Текст книги "Дом и дорога"
Автор книги: Вячеслав Веселов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
Я пишу это в общежитии моряков Арктического пароходства. Поздний вечер, но за окнами светло. Начало июля. Людей в городе немного: время летних отпусков. Убежали к теплым морям последние поезда с мурманскими ребятишками (их здесь зовут «шпротами»), первый караван судов ушел на восток. Так что я не у дел. Пароходству требуются матросы, судовые токари, плотники, но я как максимум могу быть грузчиком. Это мой единственный шанс. Разгрузка судов на полярных станциях ведется силами экипажей, лишние руки там обязательно понадобятся. Вот на это и уповаю.
Я определен на судно уборщиком. Посвящению в должность предшествовала изнурительная комиссия с глотанием резиновой кишки, клизмами и прочим – исключительная привилегия работников пищеблока и уборщиков. Я подумал, что моя любовь к Северу подвергается чересчур суровым испытаниям. После комиссии мне вручили «Медицинскую книжку моряка торгового флота» с врачебным заключением: «Годен к работе в должности уборщика без ограничений».
Без ограничений... Слабое все-таки утешение. Я знал, конечно, что без технических навыков, без умения точить, строгать, варить, на судне делать нечего. Да я и не надеялся получить должность, совместимую с моим образовательным цензом, но чистить нужники...
Дважды в день я хожу на свидание с инспектором отдела кадров, справляюсь о работе, а после толкаюсь в коридорах, изучаю объявления и приказы.
На фанерном щите – два больших листа: «Позиция судов Мурманского арктического пароходства».
«ДОРОГОБУЖ» Вышел из Клайпеды в Антверпен. Очередной рейс Вентспилс – Роттердам.
«СУХУМИ» Принял лоцмана. Заходит в Манчестер для выгрузки.
«ДУДИНКА» Погрузка в Архангельске на Бейрут.
«МСТА» Заходит в Тронхейм. Очередной рейс Берген – Мурманск.
«ДАГЕСТАН» Вышел из Щецина в Ленинград под погрузку на Руан.
И длинный, почти как в «Илиаде», перечень судов, против которых стояло одно слово – Арктика. (Я список кораблей прочел до середины.)
Кто-то из писателей сказал однажды, что его больше всего волновало чтение железнодорожных расписаний. Представляете, что должен был чувствовать я, читая все эти «Роттердамы», «Бейруты», «Манчестеры», «Тронхеймы».
Завтракаю я в маленьком кафе на первом этаже пароходства среди вечных разговоров о прибытиях и уходах, о том, например, что Ла-Манш забит льдами... Сижу, слушаю и все меньше верю, что когда-нибудь и сам выйду в море. Уже вторую неделю инспектор встречает меня одной и той же фразой: «Ничего пока нет». Это мрачноватый человек, задерганный как все инспекторы, диспетчеры и театральные администраторы.
Взойти на корабльЗаглянув сегодня в отдел кадров, я не чаял услышать что-нибудь еще, кроме привычного «ничего пока нет». Инспектор ругался с кем-то по телефону. Он бросил трубку на рычаг, тоскливо посмотрел на меня, будто припоминая что-то, и наконец пролаял:
– «Мста». Шестой причал. Счастливо плавать!
С чемоданом в руках поднимаюсь по трапу. Свободные от вахты матросы покуривают, сидя на брезенте.
– Здравствуйте, – говорю.
– Здорово... – Такой ленивый, нестройный хор. Парень с ветошью в руках спрашивает:
– В машину?
Это единственное, что я знаю наверняка: не в машину.
– На палубу?
– Да вроде бы...
– Где плавал?
– Не приходилось.
– А-а...
До отхода меня не трогают, и я слоняюсь по судну. Вокруг запахи машинного масла, краски, нагретого металла. Откуда-то тянет рыбой. Кричат чайки. То угрожающе, то жалобно, то с мольбой, а то вдруг – зло, почти визжат. Они камнем падают на воду, потом взмывают к небу, и тогда над мачтами летит глухой сдавленный крик обиды.
Рядом с нами стоит увешанный кранцами океанский буксир «Хоби». Странное имя! Среди сновавших по заливу грязных портовых суденышек с немудреными названиями, вроде «Моряка» или даже «Сверловщика», этот «Хоби» выглядел немыслимым щеголем, иностранцем.
В столовой команды я добросовестно прочел стенгазету «Маяк» под бодрой шапкой «Даешь Арктику!» Медицинская страничка открывалась беседой судового врача А. Начинкина о болезни грязных рук – дизентерии. Статья называлась «Помни об этом!» Я пошарил в памяти. От дизентерии умер сэр Фрэнсис Дрейк. Не мыл рук?
Два застекленных шкафа – судовая библиотека. Тут было где развернуться: Лев Толстой, Флобер, «Рассказы о милиции», Шолохов, новеллы Пу Сун-лина, книга мастера спорта Шмульяна «Середина игры в шашки», зачитанные до дыр Ильф и Петров, Сервантес, 8 томов арабских сказок, брошюра «Сохраним зубы», комплект журналов «Охрана труда и социальное страхование».
Мы до полуночи ползали по заливу, брали масло и соляр, еще что-то делали... Так и не дождавшись выхода в открытое море, я ушел спать. А когда утром поднялся на палубу, вокруг уже расстилалась неспокойная, мутно-зеленая равнина, исколотая гребешками пены, и берегов не было видно.
Там, в душных кубриках, ребята только просыпались, и здесь наверху было пусто. Пусто и холодно. Лишь на шлюпочной палубе стоял высокий худой парень с бледным прыщеватым лицом. Одет он был в белую поварскую куртку и джинсы. Миша Котеночков, наш кок-пекарь, наш камбузник. Кухонный мальчик. В некотором роде даже коллега. В судовой роли мы занимали с ним две последние строчки: камбузник и уборщик.
Миша заметил меня и улыбнулся. В этой улыбке был намек на некую общность, на посвященность в дела другого: мол, и ты... Что он имел в виду? Комиссию? Ну да! Унизительные для нашего мужского самолюбия часы, когда мы ждали приема в толпе буфетчиц, официанток, уборщиц.
День первыйОн начался с того, что я вымыл на судне все душевые, а потом до вечернего чая занимался чисткой трюмов, где остались клочья бумаги и сахарный песок с норвежского рейса. («Мста» только что вернулась из Бергена. Она работала на ближних линиях, на «коротком плече», как говорят моряки: голландские, скандинавские, английские порты.) Я орудовал скребком и веником из рисовой соломы и все поглядывал наверх, где опробывали паровые лебедки. Там что-то ухало, скрежетало, на палубу со звоном падали какие-то предметы. Ключи? Болты? Очень мне неуютно было внизу, все казалось, что в трюм обязательно что-нибудь свалится. Но над головой ходили только верхушки мачт.
После чая мы смотрели пленку, отснятую первым помощником в прошлую навигацию. Там были караваны во льдах, птичьи базары, Антверпен, собор, фламинго в зоопарке, улицы норвежского городка в сочельник, прохожие с елками. И опять – льды, суда, наша «Мста».
АрхангельскВ три часа около плавучего маяка «Архангельск» мы взяли на борт лоцмана. Он легко влез по штормтрапу, невысокий плотный старикан в синем плаще и капитанской фуражке.
– С прибытием!
Лоцман держался с восхитительным достоинством, сдержанность и спокойная сила этого седого человека сразу бросались в глаза. Говорил он не спеша, мягким ровным голосом. Широкое его лицо оставалось неподвижным, только под выгоревшими рыжеватыми бровями весело блестели ярко-синие, совсем не старческие глаза.
Первым судном, попавшим нам навстречу, был маленький аккуратный «швед» с грузом архангельских досок.
Стояла теплая ночь, в легком сумраке реял слабый ветерок, а вниз по Двине бежал чистенький шведский пароходик с огнями немочно-бледными и почти ненужными в свете разгорающегося утра. Он бежал бесшумно и казался бесплотным – скользил, удалялся, таял, словно летучий сон...
Покачивались на воде фарватерные буи, где-то скулила землечерпалка, тянулись причалы, суда под погрузкой, штабели досок. Было тепло, пахло свежераспиленным лесом, с берега летели голоса людей.
Был Архангельск – первый город, открывшийся мне с палубы корабля.
ПортПятна нефти на воде, сваи причалов в ядовито-зеленой пене, шлепки волн, черные буксиры, лихтеры и запах леса над ними, частая паутина проводов, антенн, мачт, грузовых стрел, грохот лебедок, свист пара, черные провалы трюмов, вытянутые шеи долговязых портовых кранов, а за ними гора угля, склады, пирамиды бочек, ящиков, тюков, гудки маневровых паровозов на подъездных путях. Это – Бакарица, погрузочный район порта Архангельск.
– Майна, майна помалу... Стоп!
– Пять! – орет трюмный.
Мы грузим уголь, листовое железо, кирпич, кабель, гвозди, строительный войлок, приборы, баллоны с водородом, огромные оплетенные бутыли – кислоту для зарядки аккумуляторов, дизельное топливо, муку, вино, соки, «лук стандартный сушеный», печенье «Мария», картофель и множество больших и малых ящиков с надписью «Морем для Арктики».
– Сколько? – кричу я в трюм. – Восемь, – отвечает трюмный.
Я снова пересчитываю бочки и ящики, заношу вес и количество мест в тальманский лист, расписываюсь в погрузочных ордерах. Мне весело, но я стараюсь не выказывать своих чувств. Что-то мешает мне отдаться радости, какой-то горький опыт. Ведь как бывает? Ждешь, надеешься и, наконец, получаешь. Пригляделся – все другое. Не то чтобы хуже, просто иное, не твое... Такой опыт. Мы почти всегда идем на риск, пытаясь собственными глазами увидеть то, о чем некогда мечтали.
Я расписываюсь в ордере. Я деловит, строг, полон ответственности. Я хочу быть невозмутимым. Но день и час, когда оснащается корабль, предотходные хлопоты, суета порта, его запахи и голоса будят полузабытые воспоминания, возвращая меня в далекие гавани, где грузились солониной и сухарями парусники моих детских книг.
Все громче голоса, все резче команды, все торопливее шаги.
Кричат чайки, сигналят машины, оглушительно хлопает на ветру флаг. Все это рождает ощущение беспокойства, которое спадет, как только отдадут швартовы.
«Сядь на пароход для скота...»Я собирался в город, но тут разразился дождь, долгий и шумный июльский ливень. А на берег тянуло страшно! Ведь б е́ р е г а больше не будет.
Я миновал железнодорожные пути и длинным коридором в лабиринте контейнеров вышел в поселок.
Листва блестела после дождя, горько пахло тополем. Поселок был целиком из дерева: дома, колодцы во дворах, заборы, мостовые, по сторонам которых росла высокая трава. Дощатые тротуары, омытые дождем, лоснились. Было тепло, над поселком висел банный чад – запахи прели, гниющего дерева.
«Мста» напоминала Ноев ковчег, когда я вернулся. За перегородкой терлись боками и жалобно мычали коровы, визжали поросята, кудахтали куры. Среди этой живности разгуливал Ной – высокий жилистый старик в пыжиковой шапке. Его полосатый пиджак был расстегнут, костистую грудь обтягивал застиранный тельник. Старик щеголял в милицейских галифе и лыжных ботинках, у пояса болтался нож в чехле.
На корме были свалены тюки с сеном, какие-то мешки. «Скот и фураж на время следствия», – вспомнил я строку из погрузочного ордера.
Сядь на пароход для скота и погляди на мир, поищи приключений, чтобы было о чем рассказывать по вечерам.
Промеж сивера на полуношникВечер. Море отливает холодным и грозным блеском вороненой стали, и только на горизонте, где солнце, пробившись сквозь облака, падает на воду, горит узкая, как лезвие ножа, слепящая полоса.
Курс NNO – промеж сивера на полуношник.
Мы идем древним морским путем. Вот по этим волнам, под этим небом «бежали парусом» лодьи и кочи поморов. На утлых суденышках, с рукописными лоциями, сквозь холод, цингу и одиночество – на север, на север, на север!
Трудно все же объяснить этот яростный порыв только ближайшими выгодами. Здесь еще, видать, замешан инстинкт, извечная жажда пространства. «Охота к обысканию неизвестных земель» – так называли поморы этот прекрасный и необъяснимый человеческий недуг.
Порывистый ветер, бег волн под низким пасмурным небом, глухой постук машины. И вдруг – такая тоска! И мысль: зачем?
Но вот заходишь в столовую, видишь ребят, склонившихся над тарелками. Матросская трапеза в полутьме салона.
Ребята тихо переговариваются, и у тебя отлегает от сердца. Замечаешь, как все это – и ужин в сумерках, и будничные разговоры за столом – все это становится твоим, хотя ни на минуту не забываешь, что ты в море впервые и на судне человек случайный.
Труды и дниУтром меня будит вахтенный матрос. До завтрака я успеваю вымыть палубу в средней надстройке, где расположены каюты командного состава.
Хлопают двери, появляются люди... Мне не надо поднимать голову, чтобы узнать, кто идет. Вот огромные, разношенные домашние туфли. Это капитан. Он шагает широко, не обращая внимания на лужи. Меня он, скорее всего, тоже не замечает. Доктор Начинкин двигается быстро и легко, он скользит по сырому линолеуму, не оставляя следов, точно клоп-водомерка. Но в его стремительном, неслышном беге я угадываю смущение: с одной стороны, вроде бы не хочется мешать уборщику, с другой – в гальюн надо... Нерешительный человек. Первый помощник старательно выбирает сухие места: мол, уважаю чужой труд; мол, всякое дело почетно. Он здоровается со мной, заговаривает. Так мы и болтаем: он с полотенцем на шее, я – со шваброй в руке.
После завтрака экипаж расходится по работам, а я навожу ведро мыльной воды, сыплю туда соды и принимаюсь за главное свое дело.
Я мою проходы, внутренние трапы, умывальники, душевые, гальюны. Веселые голубые переборки из пластиката отмываются легко, а с металлическими, давным-давно не крашенными – маета. В тесных душевых жара. Вот пробило магистраль. Пар с шипением лезет из трещины... Моя рубаха давно прилипла к спине.
Мыть шлюпочную палубу – это целый ритуал. Сначала поливаешь ее водой из шланга и посыпаешь каустиком, затем берешь квач – метелку с концами из растительного троса и трешь палубу. Когда раствор каустика немного впитается, начинаешь тереть доски березовой метлой или проволочной щеткой. Так проходишь всю палубу дважды, дерешь ее до желтизны и, наконец, пускаешь воду. Следишь, чтобы не осталось ни крошки соды.
С помощью боцмана, точнее, благодаря его советам, я быстро освоил последние достижения в этой области.
Ну а окатывать главную палубу забортной водой – это и не работа даже.
Канин НосНебольшая килевая качка. Судно с ритмичностью метронома ходит с кормы на нос. Я дал себе роздых и теперь покуриваю на правом крыле мостика. Через раскрытую дверь слышно, как в ходовой рубке коротко и мелодично позвякивает машинный телеграф.
– Канин Нос, – говорит вахтенный штурман и рукой с биноклем показывает на землю.
Учитель задал нам вопрос:
«Где расположен Канин Нос?»
А я не знал, который Канин,
И показал на свой и Танин.
Впрочем, это было позже, а сначала – новенький учебник географии и с ним набор карт. Там я впервые наткнулся на Канин Нос и, помню, несказанно был обрадован. Продолжая изучать карты, я обнаружил целое семейство «носов» – Святой, Лудоватый и скоро с тихим ликованием повторял про себя: Большой Болванский Нос!
На то и детство, скажете вы. Нежный возраст. Нет, объяснить мою радость детским грехом буквализма было бы слишком просто. Ведь и тогда уже я догадывался, что Нос – это вовсе не человеческий нос. Тут было нечто иное. Быть может, радость первого поэтического открытия? Разгадка метафоры? Когда мне объяснили, что Нос – это далеко выступающий в море мыс или небольшой узкий полуостров, я почувствовал себя обкраденным.
– Канин Нос, – повторил штурман и протянул мне бинокль.
С правого борта тянулась гряда покатых рыжих холмов, скупо освещенных солнцем. Там, где на них ложились тени облаков, холмы приобретали глухую темно-фиолетовую окраску.
ШтормЯ просыпаюсь от холода и долго не могу найти одеяло. Шарю в темноте: слава богу, вот оно, в ногах. Укутываюсь, согреваюсь. Засыпаю. Какой-то кошмарный сон, удушье. Открываю глаза: темень. Во рту ворс, нитки. Одеяло и простыня сползли на голову.
В кубрике светлеет и темнеет неожиданно. В иллюминаторах – то зеленая вода, то серое предрассветное небо. Какие-то неприятные шорохи, скрип, постанывание...
Качка!
В столовой звенит посуда. На столах влажные полотенца. Ложки катаются по краям тарелок. Буфетчица Маша невыспавшаяся, бледная. Ее мутит.
Мы лениво завтракаем. Старик, который везет скот (у него редкое имя – Вонифатий), совсем плох. Он ушел в море от старухи, а теперь жалеет: лучше бы сидеть дома. Еще он жалеет, что кончилась водка. Самое время подлечиться. Старик всегда пил один, никого не угощал и все время приговаривал: «У вас глотки молодые, вам много надо. Вы можете красного, а я не могу. Я привык рюмку чистой».
– Не понимаю, дед, – говорит Серега Кадушин, – как ты в одиночку пьешь. Я вот не умею. Неизвестно, когда следующую наливать. В компании всегда кто-нибудь скажет: давайте еще по одной.
Старик не отвечает, охает, скребет грудь, тоскливо глядит на холодный чай.
Входит боцман в блестящем от воды плаще.
– Дед! Телки орут.
– Так то со шторму.
– Со шторму, старый пьяница! Скотина со вчерашнего дня не кормлена. Собирайся, тюки с сеном будем крепить.
– Ты не шустри, – хорохорится дед. – Больно сверёжой. Я во льдах ходил, упаси господи! Как-никак второго класса матрос. Пятый раз иду в Арктику, трижды упаси господи!
К вечеру море стервенеет.
Собираясь в Арктику, я робко надеялся; что на мою долю выпадут и штормы, и, даст бог, даже небольшое кораблекрушение. До кораблекрушения дело пока не дошло (правда, все было впереди), но в остальном программа осуществлялась.
По «Шкале волнения» цифрой 5 обозначается «довольно неспокойное море», цифрой 7 – «большое волнение», 8 – «очень большое волнение», 9 – «ужасное волнение».
Так вот, это было ужасное волнение. Море напоминало взбесившуюся горную страну. Вершины вдруг проваливались, а пропасти лезли вверх. Рождалась новая гора. И эту мутно-зеленую гору море, балансируя, несло на судно.
Мы работаем на палубе, крепим груз. Нас то и дело окатывает. Ветер воет в снастях, рвет со шлюпок чехлы. Гулко хлопает брезент, подрагивают туго натянутые тросы. Я поднимаю голову: косой горизонт и раскачивающийся над релингами фонарь. Вот и все. Откуда этот фонарь над волнами? Где я видел его? Иллюстрация ко всем морским романам, читанным в детстве?
...Я провожу рукой по лбу. Из-под руки сыплется соль.
Остров ВайгачТишина. Такая странная, такая внезапная... Я выглядываю в иллюминатор. Чистое голубое небо и пухлые облака, как над Средне-Русской равниной. Высокий берег, под берегом снег. На волне покачивается зверобойная шхуна с легкими и тонкими очертаниями. Густая до черноты синева моря, на воде нестерпимый блеск солнца, сверкание редких льдин. И так чисто, прохладно, свежо...
Мы стоим в Лямчиной губе и неизвестно, когда отсюда выберемся. Синоптические и ледовые прогнозы неутешительны: в западном секторе Арктики сложная ледовая обстановка, новоземельские проливы закрыты торосистыми льдами, на Диксоне идет снег, пролив Вилькицкого блокирован толстым припайным льдом.
– Делать нечего, – говорит капитан на судовом собрании. – Будем ждать. Худо? Ясное дело, худо. Мы сидим на этом пароходе, чтобы он ходил и возил грузы... Сейчас получили радиограмму: ветер северо-западный. Разгрузка на мысе – капитан выпалил какое-то диковинное название, – невозможна даже с ледоколом. Дождемся южного ветра и пойдем на Марре-Сале. Но прогноз на ближайшее время прежний, все тот же северо-западный ветер. – Капитан надолго замолкает. – Что вдруг? – Он поворачивает голову. – Ветер вдруг переменится? Ладно, переменится. Пойдут туманы, а ходить в тумане, знаете... Будем ждать.
Старпом с доктором ездили на охоту и привезли трех нырков, куропатку и живого гусенка. Теперь доктор почти не показывается на палубе. Говорят, он учит гусенка танцевать.
Судовой плотник АверинЕму тридцать два года, но выглядит он старше – тонкое худое лицо, тихие глаза, холеные, немного фатоватые усики. Когда-то Олег Аверин служил на спасателях (плавает он с пятнадцати лет); потом ходил с рыбаками; тонул у Лабрадора; горел на танкере. Короче, хлебнул моря. Но в нем нет ничего от хрестоматийного морского волка: ни подчеркнутой матерости, ни пошлого ухарства – мягкость, скромность, опрятность. Матросскую робу Аверин носит с редким изяществом и остается элегантным даже тогда, когда в длинном до колен замасленном бушлате замеряет воду в льялах. Он предупредителен, сдержан в словах и жестах. Непонятно только, где он набрался таких манер. Когда он говорит, неторопливо, со спокойной убежденностью, его уверенность передается вам.
Как-то я обронил фразу по-английски. Аверин тут же меня поправил. Я начал спорить.
– Что ты, – мягко сказал Олег. – Англичане так не говорят. Вот в Портсмуте...
Я заглянул в словарь. Не знаю, как говорят в Портсмуте, но мое произношение не должно было оскорбить английский слух. С тех пор меня постоянно подмывало схватиться с Авериным. Очень уж он был уверен в себе, неуязвим. Однажды речь зашла о польском фильме. Я видел этот фильм, знал роман, по которому он был снят. Я понял, мой час настал, и развернул знамена. Я сыпал именами режиссеров, названиями фильмов, датами. Я захлебывался от красноречия. Аверин хранил молчание. Он молчал так выразительно, что в конце своего монолога я почувствовал неловкость.
Мы играем в шахматы, покуриваем. В общем, неплохо проводим время. Меня только угнетает однообразие эндшпилей: я всегда проигрываю. Вот и сейчас на королевском фланге какая-то безобразная толчея, паника. Я говорю свое привычное «сдаюсь», и мы бросаем шахматы.
В каюте Аверина (он делит ее с боцманом) я не нахожу среди книг ни шпионских романов, ни морских историй. Зато много поэтических сборников. Целая полка над кроватью. Он эту полку таскает за собой по всему свету. На столе раскрытый том Фета.
– Да, – роняет Олег, перехватив мой взгляд. – Фет. Что-то говорили о нем в школе, уж и не помню. А вот открыл – такая красота! Послушай.
Я помню, отроком я был еще; пора
Была туманная, сирень в слезах дрожала;
В тот день лежала мать больна, и со двора
Подруга игр моих надолго уезжала.
Мы выходим на палубу.
– Смотри! – Аверин берет меня за руку. – Гости.
Через фальшборт лезут низкорослые смуглые люди в оленьих одеждах, резиновых сапогах и с болгарскими сигаретами в зубах. У одного на шее болтается транзистор. Он, видно, с ним никогда не расстается, меломан.
– Капитана, капитана, – лопочут ненцы и улыбаются сморщенными личиками.
– Сейчас, парни. – Аверин тоже улыбается. – Сейчас доложу. Будет вам капитана.
Штиль. Белая ночь. По планширю разгуливает пуночка.
Вода у борта темная, тяжелая. Ближе к горизонту она приобретает холодный металлический оттенок и сливается с небом, таким же серым и холодным.
Тихо.
Перегнувшись через борт, я смотрю, как уезжают ненцы.