Текст книги "Щепа и судьба (СИ)"
Автор книги: Вячеслав Софронов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 42 страниц)
Вячеслав Софронов
ЩЕПА И СУДЬБА
ЩЕПА И СУДЬБА
ОТ АВТОРА
Мой род насчитывает пять поколений «сидельцев». Так уж сложилось. Началось все с Николая I в 1850 году, когда один из моих далеких предков был направлен на поселение в Тобольск. (За что, смею пошутить, весьма признателен самодержцу Николаю Александровичу.) Иначе многое в моей судьбе сложилось бы иначе. Кстати говоря, предок мой оказался в одном этапе с Ф. М. Достоевским, но в Тобольске пути их круто разошлись.
И женился тот ссыльный-поселенец на дочери такого же ссыльного. И нарожали они семь или восемь детей. Таких же непокорных и свободолюбивых, а потому чему удивляться, что черта эта передалась их детям, а по большому счету всему нашему роду. Так что через определенный срок подвергались арестам, а кто и заключению все остальные мои предки, как по заказу, включая отца и деда.
Но, что интересно, сам я никогда не ощущал на себе клейма ссыльных пращуров, может потому, что едва ли не половина моих земляков-ровесников пережили примерно то же самое.
Уже потом, став чуточку мудрее, принялся размышлять и взвешивать: столь ли велики были на самом деле грехи моих предков, и могла ли их судьба сложиться иначе? Наверное, могла бы, будь они не столь своевольны и независимы. Да еще, если бы законы моей отчизны были не столь суровы, когда за малейший проступок, ослушание начальства ты мог оказаться на скамье подсудимых. Так или иначе, но дед и отец были реабилитированы, однако… годы, проведенные в заключении, наложили на них свой не проходящий с годами отпечаток. Передался ли мне их настрой к власти и ее верховным правителям – несомненно. Иначе и быть не могло.
Но, если разобраться, большая часть моего послевоенного поколения жила и вырастала под прессом того партийного уклада, считавшегося единственно правильным и верным.
Главное же преступление тех властей вижу в том, что был подчистую разломан, распылен прежний жизненный уклад миллионов семей, строившийся и слагавшийся веками. Прервались родовые связи, рухнули не только дворянские династии, уничтожено духовенство, промышленники и предприниматели всех мастей и калибров, но искорежили и крестьянский быт, сделав состоятельных, работящих хозяев изгоями, заронив искру зависти и ненависти к чужому добру, а значит, и к самому человеку. Такого разгула всеобщей ненависти людей друг к другу Россия до сей поры не знала…
Часть этого зла вылилась и на наше послевоенное поколение, а уж кто и как его воспринял, не мне судить. И сейчас это чувство зависти живет где-то рядом, потому как разобщение наше не закончилось и многие, ой многие ощущают себя отколотыми, как малые щепочки, отброшенными от общегосударственного древа. Со щепой легче управляться, чем с могучим стволом, соединенным и сплоченным природой в единое целое. Потому и пришло на ум название «щепа», поскольку все мы по той или иной причине в разное время лишились этих связей и теперь, особенно под старость, остро чувствуем одиночество и ненужность. Так это или нет, решать читателю. Дело автора – высказать свою точку зрения, и совсем необязательно, что все и каждый должны быть с ней согласны…
…Заранее предвижу, что, прочтя написанное мной воспоминания, большинство читателей, особенно моего поколения, отнесутся к ним с неприязнью. Зачем ворошить старое, почти сгоревшее. Поздно… Лучше бы о чем-нибудь пафосно-бравурном и веселом написал. Да, у нас принято говорить о былом: с ностальгической ноткой в голосе. Так уж мы воспитаны и приучены быстро забывать обиды и унижения. Удивительная страна, поразительные люди! И я в том числе. Точно такой же. Ничем не лучше и не хуже. Разве что памятнее во всем, что касалось несправедливости…
ВСТУПЛЕНИЕ. ЩЕПА
Мужик с топором в руке тяжело пробирался по снежной целине, держа направление на сосновый бор, стоявший дружной, почти без просветов стеной в стороне от санной дороги. Сосны были стройны, с густой кроной и правильными геометрически очертанными цилиндрическими стволами. Вольные деревья, не обремененные никакими заботами, кроме как пополнением своих рвущихся вверх, ввысь соков. И сейчас, глядя с высоты своего могучего роста на маленького мужичка с топором в руках, они и не догадывались о его замыслах.
А тот, добравшись до кромки лесного массива, нацелился на стоящую особняком сосну, задрал голову вверх, прищурился, обошел ее вокруг, похлопал, словно свою бабу по крутому округлому боку, и одобрительно крякнул. «Пойдет… – сказал сам себе, – пойдет для начала…» Затем он скинул на снег полушубок, двумя руками взял хищно изогнутое топорище, прицелился чуть выше комля и неожиданно вонзил стальное лезвие своего орудия в ствол. Дерево даже не вздрогнуло, не почувствовав угрозы для себя, и лишь небольшие комочки снега посыпались с ветвей вниз, на голову мужика, словно хотели предупредить о чем-то… Но тот и не заметил снежной пыли, поскольку раз за разом вонзал топор в ствол, делая тонкий, но смертельный для дерева заруб вначале на одной стороне, а потом точно такой же с другой. От каждого рубящего удара из все увеличивающейся расщелины вылетали тонкие пласты пока еще живой сосны и падали здесь же рядом на снег. Щепа… Она неизбежна, когда железный инструмент, находящийся в человеческих руках, соприкасается с деревом.
Дерево же терпеливо сносило волю человека, задумавшего пустить в дело красавицу-сосну, судьба которой была предрешена с самого ее рождения. Когда зарубки с той и другой стороны почти сошлись, мужик вырубил шест, уперся им в ближний сук, поднатужился и… по всему стволу пробежала судорога, конвульсия, оно начало клониться, сперва чуть заметно, а потом все шибче и шибче и покорно, громко ухнув, рухнуло на снег. Мужик же, чуть передохнув и выкурив цигарку, прошелся вдоль ствола, обрубил ветки, торчавшие местами сучья, а потом и вершинку, словно снял скальп со своей жертвы. Обезображенный ствол продолжал оставаться красивым, хотя и был оголен до неприличия, но уже не был деревом, став бревном, обрубком, сутунком…
Мужик же тем временем привел по натоптанному следу лошадь с санками, забросил, тяжело и надрывно пыхтя, на санки ствол, крепко закрепил его пеньковой веревкой и понукнул лошадку. Та дернулась, налегла на передние ноги и, мелко ступая, потащила санки к дороге. На снегу же остались некогда разлапистые ветви и множество свежесрубленной щепы, которая летом почернеет под солнцем, потом покроется слоем пыли, и пройдет год, а может, чуть больше, и от нее не останется и следа.
* * *
…Судьба каждого из нас чем-то похожа на участь предназначенных для строительных или иных дел деревьев. Кто-то там, свыше, распоряжается достигшим юного возраста подростком и, изъяв из привычной домашней среды, обрабатывает на свой манер, при этом делая ребенку больно, оставляя неизгладимые шрамы-зарубины в его душе и кучу щепы как следствие педагогическо-воспитательного процесса.
Ставши взрослым, человек обычно забывает о тех частичках, что у него отняли, чтоб сделать иным, пригодным для общественной деятельности существом. Иные вообще не помнят, какие изменения они претерпели, пока их готовили к иной жизни. А кто-то те щепочки в воспоминаниях своих хранит до конца жизни. Словно первый срезанный завиток волос своего первенца. Но каждый из нас вынужден был пройти через процесс правки, обработки, подгонки под общий стандарт. Без этого воспитательный процесс в нашей стране был немыслим. И я не верю тем, кто считает, что с ним обошлись бережно и правильно. Без боли подобное преображение не происходит.
Потому и назвал свой небольшой сборник новелл «Щепа и судьба», поскольку те мои давние щепочки-воспоминания до сих пор живы и не утрачены, и хочу, чтоб о них узнали те, кому они будут интересны.
ТОВАРИЩ СТАЛИН, ВЫ БОЛЬШОЙ УЧЕНЫЙ…
Товарищ Сталин, вы большой ученый —
в языкознанье знаете вы толк,
а я простой советский заключенный,
и мне товарищ – серый брянский волк.
За что сижу, поистине не знаю,
но прокуроры, видимо, правы,
сижу я нынче в Туруханском крае,
где при царе бывали в ссылке вы.
В чужих грехах мы с ходу сознавались,
этапом шли навстречу злой судьбе,
но верили вам так, товарищ Сталин,
как, может быть, не верили себе.
И вот сижу я в Туруханском крае,
здесь конвоиры, словно псы, грубы,
я это все, конечно, понимаю
как обостренье классовой борьбы.
То дождь, то снег, то мошкара над нами,
а мы в тайге с утра и до утра,
вот здесь из искры разводили пламя —
спасибо вам, я греюсь у костра.
Вам тяжелей, вы обо всех на свете
заботитесь в ночной тоскливый час,
шагаете в кремлевском кабинете,
дымите трубкой, не смыкая глаз.
И мы нелегкий крест несем задаром
морозом дымным и в тоске дождей,
мы, как деревья, валимся на нары,
не ведая бессонницы вождей.
Вы снитесь нам, когда в партийной кепке
и в кителе идете на парад…
Мы рубим лес по-сталински, а щепки —
а щепки во все стороны летят.
Вчера мы хоронили двух марксистов,
тела одели ярким кумачом,
один из них был правым уклонистом,
другой, как оказалось, ни при чем.
Он перед тем, как навсегда скончаться,
вам завещал последние слова —
велел в евонном деле разобраться
и тихо вскрикнул: «Сталин – голова!»
Дымите тыщу лет, товарищ Сталин!
И пусть в тайге придется сдохнуть мне,
я верю: будет чугуна и стали
на душу населения вполне.
Юз Алешковский
В то время я еще не знал этих строк, так и хочется добавить – «бессмертных», тем более их автора. Но когда в перестроечные годы книги Ю. Алешковского стали появляться на московских привокзальных лотках, в подземных переходах (в магазины их поначалу не желали допускать), купил и перечитал почти все. Не скажу, что он (Юз Алешковский) оказался близок мне по стилистике и образу подачи, но… что-то в нем было магнетически-притягательное. Судить не берусь. Во всяком случае, меня с ним объединяло отношение к недавнему прошлому и личностям вождей того времени.
…Так повелось, но в моей семье среди старшего ее поколения сроду не было людей из числа «партийцев». И, дай бог, не будет. Есть на то причины. Не отнесу эту беспартийность ни к особым заслугам или прямому несогласию с линией той самой «партии». Но любым руководством тогдашняя беспартийность воспринималась как вызов общественности, строю и вождям.
Иметь собственное волеизъявление, жить по собственному разумению и не примыкать к верхушке власть имущих, в прямом смысле вершивших судьбы своих подчиненных, какой же нормальный человек мог по доброму желанию отказаться войти в этот круг избранных! Только враг. Причем скрытый. Беспартийность считалась чем-то наподобие клейма, черной метки, и карьерного роста те «отщепенцы» не имели. За редким исключением. Но что интересно, насколько помню, у моих беспартийных родственников были и друзья, причем немало. И они наверняка не принимали существующую власть партийной элиты, оставаясь, как шутили, сочувствующими. Но вот кому они сочувствовали, то большой вопрос… А потому какой-то там изоляции в своем юном возрасте, да и потом не ощущал и лишь много позже стал задумываться о взаимоотношениях моих дальних и близких родственников с существующей властью. И по крупинкам собирал, воспроизводил картину послевоенной поры.
…Случилось это незадолго до начала моего школьного образовательного процесса. Папа к тому времени уже отсидел положенные два года в нашей же городской «крытке» (каторжной тюрьме) за то, что, будучи капитаном, изловил у себя на пароходе вора и не сдал его властям, а несколько иным способом объяснил тому, что воровать нехорошо. Тот оказался человеком опытным и заявил «куда следует». Когда судно вернулось из рейса, на тобольском причале его уже ждали люди в форме. Ему припаяли два года за самоуправство и недоносительство. По известной статье. А ему шел всего-то двадцать третий годок…
«Большой ученый» преставился 5 марта 1953 года, а папа получил справку о своем освобождении в аккурат 8 марта того же года. Уж не знаю, совпадение такое знаменательное вышло или подпал под амнистию. Но и та и другая дата для меня – два слитых воедино праздника.
Так вот, именно в эти годы, когда шло решение на всех уровнях, действительно ли покинувший нас (похоже, не навсегда, иным чудится, что он и сейчас где-то рядом бродит и только ждет своего часа), не только большой ученый, но еще и гений всех времен и народов достоин именоваться «великим». И стоит ли продолжать выбранный им курс, или… Все эти прения и нескончаемые восхваления транслировались с утра до вечера через висевший в каждом доме репродуктор. Этакий облепленный черной бумагой диск был прикреплен в углу, где раньше было принято держать образа.
И какая-то из этих фраз особенно врезалась мне в память, а потому, желая продемонстрировать свою политическую грамоту и осведомленность, я ходил по комнате, ожидая, кого первым можно ей ошарашить, раз за разом повторяя дикторские слова и, конечно, без лишней скромности восхищаясь притом собственной памятливостью.
Первым в комнату вошел папа. Он, как обычно, обедал дома, а потому спешил и не особо желал слушать, чего я там припас к его приходу. Но мне непременно требовалось высказаться и передать, что мне удалось услышать по радио. А потому кинулся к нему с превеликой радостью и повторил врезавшиеся в память дикторские слова: «Папа, а товарищ Сталин, сказал…» Договорить заготовленную фразу отец мне просто не дал. Его словно током ударило, когда он услышал это имя, а потому бестактно перебил меня и задал ехидный вопрос: «И давно он тебе стал товарищем?»
Я, естественно, растерялся, потому как смысл слова «товарищ» был мне хорошо известен. Но тогда что же получалось?.. Я быстро сообразил, в чем подковыка отцовского вопроса. Получалось, человек, о котором так часто говорили с утра и до позднего вечера по радио (однако в кругу семьи мне ни разу не приходилось слышать от кого-то из близких его имени), отцу «не товарищ»?! А как же мне быть? И что из того следует? Получается, что он далеко не для всех «товарищ»?! Например, для моего отца, а значит, само собой, и для меня тоже.
То была первая в моей жизни политинформация, смысл которой был воспринят мной раз и навсегда, и менять свое отношение этому, с позволения сказать, человеку, хотя, на мой взгляд, ни одно из обычных человеческих качеств ему было попросту не присуще, не собираюсь до конца своих дней. Какие бы аргументы в его защиту и исключительность ни приводили. О почитании и уважении родителей, а следовательно, их опыту и образу мыслей предписано еще с ветхозаветных времен. И мне ли, сыну своих родителей, оспаривать его…
Вот потому, сколько бы сейчас отдельные «товарищи» ни били себя в грудь, доказывая о победах и заслугах «вождя всех народов», для меня товарищем он никогда не станет, как и все те, кто считает его таковым.
И СОВСЕМ ОНА НЕ КОЛЮЧАЯ… ЭТА ПРОВОЛОКА…
Родословные корешки моего деда крепко зацепились за древние вятские земли, и хотя родители его покинули родную Кукарку задолго до его рождения, но земля та давала знать о себе и за тысячу верст от места всхода семени, с нее увезенного. А отлична та земля тем, что каждый вятский мужик с топором обходится гораздо сноровистей, чем, скажем, с ложкой. Да та же вятская игрушка, она едва ли не всему свету известна. Что тут еще скажешь! И потому работники вятские хаживали пешим ходом на заработки по всей необъятной матушке-Руси, оставляя свои затеей едва ли не в каждом сельце, куда их судьба забрасывала. Бывало, что и до сибирских острогов и зимовий добирались.
Вот и дед мой оказался в самую разбитную пору Гражданской войны в Забайкалье, где сумел-таки окончить горное училище и обзавестись дипломом горного инженера, а в придачу спеца по землеустроительным и топографическим работам. Тоже строил, только уже вычерчивая разные земельные чертежи и планы. И зашагал он широко с геодезической рейкой на одном плече и теодолитом – на другом. Сперва по Уралу, потом по Сибири, а там и на Ямале оказался уже женатым, при детях и без постоянного угла. Один год в один район направят, а как все работы проведет, еще дальше. И так пока до самого берега Карского моря не дошагал, а дальше уже пешему человеку хода нет…
Может, потому в жуткую пору репрессивного беспредела и миновала его лихая судьба, заканчивающаяся обычно коротким штампом в личном деле: «без права переписки». Вроде бы пронесло. А там и война с Германией за власть советскую. Угодил не в штрафбат, а на «трудовой фронт», или, как его еще называли, «трудармию». Где-то под самым Питером шанцевым инструментом орудовал. Тоже штрафники, только оружия им в руки не давали, а лишь кайло или лопату. Обычно в такие части брали репатриированных немцев с Поволжья или иных политически неблагонадежных. Может, та самая беспартийная принадлежность, а то и вольные высказывания, сообщенные «куда следует» верноподданным соседом или сослуживцем, сыграли свою роль. Судить не берусь..
Не удалось мне и у самого деда спросить, в чем именно он ненадежным показался советской власти, да вряд ли он мне, мальцу, сумел толком объяснить ту свою ненадежность. Но солдатский рядовой паек семье платили, значит, какая-никакая вера к нему, а была. На том и держались… Без пайка совсем бы худо пришлось моему подростку-отцу и его малолетнему брату, оставленными на попечении их матери, моей будущей бабушки-учительницы. Так и дождались они дня победы без особой надежды остаться в живых.
На второй год фронтовой жизни признали у деда неизлечимую болезнь и комиссовали по чистой. В теплушке до Тюмени почти месяц везли, а оттуда за два дня прошагал до Тобольска без сна и остановок. Видать, вятский корень и землемерская закалка не подвели, в очередной раз выручили рядового бойца. Дошел до дома и прямиком на операционный стол. Залатали, зашили, определили на службу в местный отдел земельного устройства. И опять все с той же мерной рейкой по полям и перелескам Тобольского плоскогорья. Но теперь хоть надолго от родной семьи и домашнего крова не отрывался.
Так, глядишь, и доработал бы до пенсии, если бы кто-то из сослуживцев не позавидовал его неуемности и отчаянному труду даже во время отпуска. Оказывается, во время отпуска всем, кто на государственной службе состоял, полагалось дома сидеть или чем иным заниматься, но только не работой. А дед мой еще и других, кто помоложе, привлекал этим делом заниматься, чтоб лишнюю прибавку к жалованью получить за счет неурочной работы.
Когда их подпольную организацию разоблачили, то кто-то из шибко сердобольных показал, что дед как-то по доброте душевной разрешил вдове их умершего ветерана-работника подводу дров увезти из поленницы, предназначенной для печей госучреждения. Кому какое дело, что малые дети вдовы той могли преспокойно от сибирского холода померзнуть. Кража госимущества! Вредительство! А как иначе…
Прокурор за такое самоуправство отмерил срок аж в 12 лет! Адвокат напирал на безупречную службу и на дедову инвалидность, как я потом из судебного дела узнал, в архиве мной обнаруженного. Помогло, но не очень. Удалось лишь четвертинку срока отщипнуть. Результат вышел все одно весомый – 8 годков лагерей. Может, и то сказалось, что отец мой, дедов сын, в то время свой срок отбывал за поимку вора на судне. Пусть малый, но все одно – срок. Яблоко от яблони, как ни крути, а завсегда рядом ложится. Наверняка и о том помянули на суде, мол, налицо семейка врагов народа.
Хоть и мал был, но помню, как пришли за дедом двое служивых при винтовках, а он в это время за домом сидел. Ждал, видать. Конвойные мужики в дверь стук-стук… Бабушка на порог вышла… И говорит тем, с ружьями на плечах: «Мужа дома нет, приходите позже». Хотела, значит, оттянуть минуту расставания.
А я, несмышленыш, как раз во дворе играл, решил знайство свое показать и ляпнул: «Бабушка, ты, наверное, не знаешь, дедушка на лавочке за домом сидит…» Куда тут деваться, забрали деда, увели… Ни слова тогда бабушка мне не сказала за ту правду мою. Но вот я-то ее до конца жизни помнить буду. На то она и правда, что с какого бока ни глянешь, а все разная. Вот только двух одинаковых правд мне видеть еще не приходилось. Потому иной раз и не знаешь: промолчать или рассказать все, как есть… Тут каждый должен сам за себя решить и носить в себе то свое решение, сколько на земле проживешь…
Не могу назвать точно год той очередной семейной трагедии, да и что он даст. Они в ту пору все одного цвета были – серые, один на другой похожие, ни один праздник их краше не делал. Но вот после смерти «вождя» народ вроде бы как оживился, смелее говорить начали, без прежней опаски, но все одно с оглядкой. Появилось новенькое словечко – «амнистия». Видно, бабушка об эту пору и написала письмо, да не кому-нибудь, а прямиком самому Климу Ворошилову. И ведь помогло! Пришла телеграмма с багровыми литерными буквами по всему тексту: с левого нижнего угла на верхний правый: ПРАВИТЕЛЬСТВЕННАЯ. Не в каждую семью, где такое же горе жило-обитало, почтальон принес с трепетом в руках такую грамотку, почитай что царскую.
Но это еще не праздник, дед все одно в лагере на казенных харчах свой срок отсиживает. Не скажу, зачем и с какой целью, но ждать, пока там власти во всем разберутся, бабушка не стала. Не смогла. Характера она была отчаянного и, если что решила, делала сразу и мигом. И в день собралась в поездку. И меня с собой прихватила. А было мне тогда или пять или шесть лет. Надеялась, власти к ребенку отнесутся с большим вниманием, нежели к ней, жене обычного заключенного. Сколько их тогда возле лагерных ворот через заборные щели смотрело внутрь сталинских казематов. Не счесть.
Три дня мы плыли до Тюмени на пароходе. Потом паровозом, половину пути на крыше вагона. Внутри мест не было. Вся страна словно с катушек сорвалась и поехала, покатила кто куда. Добрались до Екатеринбурга. И хотя великолепно знаю, как он в ту пору назывался, но лишний раз повторять фамилию того, кто раскатал Русь по бревнышкам, обратил в пепел, не хочу и не стану.
Но самое кошмарное началось на привокзальных путях, где составы стояли без всякой нумерации многослойной гусеницей и отправлялись по третьему свистку без всяких объявлений по громкоговорителю, которых или совсем не было или они, как водится, просто не работали. Наш поезд стоял на семнадцатом пути, и подступиться к нему не было никакой возможности, потому как то один, то другой состав приходил в движение и нужно было пережидать, пока вся вереница вагонов утомительно-медленно прогрохочет перед тобой.
Шустрый народ мигом приноровился к этой несусветной путанице и полез напрямик под вагонами, таща за собой узлы, чемоданы, маленьких детей, рискуя попасть под колеса начавшего двигаться состава. Бабушка последовала их примеру и потащила меня за собой. Иногда по несколько минут пережидали, когда пройдет соседний поезд, надеясь, что наш не тронется. Тут мне, наверное, впервые в жизни стало по-настоящему страшно. Но молчал. Даже закричи я тогда в голос, кто б услышал? Чем бы помог? Бабушку бы напугал, только и всего. Потому на четвереньках, а иногда и ползком пробирались чуть не час через всю эту железнодорожную катавасию, пока не оказались возле наших теплушек, сцепленных вместе четырех вагонов.
На полу солома, пассажиров всего несколько человек, и все бабы с узлами и баулами. Молчаливые и неразговорчивые. Ехали недолго, всего одну ночь, а к обеду уже оказались на небольшой станции, где нас встретил военный патруль и указал, куда идти в сторону лагерных ворот. Я глянул на бабушку: все лицо в копоти, хоть и протирала его несколько раз платком. А половина волос почему-то вдруг стала белой. Думал, отмоются волосы, тоже испачкались, но те седые прядки так и остались у ней воспоминанием о поездке на свидание ее к мужу.
Сам лагерь находился в горах, меж двух сопок, и всего 4–5 бараков-полуземлянок для зэков, наверняка числом не более двух сотен. При входе у лагерных ворот меня впервые в жизни обыскали. Полушутя хлопнули рукой по груди, по животу и чуть выше колен спереди, а потом проделали то же самое, заставив повернуться спиной к охраннику. Велели ждать возвращения отряда с работы в какой-то избушке и по территории не ходить.
Прошел час или два, и со стороны леса послышалось непонятное побрякивание. Выглянул в окно и увидел вереницу одинаково одетых людей, что медленно, по трое в ряд шли к наполовину открытым воротам. Бабушка не успела схватить меня за руку, и я выскочил из избушки, побежал туда, к серой людской массе, надеясь, что сейчас меня подхватит на руки дед. Но лагерная овчарка так злобно тявкнула на меня, что на какое-то время потерял речь и потом еще долго с трудом выговаривал буквы. Следом подбежала бабушка, поймала меня за руку, прижала к забору, велела стоять и не шевелиться. Деда я узнал исключительно по улыбке: до того он был худой и какой-то весь почерневший, обугленный, но его голубые глаза смеялись и он незаметно от охраны кивал мне головой.
И здесь каждого заключенного несколько охранников так же, как и меня, троекратно охлопывали, но только двумя руками. Делали они это так неуловимо ловко и быстро, будто сбивали невидимую грязь и пыль с арестантских телогреек, и те делали шаг вперед. Меня буквально заворожило и это зрелище отлаженной работы рук одних и снисходительный взгляд сверху вниз других, обыскиваемых. Было во всем этом что-то магическое, театральное, когда один человек заботливо ощупывает другого.
Деду подойти к нам сразу не разрешили. Встретились в столовой, где меня почему-то привлек здоровенный повар в большом белом колпаке на голове и с огромной поварешкой в здоровущих волосатых руках. Я, надо полагать, тоже ему понравился, потому как он широко мне улыбался да и потом, пока мы ели, постоянно подмигивал. Заметили это и другие заключенные и что-то шепнули деду, он зло отмахнулся, а мне строго велел смотреть в другую сторону и от него потом никуда не отходить. Мне же повар показался вполне безобидным и даже настроенным дружелюбно, о чем и попробовал сказать деду. В ответ на что он ответил, что глупые доверчивые мальчики могут легко попасть в поварской котел и никто их никогда уже не найдет.
Потом нам всем втроем разрешили прогуляться вдоль лагерного забора, в изобилии увитого колючей проволокой. Я осторожно тронул ее пальцем и от боли отдернул руку. До того шипы у нее были острые. А дед покровительственно посоветовал: «Ты варежку на руку надень или набрось чего сверху, тогда она колоться и не будет… Или уж терпи, коль мужик…»
Я не понял тогда этот его совет, но потом, через много лет, воспроизводя раз за разом в памяти эту его фразу, догадался: любая колючка страшна, если будешь хватать ее голой рукой, с маху. Но уж если попал за колючую проволоку, не хнычь и вида, что тебе больно, не показывай. Боль – вещь временная. Надо лишь сперва перетерпеть, а придет срок, и свыкнешься с любой болью, привыкнешь, словно и нет ее вовсе.
А дед той же осенью вернулся домой и первым делом ободрал колючую проволоку на заборе, которую зачем-то прилепил туда наш сосед, наверное, чтоб разделить наши участки. Сосед, видевший это самоуправство, ни слова не сказал. Тем более, как узнал много позже, он тоже ставил свою подпись под письмом тех «сознательных товарищей», обвинивших деда во внеурочном приработке и отпущенных без положенной накладной дров неизвестной мне вдове.
Колючая проволока не самое страшное испытание в жизни, главное, чтоб она внутри тебя не проросла, отделив от всего остального мира острыми шипами…








