Текст книги "Под знаком незаконнорожденных"
Автор книги: Владимир Набоков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)
После этого zemberl проводил Круга к министру дворца фон Эмбиту, немцу по происхождению. Эмбит первым делом объявил себя скромным поклонником гения Круга. «Мироконцепция», сказал он, сформировала его ум. К тому же его кузен посещал лекции профессора Круга, знаменитого врача, – не родственник ли он Кругу? – Нет. Министр еще несколько минут предавался светской болтовне (у него была странная манера быстро пофыркивать, прежде чем что-то сказать), после чего взял Круга под руку и повел длинным коридором с дверями по одну сторону, а по другую – с полотнищами бледно-зеленых и шпинатно-зеленых гобеленов, изображавших то, что казалось бесконечной охотой в субтропическом лесу. Посетителю приходилось осматривать разные комнаты – его провожатый тихонько открывал дверь и почтительным шепотом обращал внимание Круга на тот или иной занимательный предмет. В первой из показанных комнат имелась бронзовая контурная карта государства, с городами и весями, означенными драгоценными и полудрагоценными камнями различных цветов. В следующей комнате молодая машинистка изучала содержание каких-то документов и так была поглощена их расшифровкой, а министр вошел настолько тихо, что она издала дикий вопль, когда он фыркнул у нее за спиной. Затем посетили классную комнату: два десятка смуглокожих армянских и сицилийских мальчиков усердно писали за партами из розового дерева, в то время как их eunig, толстый старик с крашеными волосами и налитыми кровью глазами, сидел перед ними, лакируя ногти и зевая с закрытым ртом. Особый интерес представляла совершенно пустая комната, в которой от какой-то вымершей мебели на темно-коричневом полу остались квадраты медово-желтого цвета; фон Эмбит задержался в ней, и пригласил Круга задержаться, и молча указал на пылесос, и еще повременил, поводя глазами по сторонам, словно бегло осматривая реликвии древней капеллы.
Но кое-что еще более любопытное, чем это, было припасено pour la bonne bouche. Notamment, une grande pièce bien claire[60] со стульями и столами функционального лабораторного типа и с тем, что выглядело как особенно большой и сложный радиоприемник. Из этой машины доносился ровный глухой звук, похожий на стук африканского тимпана, и трое врачей в белых халатах занимались тем, что подсчитывали число ударов в минуту. Двое грозного вида телохранителей Падука, в свою очередь, контролировали врачей, ведя счет самостоятельно. Хорошенькая фельдшерица читала в углу «Брошенные розы», а личный врач Падука, гигант с детским лицом, одетый в серовато-пыльный на вид сюртук, крепко спал за проекционным экраном. Тамп-а, тамп-а, тамп-а, – неслось из машины, и время от времени возникала дополнительная систола, слегка нарушавшая ритм.
Обладатель сердца, к усиленному звуку ударов которого прислушивались эксперты, находился в своем кабинете примерно в пятидесяти футах отсюда. Солдаты его охраны, сплошь в коже и патронташах, внимательно изучили бумаги Круга и фон Эмбита. Последний забыл предоставить фотостат свидетельства о рождении и посему пройти не смог – к своему большому добродушному замешательству. Круг вошел один.
Падук, от фурункула до бурсита упрятанный в серое полевое сукно, стоял, заложив руки за спину и повернувшись спиной к читателю. Он стоял, в такой позе и в таком облачении, перед холодным французским окном. По белому небу плыли рваные тучи, и оконное стекло слегка дребезжало. Комната, увы, когда-то была бальной залой. Ее стены обильно украшала лепнина. Несколько стульев, там и сям видневшихся в пустоши зеркал, были позолочены. Как и радиатор отопления. Один угол комнаты был отгорожен громадным письменным столом.
«Вот и я», – сказал Круг.
Падук повернулся на каблуках и, не глядя на посетителя, прошел к столу. Там он погрузился в кожаное кресло. Круг, которому начал жать левый ботинок, поискал, куда бы сесть, и, не найдя ничего у стола, оглянулся на золоченые стулья. Хозяин дома, однако, позаботился об этом: раздался щелчок, и копия Падукова klubzessel’a [кресла] сама собой выскочила из западни возле стола.
Внешне Жаба почти не изменился, за исключением того, что каждая часть его видимой наружности раздалась и огрубела. Участок волос на макушке его шишковатой и синеватой бритой головы был тщательно расчесан и разделен надвое. Его пятнистая физиономия была еще гаже, чем когда-либо, и оставалось только дивиться необыкновенной силе воли этого человека, не позволявшего себе выдавить угри, закупорившие широкие поры на крыльях его пухлого носа. Верхняя губа у него была обезображена шрамом. Полоска дырчатого пластыря что-то скрывала сбоку от подбородка, а другая полоска, побольше, с загнутым назад грязным уголком и криво подложенной ватной подушечкой, виднелась в складке его шеи, как раз над жестким воротником полувоенного френча. Словом, он оказался чуточку слишком омерзительным, чтобы быть настоящим, так что давайте позвоним в колокольчик (который держит бронзовый орел) и дадим гробовщику его приукрасить. Что ж, теперь его тщательно очищенная кожа приобрела ровный марципановый оттенок. На голове – лоснистый парик с искусно смешанными каштановыми и светло-русыми прядями. Неприличный шрам обработан розовым гримом. В самом деле, лицо было бы хоть куда, кабы мы могли закрыть ему глаза. Но как бы мы ни прижимали веки, они открывались снова. Я никогда не обращал внимания на его глаза, или же его глаза изменились.
Это были глаза рыбы в запущенном аквариуме, мутные, лишенные выражения, а кроме того, беднягу охватило болезненное смущение из-за того, что взрослый, грузный Адам Круг находился с ним в одной комнате.
«Ты хотел меня видеть. Что у тебя за горесть? Что у тебя за правда? Люди всегда хотят меня видеть и говорить о своих горестях и правдах. Я утомлен, мир утомлен, мы оба утомлены. Горе мира – мое горе. Я говорю им: скажите мне о горестях ваших. А чего хочешь ты?»
Эта короткая речь была произнесена медленным, ровным, лишенным выражения глуховатым голосом. Умолкнув, Падук опустил голову и воззрился на свои руки. То, что осталось от его ногтей, казалось тонкой проволокой, глубоко вдавленной в желтоватое мясцо.
«Что ж, – сказал Круг, – если ты так ставишь вопрос, dragotzenny [мой драгоценный], то, пожалуй, я хочу выпить».
Тихонько звякнул телефон. Падук снял трубку. Пока он слушал, его щека дернулась. Затем он передал трубку Кругу, который удобно обхватил ее и сказал: «Да».
«Профессор, – сказал телефон, – позвольте дать вам совет: главе государства не принято говорить “драгоценный”».
«Понимаю, – сказал Круг, вытягивая одну ногу. – Кстати, не могли бы вы принести бренди? Погодите —»
Он вопросительно посмотрел на Падука, который сделал что-то вроде церковного и галльского жеста, выражающего усталость и отвращение, подняв обе руки и снова опустив их.
«Рюмку бренди и стакан молока», – сказал Круг и повесил трубку.
«Прошло больше четверти века, Мугакрад, – сказал Падук после некоторого молчания. – Ты остался тем, кто ты есть, но мир продолжает вращаться. Гумакрад, бедняжка Гумрадка».
«А потом эти двое, – сказал Круг, – заговорили о давно минувших днях, вспомнили имена учителей и их странные привычки, – почему-то неизменные на протяжении веков, – а что может быть забавнее обычных причуд? Ну же, dragotzenny, ну же, милостивый государь, все это и так ясно, а нам вправду надо обсудить кое-что более значительное, чем снежки и чернильные кляксы».
«Ты можешь пожалеть об этом», – сказал Падук.
Круг некоторое время барабанил пальцами по своему краю стола. Потом взял длинный разрезательный нож из слоновый кости.
Вновь зазвонил телефон. Падук снял трубку.
«Здесь тебе не стоит прикасаться к ножам, – сказал он, со вздохом положив трубку. – Почему ты хотел меня видеть?»
«Не я хотел. Ты хотел».
«Хорошо – почему я хотел? Знаешь ли ты, бедовый Адам?»
«Потому что, – сказал Круг, – только я могу встать на другой конец качели и заставить твой конец подняться».
В дверь быстро стукнули костяшками пальцев, и, звеня подносом, вошел zemberl. Он сноровисто обслужил двух друзей и вручил Кругу письмо. Круг сделал глоток и прочитал записку. В ней сообщалось следующее:
Профессор,
Ваше обращение все еще нельзя назвать корректным. Вам следует иметь в виду, что, несмотря на узкий и хрупкий мостик школьных воспоминаний, соединяющий две стороны, между ними пролегает бездна власти и величия, которую даже гениальный философ (а Вы именно таковым и являетесь – да, сударь!) не смеет надеяться измерить. Вы не должны позволять себе такой чудовищной фамильярности. Вынужден еще раз предупредить об этом. Умолять об этом. Надеюсь, ботинки не сильно жмут, неизменно Ваш доброжелатель.
«Ничего не попишешь», – сказал Круг.
Падук обмакнул губы в пастеризованное молоко и заговорил еще более глухим голосом:
«Теперь позволь я скажу тебе. Они приходят и говорят мне: отчего этот достойный и умный человек бездействует? Почему не служит стране? И я отвечаю: мне это неведомо. И они тоже пожимают плечами».
«Кто они?» – сухо спросил Круг.
«Друзья, друзья закона, друзья законодателя. И деревенские общины. И городские клубы. И великие ложи. Отчего это так, отчего он не с нами? Я лишь эхо их недоумений».
«Так я тебе и поверил», – сказал Круг.
Дверь слегка приоткрылась, и вошел толстый серый попугай с запиской в клюве. Он вразвалку направился к столу на неуклюжих морщинистых лапах, и его когти издавали звук, какой производят на лакированных полах собаки с нестрижеными когтями. Падук выскочил из кресла, быстро подошел к старой птице и одним ударом вышиб ее из комнаты, как футбольный мяч. После этого он с грохотом захлопнул дверь. Телефон на столе надрывался от звонков. Он отключил штепсель и засунул аппарат вместе с проводом в ящик стола.
«А теперь – ответ», – сказал он.
«Который я жду от тебя, – парировал Круг. – Прежде всего я хочу знать, зачем ты арестовал четверых моих друзей. Ты это сделал для того, чтобы создать вокруг меня вакуум? Чтобы оставить меня дрожать в пустоте?»
«Государство – вот твой единственный настоящий друг».
«Неужели».
Серый свет из высоких окон. Тоскливый вой буксира.
«Хорошую же картину мы с тобой являем – ты в роли эдакого Erlkönig’a[61], а я в роли младенца мужского пола, который вцепился в будничного всадника и вперил свой взор в магическую дымку. Тьфу!»
«Все, что нам от тебя требуется, – это та маленькая часть, где находится рукоятка».
«Ее нет!» – вскричал Круг и ударил кулаком по своей стороне стола.
«Умоляю тебя, будь осторожнее. В стенах полно замаскированных отверстий, и из каждого на тебя наставлено дуло винтовки. Пожалуйста, не жестикулируй. Они сегодня что-то на взводе. Дело в погоде. Эта серая туманструация».
«Если ты не можешь оставить меня и моих друзей в покое, – сказал Круг, – то позволь им и мне выехать за границу. Это избавило бы тебя от множества неприятностей».
«Что именно ты имеешь против моего правительства?»
«Мне нет никакого дела до твоего правительства. Что меня возмущает, так это твоя попытка вызвать во мне интерес к нему. Оставь меня наедине с собой».
«“Наедине” – гнуснейшее слово из всех. Никто не бывает наедине. Когда клетка в организме говорит “оставьте меня наедине”, возникает саркома».
«В какой тюрьме или тюрьмах их держат?»
«Прошу прощения?»
«Где Эмбер, к примеру?»
«Ты хочешь знать слишком много. Все эти скучные формальности не представляют особого интереса для человека твоего склада ума. А теперь —»
Нет, все происходило не совсем так. Прежде всего, Падук большую часть времени молчал. Сказанное им свелось к нескольким отрывистым банальностям. О да, он немного побарабанил пальцами по столу (они все барабанят), и Круг отвечал тем же, но в остальном ни один не проявил нервозности. Запечатленные сверху, они вышли бы в китайской перспективе, куклообразные, немного бесформенные, но, возможно, с твердым деревянным сердечником под их правдоподобными одеяниями – один ссутулился над столом в луче серого света, другой сидит к столу боком со скрещенными ногами, носок той ноги, что повыше, качается вверх и вниз – и тайный зритель (допустим, некое антропоморфное божество) наверняка был бы удивлен формой человеческих голов, видимых сверху. Падук отрывисто спросил Круга, достаточно ли тепло в его (Круга) квартире (никто, конечно, не надеялся, что революция обойдется без перебоев с углем), и Круг ответил, что достаточно. А не было ли задержек с получением молока и редиса? В общем, были, небольшие. Он записал ответ Круга на календарном листке. Ему было горько узнать о тяжелой утрате Круга. Состоит ли он в родстве с профессором Мартином Кругом? Имеются ли какие-то близкие у его покойной жены? Круг сообщил ему и эти сведения. Падук откинулся на спинку кресла и постучал по носу резиновым кончиком шестигранного карандаша. Когда его мысли приняли иное направление, он изменил положение карандаша: теперь он держал его за кончик, горизонтально, слегка перекатывая между большими и указательными пальцами обеих рук, по-видимому озадаченный исчезновением и новым появлением Эберхарда Фабера № 2. Это несложная роль, и все же актеру следует быть осмотрительным, чтобы не переусердствовать с тем, что Грааф где-то назвал «злодейским обдумыванием». Круг тем временем потягивал бренди и нежно баюкал стакан. Падук вдруг прильнул к столу, выдвинул ящик и извлек изыскано схваченные ленточкой машинописные страницы, которые протянул Кругу.
«Придется надеть очки», – сказал Круг.
Он поднес очки к лицу и посмотрел сквозь них на дальнее окно. На левой линзе посередине виднелась спиральная туманность, похожая на отпечаток призрачного большого пальца. Пока он дышал на нее и вытирал носовым платком, Падук объяснил суть дела. Круга ждало назначение президентом университета вместо Азуреуса. Его жалованье будет втрое выше, чем у предшественника, получавшего пять тысяч крун. Сверх того, в его распоряжение предоставят автомобиль, велосипед и падограф. Он окажет любезность, выступив с речью на церемонии открытия университета. Его труды, пересмотренные в свете политических преобразований, выйдут в новых изданиях. Ожидаются премии, академические вакации, лотерейные билеты, корова – ах, много чего еще.
«А это, полагаю, и есть речь?» – уютно вставил Круг.
Падук ответил, что ее подготовил эксперт – дабы избавить Круга от хлопот по ее составлению.
«Мы надеемся, что она понравится тебе не меньше нашего».
«Так, стало быть, – повторил Круг, – это и есть речь».
«Да, – сказал Падук. – Теперь не спеши. Прочти ее внимательно. А кстати, там должны были заменить одно слово – интересно, сделали или нет. Не мог бы ты —»
Он потянулся, чтобы взять у Круга листки, и локтем опрокинул высокий стакан с молоком. По столу растеклась белая лужа в форме почки.
«Да, – сказал Падук, возвращая машинопись Кругу, – сделали».
Он принялся убирать со стола различные предметы (бронзового орла, карандаш, художественную открытку с «Голубым мальчиком» Гейнсборо и вставленную в рамку репродукцию «Альдобрандинской свадьбы» – с очаровательным полуголым фаворитом в венке, от которого жених вынужден отказаться ради грузной закутанной невесты), – после чего небрежно собрал молоко куском промокательной бумаги. Круг начал читать sotto voce[62]:
«“Дамы и господа! Граждане, солдаты, жены и матери! Братья и сестры! Революция выдвинула на первый план задачи необычайной сложности, колоссальной важности, мирового масштаба. Наш вождь прибегнул к самым решительным революционным мерам, рассчитанным на пробуждение безграничного героизма угнетенных и эксплуатируемых масс. В кратчайший срок государство создало центральные органы для обеспечения страны всеми продуктами первой необходимости, которые будут распределяться по твердым ценам в хламовом порядке”. Прошу прощения – в плановом порядке. “Жены, солдаты и матери! Гидра контрреволюции еще может поднять голову…” Нет, это не годится: у гидры ведь много голов, не так ли?»
«Сделай пометку, – сказал Падук сквозь зубы. – Сделай пометку на полях и, ради всего святого, читай дальше».
«“Как гласит наша старая пословица, “чем жена страшнее, тем она вернее”, но, конечно, это не относится к “страшным слухам”, которые распространяют наши враги. К примеру, поговаривают, будто сливки нашей интеллигенции выступают против нынешнего режима…” Не лучше ли сказать “битые сливки”? Я имею в виду, что, следуя метафоре —»
«Сделай пометку, сделай пометку, эти детали не имеют значения».
«“Ложь! Всего только обычный навет. Те, кто негодуют, громят, мечут молнии, скрежещут зубами, изливают на нас поток оскорблений, не обвиняют нас ни в чем определенном, они лишь “намекают”. И эти инсинуации нелепы. Мы, профессора, писатели, философы и так далее, не только не выступаем против существующего строя, но поддерживаем его со всей возможной ученостью и энтузиазмом.
Нет, господа, нет, предатели, ваши самые “безапелляционные” слова, заявления и ремарки не умаляют этих фактов. Вы можете замалчивать тот факт, что наши ведущие профессора и мыслители поддерживают новый порядок, но вы не можете отрицать того, что они действительно поддерживают его. Мы счастливы и горды тем, что идем в ногу с массами. Слепая материя вновь обретает способность видеть и сбрасывает розовые очки, которые в прошлом украшали длинный нос так называемый Мысли. Что бы я раньше ни думал и ни писал, теперь мне ясно одно: независимо от того, кому они принадлежат, две пары глаз, смотрящие на сапог, видят один и тот же сапог, поскольку он одинаково отражается в обеих парах; и далее, что гортань является вместилищем мысли, так что работа ума подобна полосканию горла”. Так. Последнее предложение, похоже, это искаженный отрывок из одной моей книги. Отрывок вывернут наизнанку кем-то, кто не ухватил сути моих замечаний. Я критиковал это старое —»
«Пожалуйста, продолжай. Прошу тебя».
«“Другими словами, новое Образование, новый Университет, которым я счастлив и горд руководить, положат начало новой эры Динамичной Жизни. В результате на смену порочным изыскам упадочного прошлого придет великое и прекрасное упрощение. Мы будем учить, и прежде всего познаем, что мечта Платона осуществилась в руках Главы нашего Государства…” Это дикая чушь. Я отказываюсь продолжать. Забери это».
Он подтолкнул листки к Падуку, сидевшему с закрытыми глазами.
«Не принимай поспешных решений, бедовый Адам. Иди домой. Обдумай. Нет, молчи. Они не смогут дольше сдерживать свою ярость. Прошу тебя, ступай».
На чем, собственно, аудиенция и закончилась. Таким вот образом? Или, быть может, как-то иначе? В самом ли деле Круг пробежал заготовленную речь? А если и пробежал, в самом ли деле она была настолько глупой? Он пробежал; она была. Вялый тиран, или глава государства, или диктатор, или кем бы он ни был – одним словом, человек по имени Падук, а другим словом – Жаба – на самом деле вручил моему любимому персонажу таинственную стопку аккуратно отпечатанных страниц. Актера, исполняющего роль получателя, следует натаскать так, чтобы он не смотрел на свои руки, очень медленно беря бумаги (пожалуйста, не переставайте играть желваками), а чтобы он смотрел прямо на дающего: короче говоря, сначала посмотрите на дающего, а потом опустите глаза на переданное. Но оба были неуклюжими и сердитыми людьми, и эксперты в кардиариуме в определенный момент (когда опрокинулся стакан с молоком) обменялись важными кивками, и они тоже бездействовали. Открытие нового университета, запланированное предварительно через три месяца, должно было стать одним из самых торжественных и широко освещаемых событий, с участием множества иностранных репортеров, невежественных переплаченных корреспондентов с бесшумными пишущими машинками на коленях и фотографов с дешевыми, как сушеные фиги, душами. И один великий отечественный мыслитель должен был появиться в алых одеяниях (щелк) рядом с главой и символом государства (щелк, щелк, щелк, щелк, щелк, щелк) и провозгласить громовым голосом, что государство больше и мудрее любого из смертных.
12
Размышляя об этой фарсовой беседе, он гадал, сколько времени пройдет до следующей попытки. Он все еще верил, что, пока он тихо живет своей обычной жизнью, ничего плохого не случится. Как ни странно, в конце месяца пришел его обычный чек, хотя какое-то время университет никак о себе не заявлял, по крайней мере внешне. За сценой продолжались нескончаемые заседания, суматоха административных потуг, перегруппировка сил, но он отказывался участвовать в них, как и принимать различные делегации и специальных посланников, которых Азуреус и Александер продолжали слать к нему на дом. Он решил, что, когда Совет старейшин исчерпает свою силу обольщения, его оставят в покое, поскольку правительство, не смея его арестовать и не желая дарить ему роскошь изгнания, с тем же безнадежным упрямством продолжит надеяться, что он в конце концов уступит. Мрачный оттенок, окрасивший его будущее, хорошо сочетался с серым миром его вдовства, и, не будь друзей, за которых приходилось тревожиться, и ребенка, которого следовало прижимать к щеке и сердцу, он, возможно, посвятил бы сумерки какому-нибудь тихому исследованию: к примеру, ему всегда хотелось побольше узнать об ориньякской культуре и тех портретах необычных существ (быть может, неандертальцев-полулюдей – прямых предков Падука и ему подобных, – которых ориньякцы использовали как рабов), обнаруженных испанским дворянином и его маленькой дочерью в расписной пещере Альтамиры. Или же он мог бы заняться какой-нибудь смутной загадкой викторианской телепатии (о случаях которой сообщали священники, истеричные дамы, полковники в отставке, служившие в Индии), например, удивительным сном миссис Стори о смерти ее брата. И мы, в свою очередь, последуем за ним, очень темной ночью идущим вдоль железной дороги: пройдя шестнадцать миль, он почувствовал легкую усталость (да и кто бы не устал); он присел, чтобы стянуть сапоги, и задремал под стрекот сверчков, а потом мимо прогромыхал поезд. Семьдесят шесть овечьих вагонов (в занятной пародии на «посчитай-овечек-уснешь») пронеслись мимо, не задев его, но затем какая-то проекция коснулась его затылка и убила на месте. И еще мы могли бы исследовать «illusions hypnagogiques»[63] (только ли галлюцинацию?) дражайшей мисс Биддер, видевшей однажды страшный сон, из которого после ее пробуждения остался самый отчетливый демон, так что она села в постели, чтобы осмотреть его руку, ухватившуюся за изголовье, но рука растворилась в узорах над каминной полкой. Глупо, но я ничего не могу с собой поделать, подумал он, вставая с кресла и пересекая комнату, чтобы расправить пугающие складки своего разложенного на кушетке коричневого халата, одна из сторон которого являла совершенно отчетливую средневековую физиономию.
Он перебрал различные обрывки, собранные впрок для эссе, которое он так и не написал и уже не напишет, потому что забыл его путеводную мысль, его секретную комбинацию. К примеру, имелся папирус, приобретенный неким Риндом у каких-то арабов (сказавших ему, что они нашли его среди развалин небольших строений вблизи Рамессеума); он начинался обещанием открыть все тайны, все загадки, но (как демон мисс Биддер) оказался всего лишь школьным пособием с лакунами, которое какой-то египетский земледел в семнадцатом веке до нашей эры использовал для своих неуклюжих расчетов. В газетной вырезке сообщалось, что Государственный Энтомолог подал в отставку, чтобы стать Советником по Тенистым Деревьям, и можно было подумать, что это какой-то изысканный восточный эвфемизм для обозначения смерти. Другой листок содержал выписанные им строки из знаменитой американской поэмы:
О, что за зрелище —
Застенчивые эти китобои!
Но вот настал прилива час,
Швартовы отданы…
На картах этот остров не означен, —
Надежных мест на картах не сыскать.
Сей свет небес не для меня,
Краса несет мне лишь страданье…
– и, конечно, то место о сладкой смерти сборщика меда из Огайо (забавы ради я сохраню слог, которым однажды поведал его в Туле в праздном кругу моих русских друзей).
Труганини, последняя представительница аборигенов Тасмании, умерла в 1877 году, но последний Круганини не мог вспомнить, как это было связано с тем фактом, что в первом веке нашей эры съедобными галилейскими рыбами были в основном хромиды и усачи, хотя в Рафаэлевой интерпретации чудесного улова мы находим среди неопределенных рыбообразных форм, выдуманных молодым художником, два образчика, явно принадлежащих семейству скатов, которые в пресных водах не обитают. Говоря о римских венациях (представлениях с травлей диких зверей) той же эпохи, отметим, что сцена со смехотворно живописными скалами (позднее украсившими «романтические» пейзажи) и условным лесом была устроена так, чтобы она могла подниматься из крипт под пропитанной мочой ареной с находящимся на ней Орфеем в окружении настоящих львов и медведей с позолоченными когтями; но этого самого Орфея изображал преступник, и представленье завершалось тем, что медведь убивал его, пока Тит, или Нерон, или Падук наблюдали за происходящим с тем полным наслаждением, каковое, как говорят, вызывает «искусство», проникнутое «сочувствием к человеку».
Ближайшая к нам звезда – альфа Центавра. Солнце удалено от нас примерно на девяносто три миллиона миль. Наша Солнечная система возникла из спиральной туманности. Де Ситтер, человек досужий, оценил окружность «конечной, хотя и безграничной» вселенной приблизительно в сто миллионов световых лет, а ее массу – приблизительно в квинтиллион квадриллионов граммов. Легко можно представить, как в 3000 году от Р. Х. люди будут насмехаться над этой нашей наивной чепухой, придумывая вместо нее какую-нибудь собственную нелепость.
«Рим, которого никто не мог разрушить, даже дикий зверь Германия с ее синеокими юношами, губит гражданская война». Как я завидую Крукиусу, державшему в руках «бландинские рукописи» Горация (уничтоженные в 1566 году, когда толпа разграбила бенедиктинское аббатство св. Петра в Бланкенберге близ Гента). А каково было путешествовать по Аппиевой дороге в большой четырехколесной повозке для дальних поездок, известной под названием «реда»? И те же репейницы («раскрашенные дамы» по-английски) обмахивались своими крылышками на таких же головках чертополоха.
Жизни, которым я завидую: долголетие, мирные времена, мирная страна, тихая слава, тихое удовлетворение: Ивар Осен, норвежский филолог, 1813–1896, создавший язык. Здесь у нас слишком много homo civis и слишком мало sapiens[64].
Доктор Ливингстон упоминает, что однажды, поговорив с бушменом о Божестве, он обнаружил, что дикарь полагал, будто они говорят о Секоми, местном вожде. Муравей живет в мире запахов, имеющих форму, в мире химических конфигураций.
Древний зороастрийский мотив восходящего солнца, перенятый от формы персидской стрелки свода. Кроваво-золоченые ужасы мексиканских жертвоприношений, поведанные католическими священниками, или восемнадцать тысяч мальчиков Формозы младше девяти лет, чьи маленькие сердца были сожжены на алтаре по приказу лжепророка Салманазара, – все оказалось европейской фальшивкой бледно-зеленого восемнадцатого века.
Он бросил записи обратно в ящик стола. Они были мертвы и бесполезны. Опершись локтем о стол и слегка покачиваясь в кресле, он медленно поскреб темя под жесткими волосами (такими же жесткими, как у Бальзака, что у него тоже где-то записано). В нем росло гнетущее чувство: он был пуст, он никогда больше не сочинит ни одной книги, он слишком стар, чтобы наклониться и пересоздать мир, разбившийся вдребезги, когда она умерла.
Он зевнул и задался вопросом, а какое именно позвоночное зевнуло первым, и можно ли предположить, что этот понурый спазм был первым признаком истощения всего подтипа в его эволюционном аспекте? Быть может, будь у меня новое перо вместо этой развалины или свежий букетик из, скажем, двадцати идеально очиненных карандашей в узкой вазочке и стопка гладкой бумаги цвета слоновой кости вместо этих, дайте-ка взглянуть, тринадцати, четырнадцати более или менее ровных листов (с двуглазым долихоцефальным профилем, нарисованным Давидом на верхнем из них), то я мог бы начать ту неведомую штуку, которую хочу написать; совсем еще неведомую, если не считать смутного очертания в форме туфельки, инфузориевое подрагивание которого я ощущаю в своих беспокойных костях, эти щекотики (как мы говорили в детстве), полупокалыванье, полущекотка, когда пытаешься что-то вспомнить, или что-то понять, или найти, а твой мочевой пузырь, возможно, переполнен, и нервы натянуты, но в целом сочетание это скорее приятное (если не затягивается) и вызывает маленький оргазм или «petit éternuement intérieur»[65], когда наконец находишь тот кусочек пузеля, который точно заполняет пробел.
Прекратив зевать, он подумал, что его тело слишком крупное и здоровое для него: если бы он был сморщенным и дряблым, страдающим разными мелкими хворями, то он, возможно, жил бы в большем согласии с собой. История барона Мюнхгаузена о декорпитации коня. Но индивидуальный атом свободен: он пульсирует как хочет, на низкой или высокой частоте; он сам решает, когда поглощать энергию, а когда излучать ее. Мне стоит кое-что сказать о приеме, используемом героями мужского пола в старых романах: если прижмешься лбом к восхитительно холодному оконному стеклу, то вправду почувствуешь некоторое облегчение. Так он и стоял, бедный перципиент. За окном – серое утро в пятнах тающего снега.
Через несколько минут (если его часы не врали) пора было отправляться за Давидом в детский сад. Безалаберные, вялые шумы и неуверенные постукиванья, доносившиеся из соседней комнаты, говорили о том, что Мариетта пытается воплотить свои туманные представления о порядке. Он услышал шлепанье ее старых ночных туфель, отороченных грязным мехом. У нее была раздражающая манера выполнять домашние обязанности, не надевая ничего, чтобы прикрыть свое совсем еще юное тело, кроме выцветшей ночной сорочки, обтрепанный подол которой едва доходил ей до колен. Femineum lucet per bombycina corpus[66]. Прелестные лодыжки – уверяет, что получила приз на танцевальном конкурсе. Полагаю, – ложь, как и большинство ее высказываний; впрочем, если подумать, у нее в комнате действительно есть испанский веер и пара кастаньет. Без какой-либо особой нужды (или он что-то искал? Нет) он как-то заглянул в ее комнату, пока она гуляла с Давидом. Там крепко пахло ее волосами и «Sanglot’ом» (дешевыми мускусными духами); на полу была разбросана грязная всячина, а на столике у кровати стояла буро-алая роза в стакане и большой рентгеновский снимок ее легких и позвоночника. Она оказалась настолько плохой стряпухой, что ему приходилось по меньшей мере один раз в день заказывать что-нибудь сытное для всех троих из хорошего ресторана за углом, в то время как на завтрак и ужин полагались яйца, жидкие каши и разного рода консервы.








