355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Карпов » За годом год » Текст книги (страница 8)
За годом год
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:30

Текст книги "За годом год"


Автор книги: Владимир Карпов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)

Он огляделся по сторонам и, никого не заметив, обнял Зосю за талию. Она по-девичьи вскрикнула и толкнула его в грудь. Алексей разнял руки, отступил на шар и сморщился от боли.

– Нога, лихо на нее, – сказал он будто между прочим и дальше пошел, прихрамывая заметнее обычного.

В узком, темном коридоре перед дверью кабинета Зимчука стояла очередь. Алексей пристроился в конце ее и затих. Зося же, наоборот, почувствовала себя вольно, быстро разгадала нехитрый порядок, по которому шел прием, и сделала свои выводы.

– Ты подожди тут, – шепнула она Алексею, – а я вон к той в красном берете подойду. Мы в магазине встречались.

Зося подошла к высокой девушке с красивой, в венке тяжелых кос, головой, в берете чуть ли не на самом затылке и о чем-то заговорила с ней. Та, видимо, догадалась, чего от нее ожидают, незаметно кивнула головой и, подвинувшись, дала Зосе место возле себя.

– А я думала, вы опоздаете, – услышал Алексей ее голос.

Он хотел крикнуть Зосе, чтобы она вернулась, но острая боль пронзила ногу.

Сжав зубы, Алексей прислонился к стене, которая почему-то стала податливо крениться. Удивляясь, куда пропадает сила, он все же превозмог желание опуститься на пол. Усилием воли заставил себя раскрыть глаза и прислушаться к тому, о чем разговаривают в очереди. В коридоре стоял разноголосый шум. Говорили все и о разном: о войне, о жизни в эвакуации, про обнаруженный тайный склад вещей в одном из подвалов под руинами, о том, как счастливо вернулся некий Кушин, которого давно в семье похоронили, о субботниках и литерных карточках. Алексей слушал эти разговоры и понимал: пока он их слышит, Зося ничего не заметит. И, действительно, боль потеряла остроту, хотя ногу жгло, дергало.

Возбуждение придавало уверенность. Идя к Зимчуку и ожидая встречи с ним, бывшим комиссаром бригады, Алексеи особенно не сомневался. Зимчук должен помочь, как помогал не раз. Он всем объяснит, что город – это и есть он, Урбанович, Зося, дядя Сымон. А им не нужны разграфленные бумажки, если те полосуют сердце и глумятся над их трудом. Да разве он, Алексей, кому-либо мешает? Когда то будет, что кусочек занятой им земли понадобится для чего-то другого… Да и понадобится ли? Кто знает? Вон сколько этой земли! Бери, расчищай, строй – хватит и тебе и твоим детям. Юркевичу чхать, что некому другому, как ему, Алексею, придется первому поднимать на пепелищах будущие дома. А как он их станет поднимать на месте, где будет похоронен его собственный?

Когда из кабинета вышел очередной посетитель и Зося, не дав ему закрыть за собой дверь, шмыгнула в кабинет, Алексей сам было направился к двери. Но на него закричали, и он вернулся назад, зная, что Зося что-то придумает, чтобы обойти и это препятствие. Стремясь заранее подготовить почву, он обратился к интеллигентному, в пенсне мужчине, который все время молча стоял перед ним:

– Вот народ! Ни жалости, ни сочувствия…

– Всем не насочувствуешься, – ответил тот и отвернулся.

– Это вы зря…

– В очередях своя совесть. Одни под маркой инвалидов через каждые пять человек стараются пролезть. Другие нарочно детей с собой берут. А третьи просто начинают ругаться так, что всем муторно и тошно становится. Ну и проходят.

– Урбанович! – послышался голос Зимчука из приоткрытой двери кабинета.

Алексей растерянно посмотрел на мужчину в пенсне, но потом рассердился и демонстративно пошел к двери.

Зимчук стоял возле большого письменного стола и разговаривал с Зосей, сидевшей в кресле. Увидев Алексея, он подошел, обнял его за плечи и, разглядывая исхудавшее, обросшее лицо, покивал головой.

– Да-а, на партизанских харчах ты выглядел лучше, товарищ строитель. Подтянуло тебя порядком.

Был Зимчук, как и в те далекие партизанские дни, неторопливым, приятно спокойным. Даже одежда оставалась прежняя – гимнастерка военного покроя, офицерский ремень, галифе. Карие, с золотистыми искринками глаза поглядывали внимательно и немного насмешливо. Полное лицо, крутой лоб с большими залысинами светились от улыбки. Его радовала встреча, и он не таил своей радости, хотя сквозь нее и пробивалось настороженное внимание.

– А вы совсем не изменились, – ответил Алексей, не зная, как лучше отблагодарить Зимчука за приветливость.

– Зато тебя едва узнаешь. Что с тобой?

– На живых костях мясо нарастет.

– Оно так-то так, но ты уж того, слишком. Такой кремень был – и пожалуйста…

Алексей обвел взглядом просторный кабинет, вся обстановка которого состояла из письменного стола, двух кожаных кресел, поставленных у стола одно против другого, и нескольких стульев вдоль стены.

– Полновато? – перехватил Зимчук его взгляд. – Зато смотри вот сюда, – он показал на массивный письменный прибор на столе – отчаянный юноша сдерживал за поводья вздыбленного коня. – На бронзу будем мало-помалу курс держать… Садись! В ногах правды нет.

От этого сочувствия, оттого, что Зося – это он заметил – тайком вытерла уголком платка глаза, у Алексея родился протест. "Что это они разжалобились?" – подумал он и, чтобы переменить тему разговора, сказал:

– Я пришел с просьбой, Иван Матвеевич. Мне строиться запрещают.

Зимчук склонился над столом, взял красный карандаш и что-то записал на листке бумаги.

– Мне Зося уже рассказывала, – как-то напряженно потер он ладонью лоб, отчего порозовели и лоб и залысины. – Главный архитектор по-своему прав, дорогой Алексей; партизанить в мирных условиях не положено.

– Я не партизаню, а строюсь.

– Добавь, без всякого разрешения.

– Его нам советская власть давно пожаловала. Мы воевали за это! А квартиру не больно давать торопятся. Даже обратно…

– Подожди, подожди! – поморщился Зимчук. – Все мы воевали. А кое-кто и сейчас воюет. – И стал расспрашивать об участке, о том, давно ли Алексей начал строиться И по мере того как тот рассказывал, лицо у Зимчука становилось все озабоченнее. Затем, вынув из ящика подклеенный марлей план города, он развернул его и, сжав виски ладонями, облокотился на стол.

– Иди, бесквартирный, покажи, где и что ты тут захватил.

Пытаясь встать, Алексей приподнялся, но острая боль опять пронизала ногу и обожгла сердце. Он виновато метнул взгляд сперва на Зосю, потом на Зимчука и беспомощно опустился в кресло.

– Не могу, Иван Матвеевич, крышка! – выдохнул он и скривился от нестерпимой боли. – Раны открылись…

– Э-э, друг-строитель, – протянул Зимчук, – а я уж тебе и работу подыскал. Думал, опять своим делом займешься…

Зося не выдержала и громко всхлипнула.

Глава вторая
1

Иногда Василию Петровичу казалось, что он остается с разрушенным городом один на один. Маленький человек и море развалин, рыжих, опаленных солнцем. Развалины возвышаются, наступают на него, а он – один, без поддержки.

Правда, используя уцелевшие коробки, кое-кто из архитекторов проектировал новые здания. При управлении во главе с Дымком была создана специальная группа, которая вела разработку генплана. Но и эта работа подвигалась медленно: не хватало единства и было много осторожности. А главное – споры. С непременными ссылками на высокие политические категории, даже в случаях, когда спор шел о незначительном.

До войны, проектируя дома, Василий Петрович мало думал о тех, кому придется их возводить. А если и думал, то с досадой, как о дополнительной помехе, не дающей развернуться. Теперь же ощущение одиночества и неудовлетворенности, вызывалось прежде всего тем, что рядом почти не было людей, которые осуществляли бы твои замыслы, пусть даже и сковывая их. Усилия становились как бы беспредметными.

Хотя его управление было наполовину укомплектовано, в горсовете на Василия Петровича смотрели как на командира, все еще не получившего часть. К нему относились то слишком фамильярно, то со скрытой иронией и почти всегда слегка насмешливо. Даже выводы комиссии и работу группы генерального плана многие считали чем-то не совсем деловым, нужным лишь для проформы – было просто не до них. Упорство же, с каким Василий Петрович каждый раз напоминал о выводах и работе над генпланом, только докучало.

Но Василий Петрович все же находил в себе силы не обращать на это внимания. И когда кто-нибудь называл его формалистом, он даже соглашался: "Каюсь, но ничего не попишешь, нужна пока такая должность". В нем стала расти нездоровая настороженность. В каждом виделся скрытый правонарушитель, который может или намерен совершить покушение на будущее Минска. И, боясь, что рожденному в его мечтах городу могут повредить недалекие люди, Василий Петрович решил, что теперь главная его задача – мурыжить и предупреждать эти покушения. Хорошо, если город останется таким, какой он есть, покуда не закончится война и не будет составлена проектно-планировочная документация – ну, хотя бы генеральный план и проекты детальной планировки и застройки важнейших магистралей.

Что значит генеральный план? Это документ, намечающий главные городские магистрали, промышленные и жилые районы, зеленые массивы, районы капитальной застройки и т. п. Что такое проект детальной планировки? Это знаменитые красные линии, которые устанавливают нерушимые размеры улиц. А что такое проект детальной застройки? Он определяет очертания магистралей: масштабы застройки, ее характер, так называемые архитектурные акценты – башни, отступы, срезки углов зданий, которые поднимутся на углах улиц, отделка фасадов…

Когда все это будет, то близорукие люди, обычно демагоги, не смогут уже спекулировать на трудностях. Документы встанут над ними как высший закон. А закон есть закон. И хочешь или не хочешь, его надо придерживаться. Легче будет убеждать перестраховщиков, нерешительных.

С Зимчуком можно было еще мириться, но он настораживал тоже: в нем Василий Петрович чуял человека иных мыслей. Тот часто говорил о несчастьях, страданиях, перенесенных народом в войне, о необходимости уважать людские радости. Многого в нем Василий Петрович совсем не понимал. Например, тот горячо и убежденно развивал мысли, что надо уважать не только живых, но и умерших, что люди достойны, чтобы о них не забывали и после смерти. Поэтому неплохо было бы начать с того, что привести в порядок городские кладбища – огородить их и, как полагается, засадить кустами, деревьями, привести в порядок памятники. Настороженному, увлеченному своими планами Василию Петровичу все это казалось довольно странным.

Однажды они заспорили о коробке бывшей лечебницы, к которой когда-то ходили вместе. Техническая экспертиза признала ее годной для восстановления, и Наркомздрав, кому она принадлежала, попросил разрешения начать восстановительные работы. Но выпрямленная в этом месте по генеральному плану Советская улица-проспект подходила бы к коробке вплотную и лечебница очутилась бы на проспекте. Двухэтажная, бедной архитектуры, она никак не гармонировала с очертаниями будущего проспекта. Да и вообще было неразумным выносить такое учреждение на центральные кварталы главной магистрали… Надо было выиграть время. И Василий Петрович стал искать повода, чтобы сначала затянуть дело, а потом отказать Наркомздраву вообще. Завязался спор, в который наконец вынужден был вмешаться горисполком.

– А вы уверены, что Советская улица пройдет именно тут? – спросил Зимчук, выслушав Василия Петровича.

– Комиссия записала, что проспект надо выпрямлять. И группа генплана считает, что, выпрямляя его, целесообразно повернуть именно в этом месте.

– И сколько такой поворот обойдется государству? Миллион, два?

Для Василия Петровича субординация была еще понятием во многом отвлеченным. В нем еще жила закваска человека свободной профессии. И он ответил почти как о чем-то незначительном:

– Еще не подсчитывали… Но думаю – проспект прорубить, щепки будут.

– Щепки или дрова?

– Без жертв город не построишь.

– И это вы говорите, когда на фронте умирают тысячи? Вы думали об этом?

Зимчук тяжело шевельнулся в кресле.

– И еще вопрос. Как вы все же разъясните народу, что улица должна пройти не так, а этак? – Он положил согнутую в локте руку на стол и показал сначала одно, а потом другое направление, и от этого уверенность Василия Петровича, что магистраль надо повернуть, как-то потеряла прежнюю незыблемость. – Мне хочется знать, чем вы аргументируете, что не следует восстанавливать больницу и, наоборот, следует оставаться в землянках и подвалах еще на несколько лет лишь потому, что вам представляется, будто улице лучше пройти не так, а этак?

– Мм… Минуточку! – не удержался на взятом тоне Василий Петрович. – По-моему, тут уж начинаются обвинения. И в том, что я игнорирую интересы людей?..

– Возможно.

– А мне кажется, наоборот, мне мешают заботиться о них. Город, каким он был, не обеспечит ни здоровья, ни благосостояния… И я, понятно, против того, чтобы восстанавливать прежний порядок вещей. Человек имеет право на лучшее!..

Зимчук помрачнел и с отвращением смахнул со стола какую-то пушинку. Возбуждение его заметно угасло.

– Че-ло-век, – произнес он по слогам, – хочет жить лучше, а не иметь право на лучшее… Вы, пожалуйста, напишите о своих соображениях исполкому…

И вот теперь, когда секретарша сообщила, что ему опять звонил Зимчук и дважды Понтус, Василий Петрович постарался настроить себя иронически к будущим неприятностям.

Это ему удалось, и он подумал, что не так уж трудно привыкнуть даже к выговорам и назиданиям. Усмехаясь, взялся было за телефонную трубку, чтобы сперва позвонить Понтусу, но в кабинет вошел Барушка.

Как обычно возбужденный перед началом разговора, он еще у двери вынул из кармана кисет и, свертывая на ходу козью ножку, пошел не к столу, а к дивану.

– Чем порадуете? – спросил Василий Петрович, не придавая особого значения его возбужденности.

Тот дернул плечом, рассыпал махорку и заново взялся крутить цигарку. Это рассердило его, и, кусая зубами край газетной бумаги, он исподлобья посматривал на главного архитектора.

– Правдой! – наконец выкрикнул он.

– Ну что ж, прошу…

– А меня и просить не надо. Это моя обязанности. Я родился тут!

– И я тоже.

– Город не предмет для фантасмагорий. У него есть вчерашний день, это значит – сноп история. И топтать ее не разрешат.

– О чем это вы так грозно? – с видом стоика спросил Василий Петрович, уже начав привыкать к Барушкиным возмущениям.

– Я знаю о чем. Знаете и вы… Я не могу больше молчать! Что делает ваш Дымок? Это же обскурантизм. Сейчас прошлое города – руины.

– И подвиг в войне…

– Пусть. Но народы, обладающие высоким самосознанием, оставляли руины неприкосновенными. Как святыню. И, естественно, наш народ тоже требует сохранить все, что возможно.

То, о чем говорил Барушка, волновало его. Он гримасничал, с выражением страдальца искал слов. Но, показывая всем своим видом, что идет на риск, вызывал у Василия Петровича только раздражение.

– Минутку, – опять перебил он Барутку. – Кто требует? Вы или народ?

– Я… Народ…

– Нет, все-таки конкретно, – кто?

– Я знаю народ.

– И что, собственно, вы предлагаете?

– Восстановить все, что можно восстановить.

"Так вот кто автор этой идеи", – подумал Василий Петрович, вспомнив прежние Понтусовы намеки, которыми тот хотел привязать его к себе. И, зная, – надо взвешивать каждое слово, – сказал:

– Я согласен… Людям нужно не только славное завтра. Но в неволю к прошлому я пойти не могу. Минск заслужил большего. Здесь у меня расхождений с Дымком нет…

Проводив взглядом Барушку, который размахивал руками и доказывал свое, пока не дошел до двери, Василий Петрович срывка снял телефонную трубку и рукой, которой держал ее, набрал номер. Однако, подумав, что разговор с Понтусом тоже будет о злосчастных коробках, не дал утихнуть гудкам и нажал на рычаг. Практика уже подсказывала – по телефону легко соглашаться, еще легче отказывать, но убеждать, добиваться своего трудно, а иногда и бесполезно.

Предупредив секретаршу, что идет в Дом правительства и что ей придется извиниться за него перед Зимчуком, он вышел из управления, настроенный более непримиримо, чем раньше.

2

Неожиданно Понтус встретил его приветливо. Почесывая левую руку выше локтя – так он делал, когда был возбужден, – вышел из-за стола и поздоровался.

– Привет от жены, – сказал он, поблескивая золотым зубом.

– Благодарю, Но каким образом? – удивился Василий Петрович.

– Встретил возле "Метрополя". Вела Юрика в музыкальную школу. Присаживайтесь.

Василию Петровичу стало неприятно, что Понтус видел жену, сына, а он уже вторую неделю не получал от них писем. Но все же спросил:

– Ну как им там живется-можется?

– Что как? Чудесно! Вера Антоновна цветет. Выглядит лучше, чем тогда, в Минске. Люди оглядываются, когда проходит мимо. А женщины – у тех же всегда поединок: будь их воля – проткнули бы взглядом, как рапирой… Москва, милый человек!

Понтус сказал об этом с каким-то непристойным намеком, словно речь шла о человеке, совсем чужом Василию. Петровичу, и словно эту непристойность тот мог даже смаковать.

– Спрашивала, само собой разумеется, про вас, не скучаете ли, – так же двусмысленно продолжал Понтус. – Я пошутил, война, мол, еще не кончилась и мужчины из армии не демобилизовались. Смеялась, приказывала следить и докладывать… Ну, что еще? Приглашала на чашку чая…

– А вообще, что нового? – чтобы прекратить разговор, становившийся все более неприятным, спросил Василий Петрович, представляя Понтуса, жену и Юрика у "Метрополя". Жена и Понтус разговаривают, смеются, а Юрик упрямо тянет мать за рукав и хнычет: "Мам, пойдем! Му, мам, пойдем!.." Вера в своем шоколадном пальто, которое так изящно облегает ее фигуру, в маленькой, с вуалью, шляпке и с сумкою через плечо. На нее оглядываются, рассматривают, а она делает вид, что ничего не замечает, и полнится гордой радостью. Внимание окружающих делает человека красивее. И Василий Петрович знал, что жена в такие минуты становилась особенно привлекательной…

– Нового? Мало. Да и оно успело постареть, – безразлично ответил Понтус. Пройдясь по кабинету и приблизясь к Василию Петровичу, по-дружески поправил ему галстук. – Предупреждали, чтобы не особенно размахивались. Чтобы резали, только семь раз примерив. Весною опять обещал приехать Михаилов.

– Владимир Иванович? Это хорошо!

– Ну, как сказать… "Известия" еще до войны напечатали статью, помните? Очень поучительна – "Рыцари прямого угла". Там высказывалась трезвейшая мысль: больному нужен не кат, а хирург. Иначе говоря, нельзя чекрыжить город так, как подсказывает тебе только фантазия.

– Но при чем тут Михайлов?

– Нет, что вы! – удивленно сказал Понтус, словно довольный, что ему возразили. – Однако я полагаю, все это останется между нами. Мне в Академии архитектуры довольно прозрачно намекнули, что он… как бы вам сказать, больше теоретик и немного идеалист…

Понтус подошел к кульману, которого Василий Петрович до этого не замечал, и положил на противовесы руку.

– У нас, у практиков, есть довольно существенное преимущество. Мы, в сущности, решаем – быть или не быть. Но это тяжелое преимущество. За теоретические ошибки, батенька, только критикуют, а за наши снимают с работы и отдают под суд. Поэтому совсем непростительно, когда голова начинает кружиться от успехов или планов.

День был короткий. За окнами начинались сумерки. Но Василий Петрович присмотрелся и в проекте, прикрепленном к кульману, узнал фасад лечебницы физических методов лечения. Понтус перехватил взгляд Василия Петровича и, чтобы у того не было никаких сомнений, включил свет.

Под вечор ударил мороз. Он сковал землю, развалины, асфальт. Тротуары стали до того гулкими, что от шагов разносилось эхо. Руины, покрытые инеем, поднимались гранитными заиндевелыми громадами, и казалось, что нет ничего более твердого, чем они.

Поеживаясь от холода, к которому не успел привыкнуть, Василий Петрович по дороге зашел в закрытый распределитель. Месяц кончался, и надо было непременно отоварить карточки. Но мяса и жиров не было, и он – зато без очереди! – получил яичный порошок и баночку соленых фисташек. Фисташки выдавались вместо сахара, но Василий Петрович их любил и охотно взял.

В магазине было светло, тепло. На полках, под стеклом прилавков стояли коробки и банки с яркими, разноцветными этикетками. И от контраста – залитого электрическим светом магазина и мертвой улицы с заиндевелыми развалинами, – а может быть, оттого, что он получил фисташки, Василий Петрович остро почувствовал отсутствие жены и сына.

Правильно ли он поступил, согласившись, чтобы Вера уехала от него? Действительно ли так лучше для нее и Юрика? Небось, им тоже не хватает его. Не может же быть, чтобы спокойный, привычный быт мог все окупить. Она, возможно, тоже скучает, ей тоже нужна его близость. Но она знает такое, что невдомек ему. Матери умеют видеть, чего не видят другие. Когда родился Юрик, Вера, глядя на сына, восторженно сказала: "Он будет вылитый ты, Вася". Тогда слова жены сдались милым чудачеством. И как ни всматривался Василий Петрович в красное, с кислой гримасой личико, он так ничего и не увидел – ни сходства, ни даже того, чем можно было восторгаться. А получилось все же, как говорила она.

Ему захотелось простить жене все. Образ любимой женщины предстал перед ним как самый дорогой и светлый, каким приходит в сновидениях. В то же время был он земным, желанным. Да, да, Вера не холодна к нему, а просто сдерживает себя, не раскрывается перед ним вся. Женская мудрость заставляет ее что-то таить от него, что-то хранить про запас, обещать еще неизведанное. И, может быть, в этом причина, что он тянулся к ней, всегда ощущая неутоленную жажду… И она вставала в его воображении близкая, но не до конца своя, влекущая и очень-очень нужная. С каким облегчением и благодарностью прижал бы сейчас он к себе ее душистую голову! Как целовал бы ее бледный лоб, закрытые, с большими ресницами глаза…

Что делать?

По силам ли ноша, которую он взвалил на плечи? Неужели ему нужно больше всех? Да его ли эта ноша? Он творческий человек. С него хватило бы работы в мастерской, с небольшим дружным коллективом. Он проектировал бы здания, даже целые ансамбли, неясные, но светлые образы которых живут уже в нем. Возникнув из трепетного душевного горения, они не дают покоя, просятся на бумагу. А он гонит их, манежит и тратит себя на мелочи. Что полезного сделал он за это время? Почти ничего. Его борьба с самозастройщиками и коробками наталкивается на самые неожиданные преграды. Геодезисты никак не могут закончить съемок, и по-прежнему единственным документом является топографический план 1934 года, который удалось спасти от огня в подвалах городской управы.

Он спешил сюда, стремясь увидеть то, что создал в счастливое мирное время, а увидел одни лишь развалины. Он надеялся, что тут, в родном городе, у него снова будет прежняя семья, и в нее заглянет счастье, а семья распалась. И кто знает, когда все наладится. И наладится ли вообще? Он мечтал о творчестве, а пока мытарится, погряз в административных мелочах. Да и вообще зачем ему большая политика, если он вовсе не политик?..

Москва! Она, вероятно, не отвергла бы его. Михайлов поддержал бы, а то и взял бы в свою мастерскую. Работать с Михайловым! Вот что ожидало бы его. Перед ним раскрылись бы невиданные горизонты…

Готовый писать заявление в ЦК, Василий Петрович ступил на порог своего управления. Рабочий день кончился, и сотрудники уже разошлись. Только в комнате сектора отвода земель уборщица, подметая пол, передвигала стулья и столы. Василий Петрович попросил у нее ключ и прошел в кабинет.

На столе, как обычно, слева от чернильного прибора, лежала подготовленная стопка бумаг с прикрепленными к уголкам конвертами – почта управления. Чувствуя себя обиженным, Василий Петрович опустился в кресло и механически пододвинул бумаги к себе. Увидел положенный отдельно, чтобы обратить внимание, нераспечатанный конверт. Из каких-то соображений Вера посылала письма по служебному адресу, и Василий Петрович, не посмотрев на почерк, уже знал, что письмо от нее. С непонятной тревогой он разорвал конверт и, потому что в нем было несколько листочков, начал сперва их разглядывать. Вот лист почтовой бумаги, исписанный мелким почерком жены. Вот листок, вырванный из ученической тетради. На нем танк с красной звездою на всю башню и красным снопом огня, вылетающим из длинного пушечного ствола. Вот второй такой же листок с контуром Юриной руки, обведенной карандашом и похожей на кленовый лист. Внизу печатными буквами написано: "Папа, я тебя люблю". Вот фотография – Вера в своем спортивного покроя пальто и Юра с папкою для нот, на которой оттиснут профиль Бетховена.

Вера благодарила за присланные деньги, писала, что скучает и никуда не ходит. Погода плохая, с каждым днем становится все холоднее, и, если бы не магазины, не Юрик, она вряд ли показывалась бы на улице. В конце письма между прочим сообщала, что на днях встретила у "Метрополя" Понтуса. Поговорила, отвела душу. Он был до того любезен, что зашел на следующий день к ним домой, принес Юрику баночку фисташек и немного халвы. Юрик был рад, скакал на одной ноге, хлопал в ладоши и все говорил: "Спасибо, дядя Илья! Спасибо! Мам, посмотри!"

Последнее поразило Василия Петровича, и он уже больше ни о чем другом не мог думать. Почему Понтус умолчал, что заходил к жене? Если, скажем, оберегал его покой, то почему не удержался от каких-то намеков: "Москва, милый человек!.." Если вообще не придавал значения своему визиту, зачем же вспомнил о приглашении? Значит, ему выгодно притворяться безразличным к Вере и показывать, что не очень ценит ее приглашение. Почему?

Понтус представлялся до этого инертным, тяжелым на подъем, его мало что восторгало и также мало что особенно возмущало. С женщинами же он вообще был неприкрыто бесцеремонным и пользовался успехом только у определенной их категории… И вдруг так лисить!..

Как он смог, ничего не сказав конкретного, столько наговорить, обескуражить и даже просто пригрозить Василию Петровичу!..

А он? Он из-за своей глупой деликатности ничего ему не ответил. Ничего не потребовал объяснить.

Дома ему долго не открывали. Когда же в сенях наконец щелкнула щеколда, Василий Петрович, вспомнив о происшедшем на усадьбе Урбановича, догадался, почему не слышали, как он стучал.

Отмыкала двери тетка Аитя. Он узнал ее в темноте по тяжелому вздоху и окликнул. Но она не ответила ему.

Проходя через комнату Урбановичей, Василий Петрович увидел Зосю. Сидя к нему спиною, та перебирала тетради. Она, несомненно, слышала его шаги, но не шевельнулась и не посмотрела, кто идет.

Снедаемый недобрыми мыслями, Василий Петрович вошел в свою комнату, разделся и бесцельно постоял у стола. Попытался, как и тогда, перед встречей с Понтусом, настроить себя иронически, но это уже не удалось. И, решив, что так дальше нельзя, что надо переговорить хотя бы с Сымоном, начал готовить ужин. Вытащил из-под кровати плитку, спрятанную там от глаз контролера Энергосбыта, развел яичный порошок, приготовил омлет. Удивляясь, как это все у него споро получается, достал буханку хлеба, флягу с водкой и, набравшись духу, подался в комнату хозяев.

Сымон в очках сидел на низенькой скамеечке посредине комнаты. В руках он держал колодку с натянутой на нее серо-лиловой бахилой и старательно приклеивал неширокий красный рант. На полу валялись обрезки автомобильной камеры и несложный инструмент – сапожный нож, нечто вроде узенькой терки, набитой на деревянную ручку, для зачистки резины, кисточка-лопатка с размочаленным концом.

Он никогда не видел Сымона в очках, и потому тот показался ему чужим.

– Мне надо с вами поговорить, – сказал Василий Петрович, убежденный, что этот разговор, если он и состоится, будет тяжелым.

Старик взглянул на тетку Антю, которая подкладывала дрова в голландку, и снова все внимание сосредоточил на бахиле.

– Пойдемте ко мне. Для меня это очень важно. Я вам объясню…

– Нечего ему ходить, – опередила мужа Антя, прикрывая дверцу голландки и разгибаясь. – Вы лучше Леше объясните.

– А где он?

– В больнице.

– Тетенька! – отозвалась из-за стенки Зося, которая, вероятно, все слышала. – Чего вы с ним еще разговариваете? Ему все равно нужды мало… – И она будто захлебнулась.

С чувством, что на него надвигается еще одна беда и, быть может, не меньше той, какую вообразил недавно, Василий Петрович повернулся и, бормоча в оправдание нелепицу, вышел. В своей комнате заперся и долго сидел, обессиленный, на кровати. Потом встал, подошел к письменному столу, вынул из ящика кусочек кирпича и с отвращением бросил в открытую дверцу печки.

4

Было воскресенье – выходной день. Однако Василий Петрович не нашел в себе силы еще раз поговорить с хозяевами и, как обычно, сесть за письменный стол. За дверью стояла маетная тишина. И она выгнала Василия Петровича из дому. Но выйдя на улицу, он понял, что ему некуда идти. У него были знакомые, сотрудники, но не было места, куда он мог бы зайти и где бы этому не удивились. Правда, он мог заглянуть к Дымку, к Кухте. Его, скорее всего, там встретили бы гостеприимно, приветливо, но и они удивились бы…

Бесцельно слоняясь, думая, как быть дальше, он вышел к Троицкой горе.

Вокруг лежал в рытвинах пустырь, кое-где поросший чахлыми кустиками. Справа возвышались заиндевелые коробки бывшей военной школы. На втором этаже ее главного корпуса кто-то застеклил два окна, положил на междуэтажные балки доски и устроил себе жилье, выведя трубу прямо в окно.

Левее, над крышами уцелевших зданий, маячили силуэты Дома правительства, кафедрального костела на площади Свободы, купола церкви на улице Бакунина.

Дальше снова темнели руины и поблескивала серебристая полоска Свислочи с редкими, склоненными к воде вербами. На широкой заболоченной пойме темнели хибарки без дворов, редкие деревья. За Свислочью, на склоне горы, опять коробки с черными провалами окон, труба и стрельчатый, чем-то похожий на средневековый замок, фасад электростанции. Еще левее – пустырь и площадь с пепелищами, полосками побуревшего ржища и двумя начатыми еще до войны и неоконченными полукруглыми домами. И надо всем серое, мучительно низкое небо.

Перед этой картиной всеобщего разрушения вчерашние мысли вдруг показались постыдными. Бросить разрушенный город? Вычеркнуть из памяти? Похоронить всколыхнувшиеся надежды? Нет! Это то же самое, что вычеркнуть, похоронить самого себя. Да и вчера в глубине души Василий Петрович знал, что ни за что и никогда не поедет от этих руин, сквозь которые в воображении уже начал мерещиться новый город, светлый, прекрасный, как и его подвиг в войне, А несуразные мысли вчера были просто местью себе и другим. Себе – за слабость, за то, что неладно защищает свое; другим – за жестокость или равнодушие к этой жестокости.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю