Текст книги "За годом год"
Автор книги: Владимир Карпов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц)
– Стоит подумать о создании чего-то вроде треста разборки и восстановления строительных материалов, – сказал Ковалевский. – Пусть будет один хозяин.
– Вот-вот! – согласился Кондратенко. – Тем более что Совнарком и цека приглашают из Москвы архитектурную комиссию. Есть основания… Во всяком случае, можно полагать, что нам и сталинградцам придется показывать пример другим…
Заметив Валю, которая стояла с киркой, не зная, отойти ей или продолжать работу, Кондратенко поздоровался.
– Тяжко? – спросил он, показывая на кирку.
Валя смутилась.
– Нет, товарищ секретарь. Почему же?..
Ей на самом деле показалось, что она говорит правду. Но не потому, что не чувствовала усталости или ей не было тяжело. Наоборот, руки уже гудели и ломило спину. Но она была убеждена: признаться в этом – значит доказать досадную слабость, в чем-то стать недостойной других. К тому же так было принято отвечать. Однако, когда взгляд ее упал на кирку, на запыленные, порыжевшие тапочки, сделалось жалко себя, и, если б не стыд, из глаз, возможно, брызнули бы слезы.
– Ну и как все-таки? – настойчиво переспросил Кондратенко.
– Конечно, немного тяжело… – поправилась Валя. – Но, честное комсомольское, про это как-то забываешь…
Наклонив голову, исподлобья, он внимательно посмотрел на нее, кивнул и пошел дальше. За нам двинулись остальные.
Переведя дыхание, Валя чуть успокоилась. Но, когда она хотела было взяться за работу, кто-то, неслышно подойдя сзади, закрыл ей глаза ладонями.
"Алешка!" – ужаснулась она, снова не зная, что делать.
Но руки были не мужские, и держали они Валину голову некрепко. Да и тот, кто держал, сам едва владел собой.
– Зося! – снова не ведая как, узнала она. – Родная! Я слышала, что ты в городе. Пусти! Я тебя из тысячи угадаю…
Она бросила кирку и порывисто обернулась. Перед ней действительно стояла Зося.
– Боже мой! Чего ты плачешь?
– Не могу, – призналась та, всхлипывая и не сводя с подруги радостных, влюбленных глаз. Но было заметно – встреча и смущает ее. Она смотрела на Валю, и краска выступала на ее лице. Ей, видимо, показалось, что возвращается прошлое. Видимо, появилось ощущение, что Валя может вот сейчас подмигнуть и невпопад что-нибудь ляпнуть про Алексея или вообще., И, чтобы опередить ее, она сказала:
– А ты совсем-совсем не изменилась.
– Когда тут было изменяться, – поправила Валя косынку. – А Минск, наверное, одни партизаны заселили. Кто по брони, кто так… Здесь ведь и Зимчук и Алешка. Помнишь тот, кудрявый? Подпольщик. Ты ему как-то еще руку перевязывала, когда приходил из города…
– Говорят, туго сейчас некоторым из них, – преодолела замешательство Зося. – Провалы ведь были. Причины ищут.
– Глупости! Ты слушан только. Мне Иван Матвеевич давно бы сказал. Мы же с ним вместе живем.
Они обнялись и так на минутку застыли.
– А Лешу, Валя, ранило, – пожаловалась Зося, прижимаясь к ее плечу.
– Алексея? – переспросила Валя. – Что ты, Зосечка? Сильно?
– Пишет, что нет. Да разве его можно слушать. Ты же знаешь, он, умирая, не пожалуется.
– И как же ты теперь?
Зося опустила руки.
– Живу вот. Ходила в Наркомпрос, в школу направляют. Так что…
Валя опять хотела привлечь ее, но Зося наклонилась, поднимая лопату, которую бросила, когда подкрадывалась, и уже спокойнее докончила:
– Мне бы только до работы дотянуть… Да хватит про меня. Скажи-ка, как Иван Матвеевич там?
– Ничего. К нему жена и дочь из эвакуации возвращаются, готовится семьянином стать. – В Валином голосе послышались насмешливо-ревнивые нотки. – Ты представляешь его семейным? Нет? Я тоже.
– Ты уходишь, надеюсь, оттуда?
– Куда? И вообще, почему я должна это делать?
– Мало ли почему.
– У тебя вечно какая-то несуразица в голове. По себе с Кравцом, что ли, судишь?
Она поняла – сказала ненужное, жестокое. Зося может обидеться, и поспешила перевести разговор на другое.
– Иван Матвеевич недавно проходил тут, С Кондратенко. Ты слышала, о субботниках, о строительстве говорили. Спрашивали, тяжело ли?
– Тяжело ли? – повторила Зося, вздыхая. – Да разве может быть сейчас легко? Я, наверное, и не выдержала бы тогда… А насчет Кравца… если хочешь подругой остаться, не вспоминай мне!..
Она не договорила. Все, кто работал поблизости, – носили кирпич, сваливали в кучу железный лом, кирками разбивали кирпичные глыбы, – вдруг остановились, глядя в одну сторону.
На зубчатой стене стоял парень и, размахивая руками, что-то кричал вниз. Он, видимо, только что накинул на желтую громадину канат и теперь отдавал последние распоряжения.
– Валить будут, – задумчиво проговорила Зося. – Пойдем посмотрим.
Но Валя, украдкой наблюдая за парнем на стене, отрицательно мотнула головой: она узнала Алешку. А тот, ловко перескочив на другую стену, немного отбежал и поднял руку. Стена закачалась, раздалась где-то у фундамента, осела и скрылась в туче пыли.
"И тут нашел работу по себе", – подумала Валя и заторопилась: надо было еще переписать сотрудников, участвовавших в субботнике.
3
– Валя, подожди!
– Чего тебе?
– Я должен с тобой поговорить.
– Поговорили раз – довольно.
– Почему ты начала избегать меня? И тебе уж наплели три короба?
– Я не избегаю, а просто не хочу с тобой встречаться, Костусь.
Алешка догнал ее, но все же пошел не рядом, а немного сзади, ведя велосипед и не совсем уверенно заглядывая ей в лицо. В своей сдвинутой на затылок маленькой кепке, пиджаке, небрежно наброшенном на плечи, в расстегнутой рубашке и запыленных брюках, заправленных с напуском в сапоги, он выглядел ухарски. Но протянутая рука, которой Алешка хотел остановить Валю, выдавала его тревогу.
Солнце, огнистое, красное, скрывалось за руины, а вспотевшее, разгоряченное Алешкино лицо казалось бронзовым. Он не раз собирался вытереться рукавом, но каждый раз отказывался от этого и становился все более упрямым.
Валя не оглядывалась, но чувствовала его рядом и сама замечала, что ее непримиримость слабеет.
В сквере на площади Свободы она не выдержала. Подойдя к могилам танкистов, задержалась у самой высокой пирамидки и, остановив взгляд на надписи, нетерпеливо спросила:
– Что ты хотел сказать? Говори. На нас обращают внимание.
Алешка стал рядом.
– Я не согласен, чтоб наша дружба так кончилась.
– Ты сам виноват.
– Ой ли? Я или Зимчук?
– Иван Матвеевич? При чем тут он?
– При всем. Я знаю, что значит жить с вашим братом под одной крышей. Вместе ужинать, вместе завтракать. Встречал я уже сорокалетних партизанских опекунов. Приходилось, ха-ха!
– Ты не имеешь права так говорить!
– Думаешь, я тоже не верил в него? Ого!
– У Зимчука дочка моих лет. Когда немцы повесили маму и дядю Рыгора, он мне отца заменил. Как у тебя только язык поворачивается!
– Повернется, если больно!.. Подполье со всеми, небось, теперь под лупу рассматривает. А за какие грехи? Что мы жизни не жалели? Тоже мне праведник!
Нечто знакомое привлекло внимание к надписи на пирамидке, и Валя невольно прочитала ее: танкист, погибший при освобождении города, был ее ровесником. Она прочитала надпись еще раз – звание, фамилию, год рождения, дату смерти – и уже более твердо сказала:
– Ну а что, если и проверяют? Честные люди, Костусь, не боятся проверки. Чего бояться?.. И здесь мы друг друга не понимаем.
– Значит, и ты тоже?!.
Он схватил и сильно сжал ее руку, требуя, чтобы Валя посмотрела на него.
Не показывая, что ей больно, она кинула на Алешку холодный взгляд, увидела его посеревшее лицо, блестящие, круглые глаза и не сделала никакой попытки вырваться. Это обескуражило Алешку, он отпустил Валю и, ударившись ногой о педаль велосипеда, чуть ли не бегом бросился из сквера.
Рука болела, и Валя злилась. "Сумасшедший! – думала она, возмущаясь. – Ненормальный какой-то! Так он и убить может… Псих!" Она ругала и поносила Алешку, Вместе с тем росла обида и на себя: видимо, он подмечает в ней нечто такое, что позволяет ему своевольничать. Но над всей этой путаницей чувств и мыслей все же царило одно – смятение. Что-то неведомое входило в Валино сердце, и нельзя было от него отмахнуться.
С чувством вины Валя подошла к дому. Решив незаметно прошмыгнуть в свою комнату и там побыть наедине, тихо вошла в прихожую. Но, крадучись возле треснувшего, с желтыми подтеками зеркала, не удержалась и глянула в него. Увидела – оттуда на нее смотрела чем-то пораженная девушка с растерянными лучистыми глазами. Валя резко отвернулась, и под ее ногами скрипнула половица.
– Это ты, Валюша? – послышался голос Знмчука. – Зайди, если есть время.
Мыться пришлось одной рукой, другая все еще болела. Валя нервничала и не знала, как после всего, что ей наговорили, покажется на глаза Зимчуку.
Подойдя к его кабинету, она в нерешительности остановилась, поправила валик волос, по привычке одернула гимнастерку и только тогда открыла дверь.
Зимчук сидел на диване, подвернув под себя ногу, и просматривал книгу. Рядом с ним тоже валялись книги в коленкоровых, ледериновых и картонных переплетах.
– Слышишь, Валюша?
– Что? – исподлобья взглянула на него Валя, остановившись у порога.
– Приказали вот овладеть… Видишь? Сам Первый звонил в Ленинскую, сам распорядился подобрать и для себя и для нас: Потоп настоящий.
– Теперь станет больше работы, правда?
– Я, Валюша, перелистывал одну, – он потряс книгой, – и обнаружил любопытную штуку. История архитектуры, в сущности, – история ее приближения к человеку. Сначала у этой каменной красоты была цель пугать людей, утверждать их никчемность. И все! Потом она стала немного снисходительнее. Но, устремляясь в небо, к богу, как и раньше, имела к труженику только то отношение, что он создал ее. А потом? Потом была вынуждена отдавать себя в батрачки. А простой человек только дивился искусству рук своих…
– Ага, Иван Матвеевич, – по-своему поняла его Валя. – Я согласна.
– Согласна? – приподнял плечи Зимчук.
Он отложил в сторону книгу, встал, подозвал Валю и прикоснулся ладонью к ее лбу. Потом собрал разбросанные книги и перенес их на письменный стол.
– Иметь дело с людским горем стало моей профессией, Валюша, я видел его и там, во время оккупации, и тут, работая в Чрезвычайной комиссии. Кровавое, могильное и нагое, лыком подпоясанное. Всякое. Но вот женщину и девочку одну, с которыми в подвале встретился, не могу забыть. И мне кажется, всю эту архитектурную мудрость сейчас надо направить на то, чтобы скорее вывести людей из землянок и подвалов.
– Мне нужно поговорить с вами… – тронутая его добрыми словами, сказала Валя. – Это правда, Иван Матвеевич, что с подпольем до сих пор не все ясно?
Зимчук насторожился, лицо у него стало отчужденным, словно что-то отгородило его от Вали.
– Ты про Алешку?
– Ага.
– Не люблю я ветрогонов, Валя. Это – вообще. А кроме того, с такими нельзя спешить. Доверяй, как говорятся, и проверяй. Хоть это уж не нас касается… Да и как быть иначе? Ты правильно там, на субботнике, сказала. Вот и исходи из этого…
Валя почувствовала – Зимчук уходит от ответа. Но, начиная сердиться на него, не захотела думать об этом дальше. Даже заставила себя поверить – он сказал почти все. А если чего-то не сказал, значит – нельзя.
– А мне как быть? – спросила она, однако, мстя ему за скрытность.
– Что значит – тебе? – не сразу понял он.
– Я скоро буду мешать вам.
– А-а, – покраснел Зимчук. – Это моя забота.
– Нет, почему же. Если не доверять, так не доверять…
Зимчук отвел прищуренные глаза в сторону и начал перекладывать книги на столе.
– Ладно… – помолчав, сказал он. – О тебе они наслышаны, но, признаться, ревнуют уже в письмах. Особенно Алеся, дочка. И ты, может быть, права. Идеальных семей, к сожалению, пока мало. Да и на виду мы теперь. Не только с собою приходится считаться. Я позвоню вашему ректору…
Путано сказав, что она за все благодарна ему и всегда останется признательной, Валя вышла. Надо было совсем по-новому подумать о завтрашнем дне.
4
Рука не перестала болеть и на следующий день. И каждый раз, когда боль давала себя знать, Валя, сердясь, вспоминала Алешку. «Сумасшедший. Сам сперва оправдайся, а потом других обвиняй. Тоже взял моду!..» – негодовала она. Но в то же время чувствовала, что теряет прежнюю власть над собой и спасительная черта, отделявшая ее от Алешки, помогавшая держать его на расстоянии, начинает пропадать. «Никогда больше не заговорю с ним. Пускай что хочет, то и думает. Никогда!» – обещала она себе, не очень веря собственным словам.
Еще труднее было вынести приговор Зимчуку. Он прочно вошел в Валину жизнь, заняв, как говорят, место в красном углу. В Зимчуке, как казалось ей, вообще жило стремление делать все так, чтобы сегодняшний день был краше вчерашнего. Особенно если это касалось партизан. Он не порывал с ними связи, бывал у них, многим помог устроиться, получить нужные справки, льготы. Выезжая на район, – в места, где партизанил, – не забывал захватить с собою новую книгу, набор рыболовных крючков, семена скороспелой кукурузы, которые неизвестно где раздобывал. И Валя уважала, слушалась его. Рвать с ним – значит остаться одной, без поддержки. Значило – в чем-то отказаться от своего прошлого…
Но как тогда быть с его неожиданным отступничеством, предвзятостью к Алешке. Подчиненностью чему-то высшему, что важнее за него самого, за его совесть, людей, вообще…
Каждый день, наскоро позавтракав, они вместе шла на работу. Им было по пути. Зимчук провожал ее до белого, похожего на глинобитку домика на углу улиц Карла Маркса и Энгельса, где помещался Комитет Красного Креста. Валя подбегала к крыльцу, останавливалась и некоторое время смотрела вслед Зимчуку, чтобы в случае, если он оглянется, помахать рукой. Даже в те дни, когда Зимчук из дому ехал прямо на кирпичные заводы или другие предприятия, он подвозил Валю на работу.
Сегодня же Валя не вышла завтракать. Зимчук тоже не позвал ее, как это делал обычно. Покашливая, прошел из кабинета в кухню, долго плескался там водой, фыркал и топал, а через минуту хлопнул дверью. Валя так и не узнала, завтракал он или нет.
Торопясь, она собрала вещи, простилась с ошарашенной старушкой-домработницей и с узелком в руках пошла в Комитет Красного Креста, а оттуда в университет.
В университетском городке уцелел лишь корпус физмата. Валя не раз уже бывала здесь, и ей не пришлось искать.
Ректор – средних лет мужчина, с кудрявыми, подстриженными под "полубокс" волосами, придававшими его голове атлетический вид, встретил Валю как-то насмешливо, с мужским любопытством. Его лицо дышало здоровьем, силой. Он был в хорошем настроении, и это проявлялось в движениях, в шутливом тоне его голоса. Но короткая и не совсем обычная беседа с ним подбодрила Валю. И когда ей показали комнатку в бараке, где предстояло жить, может, все четыре студенческих года, к ней почти вернулось хорошее настроение.
Барак был временный, покрытый толем, но комнатушка оказалась уютной. Стены оклеены обоями, голубыми, с фантастическими серебристыми цветами, потолок хорошо побелен. Валя нашла в ней еще одно преимущество – два небольших оконца смотрели на юг. Сквозь них в комнатку лилось солнце, и вся она была наполнена мирной золотистой пылью.
Комендант принес железную кровать, тумбочку, табуретку, показал, где взять соломы для матраца, и Валя принялась за работу.
Протерла стекла в оконцах, вымыла пол, застлала постель. Просыхая, пол пахнул очень знакомым, родным, и Валя все больше убеждалась: то, что произошло, – к лучшему. Теперь она, по крайней мере, самостоятельна во всем.
Все к лучшему!.. И хотя тут же обнаружилось, что для того, чтобы жить, надо иметь иголку, нитки, котелок, спички, замок и десятки самых неожиданных вещей, Валя беззаботно рассмеялась. Ей пришла веселая, уже чисто студенческая мысль: если есть комендант, значит будут и котелок, и графин для воды, и занавески на окна. А если и встретятся трудности – пусть! Без них теперь даже неловко. Зося права. Ах Зося, Зося!..
Охваченная желанием действовать, Валя нашла два гвоздя, один вбила над кроватью, другой – возле двери. На первый повесила партизанскую флягу, финку в кожаном чехле, пилотку, на второй – полотенце. Потом отошла на середину комнаты и стала любоваться ею.
За этим занятием ее и застал Зимчук.
Он зашел, делая вид, что с опаской посматривает на потолок, словно ожидает, что тот может обвалиться. Под мышкой у Зимчука был сверток.
– С новосельем! – сказал он, кланяясь. Но ему трудно было совладать с собой, и он, положив на табуретку сверток, как волшебник, замахал над ним руками. – Тохтар-бохтар! Тохтар-бохтар!
– Что это?
Зимчук перестал колдовать.
– Тут остаток твоего пайка, и еще что-то, без чего, как бабушка считает, ты погибнешь. Во всяком случае, здесь все твое или то, что должно быть твоим.
Валя взглянула на расстроенное лицо Зимчука и смутилась: "А против чего, собственно говоря, я бунтую? Разве плохо, что так вышло? Мы ведь все равно останемся друзьями. А чтобы делать выводы, надо много знать. А если не знаешь, верить в тех, кто знает…"
– Спасибо, – спрятала она сверток в тумбочку. – Я когда-нибудь обязательно отблагодарю вас.
– Ты лучше скажи "заплачу".
– Нет, почему же… Но я в долгу перед вами…
– Значит, увидела во мне чужого. А зря. Неужели думаешь, тебе пришлось перебираться сюда только из-за спокойствия моей семьи? Нет, Валя, и еще раз нет! У человека уйма обязанностей, и он, поверь, отвечает не только за себя.
– Я верю, конечно…
Она соглашалась, давала себе слово оставаться прежней с Зимчуком, но даже не подозревала, что творится у него в душе. И, пожалуй, хорошо, что не подозревала. А может быть, и наоборот, плохо, ибо чаще всего людям не мешает знать правду.
Глава пятая1
Через несколько дней самолетом прилетела комиссия. Возглавлял ее академик Михайлов, которого Василий Петрович знал еще со студенческих лет. Шумливый, веселый, он осанкой напоминал пожилого врача. Когда Михайлов после совещания в ЦК вышел на улицу, он, совсем как хирург, идущий к операционному столу, потянул себя за один, потом за другой рукав и, приятно окая, приказал:
– Нуте-ка, молодой человек, показывайте!
Он обратился к Василию Петровичу, и это предрешило, кому давать объяснения, хотя в состав комиссии вошли Понтус и архитектор Дымок, в свое время работавший над довоенным планом реконструкции города. По веселому блеску глаз, по тону, каким было сказано "молодой человек", Василий Петрович догадался: академик тоже узнал его.
Михайлов слыл человеком смелых решений и широких масштабов. Некоторые из его проектов вошли в учебники и поражали ясностью мысли, строгой красотой. И, вероятно, это, как того очень хотелось Василию Петровичу, обусловило выбор ЦК. Но многие из проектов Михайлова – и это также знал Василий Петрович – не были осуществлены. Им не хватало практической мудрости.
С чувством человека, который опасается обмануться в своих надеждах, Василий Петрович повел комиссию по городу, подробно объясняя, что было до войны на месте руин, и с нетерпением ожидая замечаний и вопросов. "Испугаются, – думал он с тоской. – Увидят, ужаснутся, и куда денется прославленная смелость…"
День был ветреный. По улицам поземкой стлалась рыжая пыль. Она вихрилась, слепила глаза, наметала сугробики всюду, где могла задержаться. Руины от пыли будто дымились. Побелевшее от жары небо тоже казалось пыльным.
Слушая Василия Петровича, Михайлов щурился, часто просил, чтобы его подождали, взбирался на груды кирпича, осматривал окрестность. Кое-кто уже притомился, Понтус начал посматривать на часы, а Михайлов все лазил и лазил по развалинам.
Примерно в часу четвертом он неожиданно предложил осмотреть город с самолета. Сидя в "оппеле" и приглядываясь к улицам, как и ожидал Василий Петрович, Михайлов заговорил.
– Некоторые полагают, что генеральная идея при планировке такого города, как Минск, должна обязательно оставаться открытой, – сделал он ударение на слове "такого". – А почему, любопытно? Да потому, отвечают, что окончательно можно решить только те части города, где в камне воплотится прошлое. Иначе заданная идея будет мешать дальнейшему естественному росту города. К тому же никто толком не знает, как и в каком направлении пойдет этот естественный рост. Лет через десять в городе могут появиться, например, производственные гиганты. Что тогда? Разве они не будут влиять на дальнейший его рост? Разве город не должен быть как-то повернут к ним? Аль исключена возможность, что, скажем, такое святое место, как Сталинград, перестанет быть экономическим центром и превратится в город архитектурных памятников? И со всего света туда будут съезжаться, как в Мекку? Кто знает? И вот тогда, и в первом и во втором случае, идея, которую вы воплотите в такой прочный материал, как камень, станет на пути движения вперед…
Михайлов прищурился и взглянул на Василия Петровича, приглашая высказаться.
"Испытывает", – волнуясь и почему-то обижаясь, подумал Василий Петрович и сказал:
– Тот, кто так рассуждает, забывает, что у нас все растет в одном направлении.
– Вот именно! – подхватил Михайлов, и глаза его хитро блеснули из-под седых бровей. – А что это значит? Да то, что в нашем городе не может быть противоречий между окраинами и центром. Бесспорно, ничего не скажешь, надо чтобы в нем отразилось пройденное, приобретенное. Но мы, – Михайлов доверчиво посмотрел на Василия Петровича, – обязаны, по-моему, приоткрыть занавес и над будущим. Почему? Уже потому, что у нашего человека, дорогие товарищи, есть законное желание – пожить при коммунизме. А остальное придет само – и архитектурные памятники, и Мекка, и тому подобное…
С самолета город, пожалуй, выглядел еще ужаснее. Всюду, куда ни посмотришь, – руины, руины, где-то у горизонта окаймленные полоскою окраинных домиков. Коробки, которые с земли еще напоминали былые дома, сверху мало чем отличались от руин. Но отсюда, с высоты, улицы угадывались отчетливее, и Василий Петрович легко узнавал знакомые по плану контуры.
Пролетели линию железной дороги. При повороте за крыло стали отходить бурые, без крыш цехи вагоноремонтного завода, товарная станция с крохотными составами на игрушечных путях, руины кварталов, прилегавших к Московской улице. Возникло и уже не проходило ощущение, что самолет летит не прямо, а как-то боком, все время занося вперед одно крыло.
В пыльной дымке приблизилось здание Дома правительства. Среди развалин окрестных кварталов оно возвышалось, как на макете. Тут начиналась Советская улица. Неровная, извиваясь, сна пробивалась через город на северо-восток, пересекала серебряную полоску реки, на Круглой площади делала еще один поворот и, влившись в Пушкинскую улицу, переходила в автомагистраль.
Михайлов подозвал к себе командира экипажа и, не отрываясь от окна, попросил:
– Пожалуйста, вдоль Советского проспекта.
Он сам сперва, наверное, удивился своим словам, потому что сразу же, будто его окликнули, оглянулся и, чтобы скрыть минутное замешательство, погладил клинообразную бородку. Потом посмотрел на Василия Петровича и положил руку на его колено.
– А вы знаете, меня радует, что вы не улыбнулись… Это очень хорошо…
Долетев до парка Челюскинцев, самолет развернулся. Некоторое время летели над лугами, пригородной деревней, над пестрым, изрезанным во время оккупации на полоски полем с неожиданно многочисленными дорогами.
Откуда-то набежала тучка. Сыпануло мелким дождем. Капли дружно ударили в окна самолета и поплыли не вниз, как обычно, а стремительно побежали поперек стекол.
Все оживились.
– Многое, действительно, можно исправить, – не выдержал Дымок, переводя свои прозрачные, как небо, глаза с академика на Понтуса и опять на академика.
– Что? – недослышал Михайлов, который забыл принять таблетку аэрона.
Уши у него временами закладывало, а когда отлегало, то, словно прорвав препону, врывался гул.
– Я говорю, что некоторые улицы можно выпрямить.
– Горбатого могила выпрямит! – прокричал Понтус и, ожидая ответа, приставил ладонь к уху.
– Полноте, неужели так? – удивился Михайлов.
– Нет, конечно! – иронически поджал губы Понтус, давая понять, что он шутит. – Кое-что мы обязательно улучшим. И в частности Советскую.
– Нуте, нуте!
– На это Дымку проще ответить. Мне еще надо хозяйственника с архитектором в себе примирить.
– Поня-а-тно, – протянул Михайлов и, сморщившись от новой волны звуков, опять повернулся к окну.
К городу подошли с юго-востока. Снова под крылом поплыли руины, холмистые пустыри, узкие улицы между ними.
Когда пролетали над Круглой площадью, на горизонте блеснуло Комсомольское озеро, вырытое накануне войны. Василий Петрович догадался, в каком направлении идут мысли Михайлова. "Старик", как по старой студенческой привычке Василий Петрович мысленно называл его, видимо, намеревался предложить строить будущий город на двух перекрещивающихся магистралях. И одной из них должна была стать Советская улица-проспект. Догадка взволновала Василия Петровича: что-то близкое мерещилось ему самому, когда, склоненный над столом, он разглядывал план города, отмечая уцелевшие здания и при-годные коробки.
2
Ветер утих. Пыль улеглась, закат золотил руины. «Приду и самым подробным образом расскажу про все Верусе, – думал Василий Петрович, шагая домой. – Пусть будет в курсе и входит в атмосферу. Может, обживаться легче станет… Посмеемся, как Понтус пытался на всякий случай забежать вперед и как уныло протянул свое „понятно“ Михайлов. Ей, безусловно, понравится… Так-таки грех и смех!..»
Хотелось верить, что между ним и женой все перемелется и уладится. Ссорились же они раньше. Даже часто. Вере всегда не хватало мужества. Она чувствовала себя счастливой, только когда не имела особых забот. Трудности ей были противны. Они пугали Веру, как когда-то ее отца страшила бедность. В голове не укладывалось, как можно идти навстречу всяким хлопотам, добровольно взваливать на плечи тяжесть. Не соглашалась она и с тем, что не может заменить мужу друзей, работу. До войны всю себя отдавала заботам по дому: вышивала подушечки для дивана и кресел, рукодельничала, покупала недорогие, но только красивые вещи, разводила цветы. И все это ради одного – чтобы украсить отдых мужа и крепче привязать его к домашнему очагу. Даже со знакомыми была сдержанна, и те совсем перестали приходить к ним. Василий Петрович чувствовал, как вокруг растет пустота, но прощал жене этот эгоизм, видя в нем только естественное стремление охранять интересы семьи. А когда пять лет назад родился сын, стремление Веры делать все по-своему вообще перестало его угнетать. Он лишь жить начал двойной жизнью: одной – на работе, другой – дома. Работал он тогда в архитектурно-планировочной мастерской. Работы было много, и она поглощала его. Он ходил, погруженный в замыслы, и, как счастья, ожидал момента, когда чувства подскажут нужное решение. И ни о чем другом на работе ни думать, ни говорить не мог. Но как только возвращался домой, сразу же выключался из всего, чем жил до этого. Читал газеты, отдыхал. Перед ужином ходил в сквер. Вера радовалась, что муж рядом, изучала наряды женщин, а он присматривал за Юриком.
На работе его ценили за честность, счастливый талант. Правда, проектируя, он иногда старался излишне "исходить из себя", как говорили товарищи. Но это объясняли молодостью.
Вера гордилась успехами мужа. От них зависело семейное благополучие. Они давали право на внимание окружающих, определяли ее место среди жен других архитекторов. А как ни старалась Вера жить обособленно, она не могла избежать той затаенной и довольно упорной борьбы, которую вели за первенство многие жены. К тому же Вера очень любила, чтобы ей завидовали, любила иметь то, чего не было у других, любила внимание. Все это давали успехи мужа. Оттого на время, когда он работал, посягала редко. Наоборот, подгоняла: работай, работай! А это было главное!..
По насмешливому Зосиному лицу, мелькнувшему в окне, Василий Петрович догадался: в доме что-то случилось. Заранее сердясь на всех, – снова испортили настроение – вошел во двор.
На крылечке сидела жена. Обняв руками колени и опершись на них подбородком, смотрела перед собой невидящими глазами. Когда стукнула калитка, не шевельнулась. Но заметила, кто идет, и окаменела.
– Скучаешь, Веруся? – спросил Василий Петрович. – Занялась бы чем-нибудь.
Вера не ответила.
Он сел рядом на ступеньке. Опять захотелось рассказать все, что пережил и передумал за день. Наклонившись обнял ее за плечи. Но Вера сбросила его руки, будто их прикосновение было противно.
– К чему эта игра? Зачем ты нас вызвал сюда? Чтоб издеваться? – произнесла она чужим голосом.
– Откуда ты это взяла?
– Я все вижу.
Вера охватила руками шею и опустила локти на колени.
– Я промучилась в этой мурье целый день. Даже сердце заболело. Десять раз выходила за ворота. Мне некому здесь слова сказать. Смотрят как на прокаженную. Сегодня эта, у которой ранило мужа, узнав, что я собираюсь стирать белье, нарочно начала кипятить свое, чтоб занять плиту и веревку.
– Откуда ты знаешь, что нарочно?
– Знаю!
Из-за кустов шиповника выбежал Юрик. Не обращая внимания на отца, на одной ножке поскакал к крыльцу. Глаза у него светились радостью, он был чем-то возбужден.
– Мам, посмотри, что я поймал! – торжественно сообщил он и разжал кулак – на ладони вверх ножками лежала божья коровка. – Это муравашка?
– Не муравашка, а мурашка, – поправила Вера и, сморщившись, чуть не заплакала. – Брось, гадость!
"Против чего она бунтует?" – удивился Василий Петрович, хоть ревность и признание жены, что ей тяжко без него, как-то польстили.
– Ты же знаешь, я был занят, – попробовал он оправдаться.
– Небось до войны находились и время и возможности…
– Навалилась куча дел. Я не мог.
– Потому что не хотел!
– Приехал Михайлов. Помнишь, я рассказывал тебе про институт и номерные проекты? Тот самый, наш… И, кажется, не испугался. Ни руин, ни разрушений… Ты представляешь, что это такое?..
– Боже мой, какой ты скучный! Неужели трудно понять, что и я хочу жить. Ведь я прозябаю здесь. Нам тяжело, я не умею так!
– Не расстраивайся, – попросил он. – Вот только кончу эту работу, и возьмем свое. Честное слово… А работа, кажется, грядет большущая! Самая настоящая! Даже не верится, что ее можно начать сейчас, когда не так уж далеко и воюют…
3
Это, действительно, выглядело не совсем обычно.
Все дышало и жило войной. Чаще по ночам в одном направлении – дорогами войны – над городом пролета" ли самолеты. Один за другим через каждые двадцать минут – по графику войны – проходили эшелоны с войсками, артиллерией, танками. На станцию с такой же военной точностью прибывали санитарные поезда, не останавливаясь проносился порожняк. Клинический городок и больницы каждый день принимали партии раненых, в городе и его окрестностях открывались все новые госпитали. По чаконам войны милиция придирчиво следила за светомаскировкой. Самыми людными местами, как и всегда во время войны, оставались военкоматы, продуктовые магазины, к люди никого так не боялись и никому так не радовались, как почтальонам. Да и сама война, не менее завзятая, чем в самом начале, полыхала где-то возле границы, из-за которой заявилась три года назад… А группа людей, вовсе по-мирному озабоченных, и назавтра, как по музею, пошла меж развалин и мертвых коробок. Люди громко разговаривали, спорили, жестикулировали, будто самым важным на свете теперь была судьба этих развалин.