Текст книги "За годом год"
Автор книги: Владимир Карпов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
– Ежели не забаллотируют, – откликнулся из кухни Алексей.
– Благодарю, – склонил перед Зосей голову Василий Петрович и, хотя уже знал об этом, – поздравил по телефону Зимчук – заново пережил радость.
– Его тоже строители в райсовет выдвигают, – кивнула Зося в сторону кухни.
– Поздравляю.
– Тоже рано, – опять отозвался Алексей и вошел в столовую. – А ежели и выберут, то, может, не до поздравлений будет. Я, например, о садах обратно думаю. Их не только зничтожать, а загодя растить надобно. Чтобы сад уже цвел, пока дом строят.
То, что сказала Зося, а потом и Алексей, запало в душу. И хотя их слова были разные, они приближали Зосю и Алексея к Василию Петровичу, связывали общими делами и заботами.
– Мы, Урбанович, вырубать сады, наверно, и не будем, – примирительно сказал он. – Только и вам теперь придется думать не об одном себе…
Шурупов, все время стоявший за спиной, откашлялся в кулак, сделал шаг вперед и приглушенным голосом сказал:
– Это невозможно, Василий Петрович. Во многих случаях новые участки уже оформлены.
Василий Петрович удивленно взглянул на него, будто только сейчас вспомнил, что тот здесь.
– И все-таки ничего не попишешь. Решать градостроительные проблемы за счет кого-то – не лучший выход. Кстати, вот вам и определение того, о чем вы спрашивали. Чувствуете, Федор Иванович, что за криминал?
– Недовольные будут всегда…
– Да снимите вы пальто, пожалуйста, – попросила Зося, глазами говоря мужу, что и ему неприлично молчать.
– А может, и самом деле разденетесь, – предложил Алексей, помедлив.
Надо было ехать – ожидали дела, но уходить не хотелось.
– А что если, действительно, посидеть немного? – расстегивая пальто, спросил Василий Петрович у Шурупова.
Но тот замялся, держа под мышкой тапку, и Василий Петрович так и не понял, что это значило, – протест, неуважение к хозяевам или покорность перед начальством.
3
Они встретились по время перерыва на предвыборном собрании. Василий Петрович всего третий раз в жизни вот так рассказывал о себе – когда принимали в комсомол, потом в партию и вот теперь, – и поэтому сошел со сцены взволнованным.
Агитпункт находился в школе, и собрание проводили в небольшом актовом зале. Сцена была украшена лозунгами и разноцветными флажками. На стенах висели портреты писателей, ученых. От углов к люстре тоже тянулись гирлянды флажков. Все это настраивало на определенный лад и сказывалось на отношениях между присутствующими.
Вытирая платком шею, Василий Петрович пошел по проходу, улыбкой отвечая тем, кто обращался к нему. Только что некоторые из них упрекали его за недосмотры, но Василий Петрович никогда не чувствовал такого желания служить людям, как теперь. Он увидел Валю, сидевшую в предпоследнем ряду, свободное место обок и, хотя внутренний голос предупредил: "Не надо. Что ты делаешь?!" – пошел к ней.
– Вот как прочистили, – сказал он, усаживаясь рядом. – Вы, надеюсь, в отчете не шибко будете меня избивать?
На них смотрели, к ним прислушивались, и это смущало еще больше.
Валя сидела непривычно строгая и редко поднимала глаза, хотя румянец выдавал ее: она была обрадована встречей. Записывая речь доверенного, выступления избирателей, часто возвращалась к мысли: заметит ее Василии Петрович или нет, и если заметит, подойдет ли? Она хотела, чтоб он подошел, и боялась этого, хорошо зная, что сама подойти к нему не сможет и уйдет отсюда одна, унося обиду и на себя и на него.
С той прогулки на озеро прошло много времени, но после этого они встречались всего несколько раз. И каждый раз сердце томилось в бессилии что-либо изменить: не переступать же через чужое страдание.
Свет погас, и началась художественная часть. Под звуки марша на сцену в спортивных костюмах вышли девочки. Их встретили аплодисментами, шумом. И в зале сразу воцарилось приподнятое настроение. Девочки с самой серьезной верой в успех промаршировали по сцене, потом рассыпались по ней и дружно, как по команде, остановились. Только одна, остроносенькая, с радостным худеньким лицом и большим бантом на голове, не переставала шагать на месте, восторженными глазами разыскивая кого-то в зале.
– Оля, стой! – донеслось, из-за сцены.
Девочка удивленно огляделась, поняла, чего от нее требуют, и важно стала. Зал снова откликнулся веселыми хлопками…
Это тронуло Василия Петровича. Он посмотрел на Валю и тоже зааплодировал.
– Делай – раз! – послышалось из-за кулис.
Василий Петрович перевел туда взгляд и увидел Зосю. Она стояла, держась рукой за полотнище, и пристально, вроде ее ученицам угрожала опасность, как бы гипнотизировала их. Причесанная на прямой пробор, в простом темном платье с буфами и высоким воротничком, Зося чем-то напоминала учительницу-народоволку.
Девочки построили пирамиду и звонко выкрикнули лозунг.
Занавеса не было, и все видели, как они под аплодисменты в ногу шли со сцены и горящими глазенками смотрели на учительницу, ожидая похвалы, как Зося обняла последнюю, Олечку, и вышла в боковые двери, что-то говоря ей, словно подруге, на ухо.
"Ей, небось, все легко и просто", – с завистью подумал Василий Петрович о Зосе, остро ощущая и страдая от того, что при прикосновении к Валиному плечу оно обжигает его, хотя теплоты он и не чувствует. "Какая злая ирония судьбы! Вот бесконечно желанный человек, а ему нельзя даже сказать, что он тебе нравится, Вот он, рядом, а его можно обожать только издалека. В пом все тебе дорого, а ты должен притворяться и делать вид, что он для тебя не лучше всех…"
Как человек, очутившийся перед препятствием, Василии Петрович стал мысленно искать выхода. В таких случаях говорят: "Нет худа без добра". У Василия же Петровича мысль сработала несколько в ином направлении. Ему неожиданно показалось, что худо тоже добро. Разве он не счастлив уже тем, что обожает Валю, что имеет возможность видеть ее, сидеть вот так, рядом, чувствовать ее дыхание? Пусть только она не догадывается ни о чем, ему довольно и того, что она есть, что ее можно видеть.
Наивный человек! Он думал, что Валя ребенок и что страдает и ищет выхода он один.
Досмотреть программу не удалось: отчет о собрании был нужен для завтрашнего номера газеты. Неловко поднявшись, Василий Петрович пошел следом за Валей и услышал, как в последнем ряду кто-то насмешливо бросил: "А он, видно, не только город строит… Ничего себе отхватил…"
На улице кружила поземка. Ветер гнал по тротуарам снег, свистел в проводах и покачивал на столбах электрические фонари. Они мигали, и свет от них бросался то в одну, то в другую сторону. Но небо было чистое, усыпанное холодными звездами, с несметным Млечным Путем, похожим на снежную россыпь.
Ветер дул в лицо, снегом порошило глаза. Идти было тяжело. Валя куталась в пальто и придерживала поднятый воротник рукой. Василий Петрович хотел было взять ее под руку, но, вспомнив, как летом, после дождя, Валю уводил Алешка, раздумал… Валя и Алешка? Он, конечно, держал ее за плечи, обнимал и, наверное, целовал. Он говорил ей нежные слова, называл своей. И как ты будешь обожать ее, если знаешь, что кто-то обнимает и целует ее! Возможно ли это? Под силу ли человеку? Даже дружба – это прежде всего чистота и взаимная верность.
Захлебываясь от ветра, Валя крикнула, повернувшись к Василию Петровичу:
– Какие вы созвездия знаете? Перечислите, пожалуйста!
Он уныло махнул рукой.
– Медведицы, Стожары… Кажется, все.
– Этого мало.
– Почему?
– Люди ведь полетят когда-нибудь к ним.
– Когда-нибудь – возможно. А пока пусть разберутся с делами на земле… Вот, например, один подлец недавно мне взятку предлагал. Но самым удивительным в этом было то, что вся затея с ней была кем-то предпринята для проверки. Не клюну ли? Честно ли работаю?
– Не верю! – почти крикнула Валя.
– Ну и хорошо, что не верите.
– Хотя… У нас в редакции тоже есть один хороший человек. В нем тоже некоторые не прочь бог весть что увидеть… Обмолвился как-то, что в войне погибло людей больше, чем нужно, и – все. Если раньше сторонились, сейчас прислушиваются.
– Это не Лочмель ли?
– А вы откуда его знаете?
– На совещании познакомились. Да и статьи его читал. Правда, больше обтекаемые все.
– Он поклонник ваш.
– Ну? Значит, тайный.
– А вчера наконец свое стихотворение мне прочел. О шапке. Что носит ее и набекрень, и на затылке, и ссунутой на лоб. В общем, как хочу ношу я шапку.
– Тоже не шибко смело… Но не в этом дело… Не знаю, как насчет войны… Вряд ли кто может определить – какие жертвы в ней целесообразны, а какие нет… Но вы сказали "тоже хороший"?
– Ага.
– Вот за это спасибо…
На улице Карла Маркса фонари висели на натянутой проволоке посредине улицы. Они светлым пунктиром уходили вдаль, и по ним можно было проследить, как идет улица – где ровно, а где взбегает на пригорок. Шары-фонари раскачивались, и ближайшие из них чем-то напоминали костельные колокола – в них били словно в набат. Рядом – с жестяным скрипом – мотались круглые дорожные знаки: то перечеркнутое "Р", то голова лошади. А под ними вихрилась поземка. Только окна домов светились ярко и мирно, и отсюда, где гулял ветер, казалось, что за ними обязательно счастье, его приют.
С таким ощущением, попрощавшись с Валей у автобусной остановки, Василий Петрович подошел к гостинице. На свои окна не посмотрел. В вестибюле с непонятным сожалением стряхнул с пальто и шапки снег и нехотя поднялся в номер.
В комнате был один сын. Он сидел за обеденным столом и решал задачи. Увидев отца, шмыгнул носом и опять стал смотреть в тетрадь.
– Где мама? – спросил Василий Петрович, раздеваясь.
Юрик воткнул ручку в чернильницу-невыливайку и промокнул написанное в тетради. Лицо его стало презрительно-насмешливым, как у взрослого.
– Ты слышишь?
– Слышу, – ответил он, совсем замыкаясь.
Но его что-то мучило. Он не выдержал, и из глаз брызнули злые слезы.
– Не хочу я вас, не хочу! – надрывно выкрикнул он. – Вы не нужны мне! Отстаньте от меня! Вот умру, тогда узнаете!..
Василий Петрович подбежал к сыну, тряхнул его. Но тот вырвался, закрыл, будто его били по лицу, глаза руками и вслепую кинулся к кровати. Это явно был протест, невольный, но выношенный, с детской угрозой умереть, чтобы потом каялись и жалели его. Василий Петрович погладил сына по голове и стал успокаивать:
– Кто, сынок, тебя обидел, расскажи.
Юрик поднял с подушки стриженую, с аккуратной челкой голову и стал боком к отцу. На его заплаканном лице застыло упрямство.
– Не любите вы меня, – сказал он, едва шевеля припухшими губами.
– Что ты! – ужаснулся Василий Петрович и, прижав к себе, начал целовать в челку, в лоб.
В эту минуту в комнату вошла Вера. Она очень торопилась. Модная велюровая шляпка с белым пушком сбилась набок, к мокрой розовой щеке прилипла прядь волос. И вся она была будто после полета – стремительная, взволнованная.
– Что такое? – крикнула она на ходу и с большими, округлившимися глазами подбежала к Василию Петровичу, но Юрик вцепился в отца и затопал ногами.
– Не хочу я тебя! Не хочу, – завопил он. – Отойди.
Вера побледнела и, ошеломленная, отступила на шаг. Но тут же по лицу ее пошли красные пятна. Она бросила на мужа уничтожающий взгляд и, схватив сына под мышки, рванула к себе.
– Я тебе дам "отойди", паршивец! Ты кому это говоришь?
– Отпусти его! – приказал Василий Петрович, чувствуя, что ему становится противным все: и Вера, и старательно убранная ею комната, и хрустальная вазочка с восковыми цветами на столе, и, может, даже… сын. "Вот семьи и нет, – подумал он устало. – Была и нет…"
4
Как и раньше, мерзкое настроение Василий Петрович преодолевал работой. Он днями пропадал в управлении или в мастерской, участвовал а совещаниях, во встречах с избирателями. Домой возвращался поздно, ставил себе посреди комнаты раскладушку и, уставший, мгновенно засыпал. Утром вставал первым и, когда сын и Вера еще спали, уходил в мастерскую. Завтракал в буфете, обедал в столовой, ужинал вообще редко – чаше всего в мастерской. От маеты он осунулся, на висках засеребрилась седина.
Он словно горел и сгорал. Его побаивались и раньше. Но только когда шли к нему по делу. За глаза же подтрунивали как над странным, непрактичным человеком. Теперь же, замечая его безжалостность к себе, окружающие невольно проникались сочувствием. С другой стороны, сам Василий Петрович стал более внимательным. С людьми надо было считаться. И даже не считаться, а жить ими. А он? Он служил городу, а не им. Стоял на страже красоты города, а не красоты человеческой жизни. А города вообще, выдуманного тобою, строить нельзя! Его строят вот эти люди, строят вот в этих условиях, со своими определенными задачами. Красоты "вообще" тоже нет. Потому что она может быть красотой только тогда, когда впитает в себя представления многих людей о совершенном и будет отвечать времени. Служа народу, смешно приказывать ему: "Ты должен меня понять". Нет, ты, как слуга народа, сам обязан найти такое, чтобы тебя поняли! Надо не только объяснять свое, а стремиться понять и других. Человек-труженик не только кормит, одевает тебя, дает иные жизненные блага, он помогает тебе создавать ценности, которые ты способен создать.
Если ты брезгуешь им, сердцем не прислушиваешься к нему, ты никчемный фокусник, пусть и не глупый, но все равно ничтожный. Только беззаветная любовь, преданность ему могут сделать тебя счастливым, а труд твой плодотворным. Только он способен осветить твою жизнь великой целью и дать тебе силу. Родину некоторые представляют зеленым краем, где они родились, с его холмами или равнинами, с его реками и полями, с золотой осенью и склоненной под тяжестью гроздей рябиной у окна отцовского дома. Все это так. Но родина – это прежде всего люди, которые воспитали тебя и сказали: "Трудись!" А чего ты стоишь без родины?..
И, как ни странно, в эти трудные дни Василий Петрович был по-своему счастлив. Он много ходил по городу, беседовал с жильцами новых домов, заглядывал в бараки. И почти в каждом разговоре находил что-нибудь нужное для себя.
Это не укрылось от Зимчука, радовало и тревожило. Радовало потому, что всегда приятно видеть человека, работающего до самозабвения., Тревожило, ибо в поспешности, с которой Василий Петрович все делал, чувствовался надрыв. Иногда он умолкал на полуслове, становился глухим и в его глазах открывалась пустота.
В день выборов, созвонившись, они пошли голосовать вместе. К тому же Катерина Борисовна как член избирательной комиссии ушла из дому еще затемно. Олечка должна была выступать с ученическим хором на избирательном участке и тоже рано убежала в школу.
Выпал солнечный морозный денек. Сверху лилось столько света, что на небо можно было смотреть, разве затенив глаза рукой. Даже трудно было определить, какого оно цвета – то ли светло-голубое, то ли светло-розовое. Снег на крышах и на земле искрился, блестел.
Лома, улица, уходящая куда-то в сияющий простор, выглядели очень чистыми, а липы вдоль тротуаров – прозрачными.
На проспекте они попали в людской поток. Сюда словно вышел весь город. Шли группами. Вели за руки детей с красными флажками, самых маленьких везли на саночках.
– Благодать, – сказал Василий Петрович, поглядывая по сторонам. – Не за горами, когда на Центральной площади свой Парфенон воздвигнем.
Зимчук осклабился.
– Не смейся. Конечно, надо знать, для кого строишь. Но обидно, Иван, что ты примерно так же рассуждал, когда взрывали коробки.
– А что в принципе изменилось? Разве побогатели малость.
– Ну, извини! – осерчал Василий Петрович. – Изменилось хотя бы то, что ты уже не больно блокируешься с Понтусом.
– У тебя с ним тоже не все врозь было.
– Не бойся, я накостыляю ему скоро. В последнем и решительном. Хоть мне, как нашим спортсменам за границей, нужна чистая победа. А то все равно пока не зачтут…
– Однако не думай, что ты сейчас во всем прав и на вашего брата с фантазиями Понтусы не потребны.
– Вот видишь… Даже ты думаешь, что мы не исключаем друг друга. А здесь сложное дело, Иван, хотя я лишь на одни его проекты поднял руку…
– Тогда голоса вербуй.
– И этого делать не буду. Не привык и не умею… Борьба в открытую должна идти…
Подошли к библиотеке имени Ленина, где помешался избирательный участок. На полукруглом крыльце, между четырехугольными колоннами, толпились люди. Из кузова грузовика, через борт, на тротуар спрыгивали раскрасневшиеся девушки и юноши. Соскочив, они разглаживали складки на черных шинелях, подтягивали ремни и, совсем как солдаты, обеими руками поправляли шапки. Некоторых былых ремесленников Зимчук узнал. Увидел Тимку. Тот деловито свернул знамя и соскочил последним. Заметив Зимчука, чаще заморгал заиндевелыми ресницами и, поправив ремень, подошел.
– Мы прямо из общежития сюда. Скопом, – объяснил он. – Как там Олечка, здорова?
– Почему сам редко заходишь?
– Почему редко? – как всегда, переспросил Тимка, поглядывая на носки своих ботинок и ковыряя ими снег. – Времени нет.
– Олечка шибко скучает.
– Чувствую.
Зимчуку захотелось тряхнуть паренька за плечи, сказать, что хватит обижаться и на него и на себя. В жизни и так всякой всячины довольно, чтоб еще усложнять ее. Но он знал – у Тимки и его товарищей свое понимание дозволенного и приличного. Тому будет стыдно, это лишь отдалит окончательное примирение, и Зимчук сдержался. Но Тимка уловил его порыв.
– Мы к трудовой вахте готовимся. Вот после разве приду… – пообещал он и поднял руку: – Айда, хлопцы!
Юноши и девушки, с любопытством наблюдавшие за Зимчуком и Тимкой, последовали за ним, словно в атаку, и затопали по полукруглым ступеням, штурмуя вход.
Грузовик развернулся и остановился на противоположной стороне улицы. На дверцах его кабины было написано: "За стотысячекилометровый пробег" и нарисовано восемь белых звездочек.
– Хочет победителем заявиться, – сказал про Тимку Зимчук. – Двинулись, Василь, и мы…
В вестибюле тоже стояли люди и негромко разговаривали. Откуда-то плыла тихая музыка.
"Как там, на моем участке?" – подумал Василий Петрович, которого утром очень подмывало сходить туда.
Зайдя в зал голосования, он стал искать стол с буквой "Ю". Нашел в самом конце и невольно смутился: за столом сидела Зося. Сзади нее было огромное, под самый потолок, окно с разрисованными морозом стеклами. Окно пронизывал искристый свет, и в нем склоненная фигура Зоси казалась легкой. Людей у стола не было, и она что-то подсчитывала в списках избирателей, как ученица шевеля при этом губами. Василию Петровичу сдалось, что и Валя обязательно должна быть здесь, и он, затаив дыхание, оглянулся. А когда снова посмотрел на Зосю, то встретился с нею взглядом. Она поправила волосы, улыбнувшись, взяла его паспорт и аккуратно поставила отметку в списке.
– Поздновато, – упрекнула, выдавая бюллетени и продолжая улыбаться. – За вас, очевидно, активнее голосуют… Правда?..
Не заходя в кабинку, он опустил бюллетени в урну, над которой свешивались тяжелые бархатные знамена, и стал ждать замешкавшегося Зимчука.
В буфете также царила сдержанная тишина. Они нашли свободный столик, заказали по бутылке пива, соленой соломки и, чокнувшись бокалами, выпили.
За соседним столиком спорили двое: грузный, круглолицый, с отвисшими украинскими усами, и щуплый, узкоплечий, сидевший к Василию Петровичу спиной, так что был виден только его каракулевый воротник и голова с ранней лысиной, что в народе называют "ксендзовской плешью". Редкие волосы у него на макушке стояли дыбом, как от страха, и, зная это, он часто приглаживал их.
Вытерев бумажной салфеточкой губы и взяв соломку, Зимчук посоветовал:
– Ты, Василь, все-таки скажи мне, что тебя мучает. А то гнем свое втихомолку, и бог знает, что получается… Недавно заходила Валя. Десять раз норовила говорить о тебе, но так тоже ничего и не смогла рассказать. В чем дело?
"Валя!"
Из-за него страдает Валя! Ему стало очень больно.
Только однажды Василий Петрович чувствовал такую боль в сердце, когда был болен. Тогда в нем все млело, и становилось нестерпимо даже оттого, что над гостиницей пролетал самолет. Превозмогая боль, он признался:
– Мм… Слишком мы оглядываемся на ханжей, Иван? Ты прости меня, я, кажется… люблю ее!.. – И чтобы не показалось – раскис, стал рассказывать о Вале, о своих сомнениях, жене, Понтусе – о чем раньше боялся даже думать и что вдруг сделалось очевидным. Но по его словам все еще получалось – почти во всем виноват он сам. Да, Понтус страшный человек. Жена – неверная и, может быть, даже жадная на удовольствия. Да, он любит Валю, без нее не может оставаться уже самим собою. Но как быть с сыном? Правда, семьи нет, но как ты объяснишь другим, что коммунист не сберег ее и не хочет, чтоб у сына была мать?.. А Валя? Она ведь далекая, как звезда… А тут еще Зорин. Правда, он уже не навязывает своей идеи. Но затаил неприязнь и не спускает с глаз. Ходишь, как по канату, и знаешь: сделал неверный шаг – и беда!.. Ведь с тобой скомпрометируют и твое дело…
Зимчук слушал его и мучился сам: трудно советовать в таких случаях. Но Валя, скорее всего, сделала выбор. Так, по крайней мере, ему почудилось… Сказать ли хоть про это? И, чувствуя, что начинает сердиться на себя, Зимчук все же стал говорить, и выходило как-то так – этот торжественный день становился для него укором.