Текст книги "За годом год"
Автор книги: Владимир Карпов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)
Ребенок!.. Страдания только увеличивают любовь, связывают с сердцем. Это ее частичка, частичка крови, души. Это она сама. Говорят, если во время пожара будущая мать испугается и дотронется, скажем, до лица, у ребенка на лице будет родимое пятно. И пусть это предрассудки, в них есть та правда, что мать и дитя, – одно. Но в ребенке будет жить не только она, в его глазах будет светиться свет Алексеевых глаз. И потому ребенок для нее уже теперь дороже собственной жизни.
Когда ребенок пойдет в школу, Зося возьмется вести первый класс. Она сама будет учить ребенка и воспитает из него счастливого человека.
И вдруг Зосе сделалось страшно. Сердцу стало тесно в груди. А что, если она не выдержит и умрет в страданиях? В свои-то двадцать три года, не нарадовавшись жизнью!.. Что она из-за войны видела?
– Тетенька… – позвала она, едва шевеля губами.
Алексей пришел усталый, с трудом передвигая ноги.
Увидев, что Зося лежит в кровати, бросился к ней, опрокидывая стулья.
От него пахло кирпичом, раствором. Зосе захотелось, чтобы он был ближе к ней: рядом с ним не будет страшно.
– Поцелуй меня, – попросила она. – Что у тебя нового?
Он не догадался, что Зося спросила об этом, желая предупредить его вопросы, и с благодарностью провел ладонью по ее руке. Его все-таки смущало, что жена заговорила с ним так, словно что-то извиняла, смущали ее прозрачные, окаймленные синими кругами глаза и просветленное от страданий лицо.
– Кончил, – сказал он виновато. – Положил последнюю черепицу. Стоит уже будто готовый, только без трубы и окон…
– А на стройке как?
– Тоже вкалываем. Обещают, ежели оправдаем доверие и других обставим, еще больше озолотить… А работы около дома еще по горло…
Сначала он говорил просто, лишь бы ответить, пытливо поглядывая на нее, потом увлекся, стал доказывать, что стекло так или иначе достанет и, чем черный не шутит, к осени они смогут справить новоселье.
– Ты, Алеша, может, сходил бы и снял белье, – сказала недовольная Антя, стоя в дверях комнаты.
Алексей послушно вышел и, вернувшись с целой охапкой, свалил белье прямо на стол и простодушно удивился:
– И откуда столько набралось? Кажись, не было чего…
6
Мало-помалу стемнело.
Зося чувствовала себя неплохо, но вся была в ожидании. Она лежала и безучастно слушала, о чем рассказывает Алексей. Иногда в ней рос протест против его слов, далеких от того, что переполняло ее, против его спокойного тона, но и тогда Зося сдерживалась и только отводила взгляд к стене. Но когда боль в третий раз насквозь пронизала ее, она не выдержала. С отчаянием, даже с отвращением, что-то оттолкнув от себя, села.
В голове мутилось. Опять промелькнула мысль о смерти. Сердитые, затуманенные глаза округлились, лицо искривила гримаса, и она закричала.
Это было так неожиданно, что Алексей вконец оробел. Тетка Антя всплеснула руками, но моментально начала распоряжаться.
– Чего ты сидишь? Беги машину ищи! – набросилась она на Алексея. – А ты, Зосечка, не стыдись, громче кричи. Так легче… Сымон! – крикнула она за стену. – Выйди и ты из дома! Тебе тоже тут нечего делать!
Алексей выбежал на улицу, кинулся в одну сторону, в другую, но, услышав, что кто-то вышел за ним и, может быть, хочет что-то сказать, вернулся к калитке.
Это был Сымон.
– Ты не бойся, Лексей, – произнес он не совсем уверенно, – дело житейское ведь…
Но, мягкий и чуткий по натуре, он волновался сам, никак не мог свернуть цигарку и тут же ушел к соседям.
Улица одним концом упиралась в Сторожевское кладбище, а другим спускалась к речке, за которой распростерлись так называемые Татарские огороды и днем виднелись мечеть и уцелевшие домики Татарского конца, размещенного на склоне горы. Теперь в домиках горели огни, и создавалось впечатление, будто светятся окна больших, многоэтажных домов. Но Алексей не замечал ни этих огней, ни этой иллюзии. Он был точно в лихорадке.
Из дома долетел приглушенный Зосин стон. Алексей глянул на окно своей комнаты и заметался в безысходной нерешительности: он ничем не мог помочь Зосе. Ничем – ни уберечь ее от опасности, ни принять ее страдания на себя. Было страшно и оставить ее одну.
Озираясь, он все же побежал к перекрестку и, когда из-за поворота блеснули фары, поднял руку. Но его словно не заметили.
Автомашины – чаще всего грузовики – шли редко. Фонарей поблизости не было, и вокруг царили тьма и безлюдье. Боясь подумать, что там с Зосей, Алексей раскорякой встал посреди перекрестка. Однако машины – все до одной – видимо, принимая за пьяного, объезжали его.
Минут через двадцать легкий "козелок" тоже шарахнулся в сторону, но все же затормозил. Обрадованный Алексей, на бегу вынимая из кармана деньги, бросился к нему. Сейчас Зосины страдания кончатся: он почему-то был уверен, что, как только Зося попадет в больницу, она сразу же перестанет мучиться и все будет хорошо.
– На полчасика, браток! – крикнул он шоферу и протянул скомканные деньги. – Только духом, ради бога!
Шофер смутился и показал кивком головы на заднее сиденье.
Алексей заметил в "козелке" второго человека и узнал его. Это был главный архитектор. Он, кажется, улыбался и протягивал руку.
Алексей отступил и торопливо спрятал деньги в карман брюк.
– Что с вами, Урбанович? – спросил Василий Петрович, начиная понимать, что перед ним взволнованный человек.
– Ничего… – пробормотал тот, уверенный, что опять все пропало.
– Глупости, – рассердился Василий Петрович. – Если случилось что серьезное, говорите… – Его самого тяготили чужие нотации, сам он тоже терпеть не мог читать их, но тут не сдержался. – А относительно своей обиды запомните – вы лишь с собой хотите считаться. А так нельзя… И спасибо скажите, что война шла…
– Но я, по крайней мере, другим жизнь не портил и не порчу.
– Как сказать.
– Точно! – зло передернулся Алексей и хотел отойти, но превозмог себя и открылся: – Зося там умирает!
Василий Петрович отшатнулся, потом схватил Алексея за руку и, не мешкая, потянул в машину.
– Направо! – приказал он шоферу.
Зося металась в кровати, измученная, простоволосая. Глаза ее лихорадочно горели. Но она ничего не видела перед собой, ничего не слышала.
– Машину вот привел, – неуверенно сообщил Алексей, остановившись у порога.
– Уже не надо, – замахала на него Антя. – Иди отсюда, иди!
– Не прогоняйте, тетя! Не могу я! Она же умрет тут без меня.
– Иди, говорят тебе!!
Алексей вышел во двор и подошел к "козелку".
– Уже не надо, – повторил он слова Анти, почти забыв, что в "козелке" сидит Юркевич.
Обессиленный, опустошенный, он начал мыкаться от калитки к крыльцу, прислушиваясь к Зосиным стонам и вздыхая; когда же до него вдруг долетел – поднялся, удерживаясь на высокой ноте, и оборвался – пронзительный крик, Алексей кинулся в дом. Подбежал к двери комнаты, схватился за ручку, но только припал к ней лбом и стоял так, пока в страшной тишине не послышалось настойчивое: "Гуа-гуа!" Тут что-то оборвалось в его груди, и он застонал.
– Не канючь там, не млей, – услышал он, как сквозь туман, голос тетки Анти. – Заходи вот…
Алексей приоткрыл дверь и заглянул в комнату. Первое, что он увидел, было Зосино лицо. Она лежала теперь с откинутой головой. На подушке рассыпались ее темные волосы, и в их обрамлении бледное, с запавшими глазами лицо словно светилось. Зося не улыбалась. Лицо было застывшее, но светилось тихой, стоящей всех страданий на свете радостью.
Потом Алексей увидел ребенка – маленького, розового, чем-то недовольного. Его умело и бережно держала на руках Антя. Ребенок кривился, плакал, а старуха прижимала его к себе.
– Кто? – тихо спросил Алексей. – Сын?
– Нет, Лешенька, минчанка… В сорочке родилась…
Книга вторая
Тяжелые знамена
ИСТОРИЯ не особенно щедро раздает славу городам.
К Минску же она долго была совсем скупою. На ее пожелтевших страницах он вспоминался чаще всего, когда его жгли, брали в плен, когда в нем лютовали несчастья – моровая язва, холера, голод, пожары.
Возникший на перекрестке торговых дорог, он когда-то шумел народными восстаниями, ярмарками, славился изделиями кустарей-умельцев. Через него в остзейские и прусские порты шли зерно, лен, пенька, шерсть, кожи, смола, лес. Но эта слава тонула в дыме пожаров, в опустошительных княжеских междоусобицах, в битвах с татарскими полчищами Кайдана, Менгли-Гирея, в кровопролитных стычках с немецкими псами-рыцарями, польской шляхтой, шведами, Наполеоном. Тут скрещивались дороги и мечи. Тут скрещивались веры. Из черного Ватикана через Польшу и Литву надвигалась напасть католицизма. Тут сталкивался Запад с Востоком и неизменно отступал, оставляя как память о себе пепелища, развалины замков и воздвигнутые костелы, иезуитские, доминиканские монастыри.
И все-таки, невзирая на это, история упорно не давала городу эпопеи, которая осветила бы его дальнейшее существование, сделала бы народной святыней. Он поднимался из руин словно для того, чтобы снова превратиться в руины.
В годы первой мировой войны Минск стал прифронтовым городом. Солдаты, толпы беженцев, бесконечные воинские обозы наводнили его. Ночами, а то и днем на площадях и улицах горели костры. Возле них толпились и сидели люди в серых, точно изжеванных шинелях, в лохмотьях и в домотканых свитках. У костров на соломе и на земле лежали больные дети. Специальные команды подбирали на улицах трупы. Город приходил в упадок. И потому тут, наверно, больше, чем где-либо, рос и созревал справедливый народный гнев, который и взорвался в грозовом семнадцатом.
И вот свершилось! Минск стал в ряды самых революционных городов этой эпохи. Советская власть в нем была объявлена в тот же седьмой день ноября, что и в Петрограде. Он стал сердцем Белоруссии, ее первой и вечной столицей. Строились заводы, больницы, институты. И не просто больницы, а Клинический городок, и не просто институты, а Университетский городок…
Новая слава осенила город в дни Великой Отечественной войны.
Борьба минских подпольщиков и партизан против новых захватчиков впитала в себя и самопожертвование предков, которые посчитали лучшим сжечь свой город, чем покинуть его шведам на поругание, и партизанскую сноровку, удаль прадедов, что громили интендантские склады, обозы и части наполеоновской армии, и опыт конспираторов – участников Первого съезда РСДРП, когда-то проходившего здесь, и гордую решимость рабочих, которые в бурный девятьсот пятый пошли на строй ощетинившихся штыков, чтобы заявить о своем праве на свободу. Их борьба впитала в себя организованность октябрьских боев, волю и мудрость тех, кто защитил Октябрь, и потому стала непримиримой, победной. Этот подвиг, озарив прошлое и будущее города, принес ему всеобщее уважение и любовь.
Вот почему, поднимая из пепла один из старейших и в то же время самый молодой город Белоруссии, приходилось возрождать его таким, чтобы он был достоин своей эпопеи.
А людям?..
Часть третья
Глава первая1
Как обычно, рабочий день начался с телефонных звонков. Звонили наперебой – из строительных организаций, архитектурно-планировочных мастерских, министерств. Это наваждение звонков подгоняло, навязывало свой ритм.
Строгого порядка в кабинете не было. Столы – одни письменный, с мраморным прибором и мраморном лампой, и другой, узкий, длинный, накрытый зеленым сукном, поставленный впритык к письменному, – были завалены папками, свитками ватмана. Прямо на полу, у стен, в рамках стояли проекты зданий и архитектурных деталей, на кожаном диване – макет первой очереди проспекта.
На душе у Василия Петровича было неспокойно. Он выслушивал телефонные просьбы, молча подписывал или отодвигал от себя бумаги, принесенные сотрудниками, а предчувствие какой-то неприятности, может быть, даже беды, не проходило.
– Что? – спрашивал он в трубку. – Вы же знаете, проспект застраивается только пяти– и шестиэтажными домами… Что? Выделить другой участок? А кто будет застраивать центр? Строиться хуторами мы не можем. Да, да… – Василий Петрович прикрывал мембрану ладонью и говорил заведующему сектором отвода земель Шурупову, нахохленному, с болезненным лицом мужчине, стоящему у стола: – Съездите сначала на место, а потом уже делайте заключение. – И опять в трубку: – Ну хорошо, я могу предложить вам район Болотной станции… Далеко? Но это еще не все. Канализацию, водопровод и телефоны потяните туда сами. Электричество тоже. Причем начинать придется как раз с этого. Да, да, окончательно… Пожалуйста, жалуйтесь… – И ощущение надвигающейся неприятности усиливалось.
Просматривая положение о мастерских генплана, присланное на утверждение Белгоспроекту, Василий Петрович подумал о причине своего самочувствия. Что за она? Ночная работа? Тогда так и не удалось представить образ парковой магистрали, которая должна была соединить площадь Свободы с Комсомольским озером. И как ни напрягал воображение, магистраль представлялась просто зеленым лучом… А может, сегодняшняя погода – по-апрельски ветреная и теплая? Когда Василий Петрович вышел из гостиницы, в небе пролетал косяк журавлей. Они устало махали крыльями и курлыкали. На горизонте белело влажное кучевое облако – из тех, что похожи на сказочные замки. И казалось, что журавли, как гуси-лебеди, летят как раз туда, в сказку. А вокруг было столько солнца, что дома, строительные заборы, подсохшая земля казались в золотистой пыльце. Иногда и такое тревожит человека…
Но вдруг Василию Петровичу стало ясно – нет, его тревога вызвана другим – вчерашним разговором в горкоме.
Оказывается, свои соображения о завтрашнем дне города появились и у Зорина. Опять Зорин!..
Вызвав вчера Василия Петровича и расхаживая с завоженными назад руками по кабинету, он внезапно заговорил о знатных людях, о том, что долг платежом красен и они заслужили право на особое внимание.
"Логично?" – бросил он через плечо.
"По-моему, да", – кивнул Василий Петрович.
"Вот и добро. Это – оплот, опора наша. Ударники, народные артисты, ученые, герои, им сторицей не жалко воздать. Заслужили! Пускай остальные смотрят, воспитываются на зримом и тянутся. Социализм не уравниловка".
Зорин подошел к несгораемому шкафу и вынул из его синей глубины план-схему.
"Вот, – обвел он Круглую площадь, разложив план на столе, – по-моему, где-то тут. Близко парк – и в центре и в зелени. Пускай живут да здравствуют". – И снова заходил.
Провожая его глазами и почему-то обратив внимание, как цепко зажал Зорин правой рукою пальцы левой, Василий Петрович признался: "Пока не понимаю, о чем вы…"
Тот остановился и испытующе посмотрел на него: "Я о персональных коттеджах. А что, и допустить не мог? Ха-ха!"
Он принадлежал к людям крутым, упрямым, которые любят проявлять инициативу, часто ослепляются своими же идеями, и Василий Петрович возразил осторожно: "Здесь район не той этажности и не тех масштабов". – "Опять пресловутый район?" – "Да". – "Ты брось знакомые штучки! Прикинь хоть сперва. Это принципиально важно…"
"Не было печали… Понтус, понятно, постарается подхватить – да так оно и положено! – и будут навязывать уже вдвоем…" – вспомнив этот разговор, с досадой подумал Василий Петрович. И, чтобы отогнать неприятные мысли, вызвал секретаршу: пусть заходят посетители.
Но вместо нее, легок на помине, заявился Понтус. Высоко подняв шляпу, расстегнул пальто и высморкался в платок.
– Кажется, тепло, а у меня грипп, – сообщил он с расстроенным видом. – В лечкомиссии говорят, этой весной свирепствует какой-то "А прим".
– Есть такой, – сказал Василий Петрович, гадая, зачем забрел Понтус.
– Природа не спит в шапку. Ты открыл пенициллин с экмолином, а она – вирусный грипп, рак. Кто когда болел этим раком?.. А найдут что-нибудь против него – новая хворь объявится.
Понтус вынул из кармана портсигар, старательно запихал в мундштук папиросы клочок желтоватой ваты и закурил. Сев в кресло, закинул ногу за ногу. Затянувшись табачным дымом, вытолкнул несколько колец, которые поплыли под потолок, медленно увеличиваясь.
– А знаете, как Барушка называет строителей? Внутренними врагами. Они как те же хворобы. Сейчас это особенно стало заметно. Нам надо эпоху прославить, увековечить ее, а тут бледная немочь стройтрестов!.. Барушка утверждает, что первый архитектор и первый строитель на земле разговаривали только на языке жестов. Причем в руках архитектора, конечно, была Лубянка.
– Проект, небось, кончаете? – все же оживился Василий Петрович, подумав, что это, конечно, говорится Понтусом неспроста.
– Давайте, в самом деле, поедем ко мне, – как бы невзначай предложил тот. – Я верю вашему вкусу…
Правда, колишние стычки, тайные ходы, к каким и теперь прибегал Понтус, чтобы добиться своего, делали их отношения натянутыми. Но Илья Гаврилович за эти годы во многом понаторел, изменился. Ему нельзя было отказать в чувстве времени. Видя, как богатеет страна, какими планами грезит, он как-то естественно стал горячим сторонником широких и смелых начинаний. На обсуждении проекта детальной застройки первой очереди Советского проспекта Василий Петрович нашел в нем единомышленника. Более того, вернувшись однажды из Москвы, Понтус высказал идею построить несколько высотных зданий и в Минске. Они, по его мнению, должны были символизировать современность, обогатить силуэт города, придать ему торжественный, величественный облик. Это импонировало Василию Петровичу, заставляло многое прощать.
– Лучше перед выходным, Илья Гаврилович, – не совсем охотно, но сдался он и кивнул на дверь: – Там же тысяча и один посетитель.
– Вам видней, пусть, – не стал настаивать Понтус. – Но это между прочим… – И, постучав кулаком по краю стола, начал говорить о том, что на Советский проспект следует выпускать лишь маститых, что, хотя официально никто и не объявлял Минск стройкой коммунизма, "есть мнение, почти команда, считать его таковой". – Вы понимаете, какая ответственность? Чего-то стоит и соревнование со Сталинградом… Так что тут не до миндальничанья…
Затем он тяжело поднялся, застегнул широкоплечее, с большими накладными карманами пальто и, поглядывая поверх Василия Петровича, протянул руку.
Стали входить посетители. Заходили по одному, но незаметно через каких-нибудь полчаса в кабинете их набралось уже довольно много – штатских, военных, с портфелями, папками, со свитками ватмана, Однако ощущение, которое было в Василии Петровиче, не оставляло его.
2
Вот уж с полгода Понтус работал над проектами у себя дома, в частной кумирне, как выражался Кухта. Через день, по вечерам, к нему приходил Барушка, и они садились за работу. Фактически садился Барушка, а Илья Гаврилович ходил из угла в угол или полулежал на тахте – думал.
В кабинете было темновато, хотя чертежную доску, за которой работал Барушка, освещала яркая электрическая лампа на подставке, выгнутой, как очарованная музыкой кобра. Вокруг и особенно в углу, где стояла мохнатая пальма, в складках гардин на окнах таился сумрак. И, если прищурить глаза, можно было видеть только чертежную доску и склоненного над ней Барушку, который медленно и бережно, будто имел дело с хрупкой вещью, водил тонко заостренным карандашом. Со стороны казалось, что секрет работы Барушки как раз в этих осторожных движениях, в его худощавых и чутких пальцах. Свет лампы падал на ватман и, отражаясь, освещал сосредоточенное скуластое лицо Барушки и его большой, будто полированный лоб.
– Знаешь, на кого ты похож сейчас? – иронически усмехался Понтус с тахты. – На летописца в келье. Пишешь донос истории…
Всегда одно и то же время неслышно, как привидение, в кабинете со стаканами чая на подносе появлялась жена Понтуса – безмолвная неопрятная женщина. Несмело покосившись на мужа, она ставила поднос на стол и исчезала. Понтус поднимался с тахты, брал стакан и, помешивая в нем ложечкой, подходил к Барушке. Стоя у него за спиной и прихлебывая из ложечки чай, долго рассматривал рисунок.
– Знаешь, – говорил он, прислушиваясь к собственным словам, – у меня родилась идейка-индейка. А ну-ка, прикинь…
В соседней комнате что-то падало. Понтус ставил стакан на поднос и быстро шел к двери, за которой мгновенно становилось тихо. Прикрыв ее за собою, искал гневными глазами жену и, найдя, шепотом цедил сквозь зубы:
– Макака! Когда ты будешь как люди?! Убирайся к себе!
Тишину имела право нарушать только Алла. Она заходила в кабинет, как хозяйка, бросала на тахту красную разлетайку, целовала отца в лоб и подходила к чертежной доске.
– Что это? – показывала она оттопыренным мизинцем на колоннаду, которая под рукою Барушки быстро возникала на бумаге. И, ожидая ответа, словно к струнам, прикасалась тем же мизинцем к своим губам.
Барушка молодел.
– Это лоджии, Аллочка. Очередная идея твоего фатера. Они должны украсить ансамбль.
Алла замечала его оживление, с ленцой в движениях поправляла коротко подстриженные волосы, включала верхний свет и, вынув из сумочки карамельку, садилась в кресло.
– Это правда, папа? – спрашивала она, посасывая конфетку, и тут же забывала о своем вопросе. – Что такое счастье, Семен Захарович, знаете?
– По-моему, Аллочка, это отсутствие несчастий, – жмурился, как кот, Барушка.
– Я серьезно.
– Серьезней уж некуда. Время наше суровое, быстрое. У него столько дел, что оно не имеет возможности заботиться о людях. Потому человек может считать себя счастливым уже тогда, когда на голову не валятся шишки.
– Алла, это отсебятина, – великодушно предупреждал Понтус и поднимал палец. – В нем говорит неудачник. Роль сознания у нас выросла настолько, что мы можем навязывать событиям свою волю. И уже по одному по этому человек не является жертвой. Тем паче талантливый. Хотя ему, конечно, следует знать, что и как делать.
– Не понимаю, папа… Понду позанимаюсь немного. У нас ведь через месяц соревнования, – зевала Алла и шла в свою комнату, оставив разлетайку на тахте.
Сегодня Алла не вбежала, а ворвалась в кабинет.
– Тра-ля-ля! – пропела она, зная, что сообщит отцу приятное. – Угадай, папа, кого я привела! Он, оказывается, впервые у нас на новой квартире. Василий Петрович, где вы там? Мама, да отпусти ты его! Он нужен папе.
Понтус поднялся с тахты, но не пошел навстречу гостю, а шагнул к чертежной доске и озабоченно склонился над ней.
– Крышу на башнях тоже не худо бы сделать такими наплывами. Подожди…
Взяв из рук Барушки карандаш, он широкими движениями нарисовал в углу листа башню, покрыл ее крышу скобками и прищурил глаза, чтобы лучше представить себе нарисованное.
– Наконец-таки забрели! – воскликнул он, когда Алла за руку втащила в кабинет Василия Петровича. – Нашего брата не так уж много, чтобы безразлично относиться друг к другу. Нас меньше, нежели, скажем, генералов.
– Абсолютно, – взмахнул рукой Барушка, словно собирался проголосовать.
Сердясь, что чувствует себя неловко, Василий Петрович натянуто поздоровался и сел. Понтус, взглянув в трюмо, стоящее в простенке между окнами, на минуту вышел и, вернувшись, продолжил:
– Эпоху, конечно, создают поэты, художники, композиторы. Но высшее проявление она находит в архитектуре. Так было в Греции, в Риме, в королевской Франции.
– Папа, ты гений! – воскликнула Алла и подсела к Василию Петровичу. – Правда?
Василий Петрович подумал: любопытно было б посмотреть, как реагировал бы Понтус, согласись он с Аллой, – и скованность, раздражавшая его, стала пропадать.
Барушка с Понтусом проектировали три жилых дома. Занимая целый квартал проспекта, здания завершали важный ансамбль.
Василию Петровичу был дорог этот уголок будущего Минска, очертания которого уже определил проект детальной застройки. Много воздуха, зелени, легкая архитектура, без той строгой торжественности, которой отличались центральные кварталы.
Он шел к Понтусу наперекор себе, с желанием быть справедливым и, если потребуется, помочь советом. Однако уже по незамысловатому разговору, который затеял хозяин, понял, что приглашен не для этого. Понтус явно "обрабатывал" его и совсем не стремился к спорам. Ему нужно было другое – вырвать здесь, в домашней обстановке, одобрение проектов и этим связать Василия Петровича в дальнейшем.
Недовольный собою, Василий Петрович стал рассматривать чертежи и рисунки, разложенные Понтусом на письменном столе, тахте и даже полу.
Это были основательные, тяжеловатые здания, чем-то похожие на тех, кто их создавал. Центральный дом украшал портик, крайние – четырехугольные башни. Соединенные лоджиями, которые увенчивались рогами изобилия, щедро украшенные орнаментом, богатыми карнизами, они холодно смотрели на Василия Петровича. Вместе с тем было в них что-то очень крикливое и пестрое.
Возле письменного стола сгрудились набыченный Барушка, озадаченный Василий Петрович, уверенный Понтус и Алла, которая, положив подбородок на плечо отца, держала его под руку так, чтобы завидовал гость.
Еще не совсем осознав, что ему не нравится в проектах, но неприятно пораженный ими, Василий Петрович сказал:
– По-моему, ваши дома, Илья Гаврилович, мало считаются с тем, что уже есть.
– А мы, батенька, ищем. У нас своя задача.
– Возможно… Но взгляните, например, на фасады. Древние греки, которых вы вспоминали… мм… говорили в таких случаях, ей-ей, безжалостно.
– Что они там говорили?
– Когда тяжело создать красивое, создаешь роскошное. А вы ведь, так сказать, киты, могикане…
– Правда, папа? – обиделась за невнимание Алла.
Понтус презрительно шевельнул губою, отстранил от себя дочь и спокойно стал собирать чертежи и рисунки.
– Это, Илья Гаврилович, галиматья, прихоть! – взорвался Барушка, убежденный, что его не остановят. – Не хотят ли нас вообще вернуть к космополитическим штучкам? Лишить права на свое?
– В самом деле, папа?..
В приоткрытой двери показалась растрепанная голова хозяйки.
– Можно подавать на стол, Илья? – несмело спросила она, глядя мимо мужа.
– Подавай, подавай! – как от зубной боли, скривился Понтус. – О вкусах, как говорится, не спорят, дорогой Василий Петрович. Почему, действительно, я должен верить не себе, а вам? Да я к тому же проконсультировался в Академии архитектуры. У этих проектов Москва за плечами. Наконец, посмотрите на работы ведущих. Они, по-вашему, тоже напоминают выставку? Нет, если пошло на откровенность, то вы, оказывается, выдыхаетесь, дорогой. Мельчаете. С чего начали и чем хотите кончить? А? Но поспорить, право, мы всегда успеем. Прошу! – Он протянул руку к двери в столовую и, немного склонив голову, добавил: – Послезавтра опять еду в Москву, скажите лучше, что передать супруге.
Василий Петрович почему-то смутился.
Спасибо, она скоро ко мне приезжает. Не надо…
3
Вера сама никогда не поверила бы, если б кто-нибудь раньше сказал ей, что у нее сложатся близкие отношения с Понтусом. «Что за глупости, Я еще в своем уме! Не рехнулась…»
Она любила внимание мужчин. Чтобы ощутить власть над ними, могла пофлиртовать, разрешить вольность, но не больше. Правда, время, как и возраст, постепенно приучали на все смотреть проще. Разлука не только обостряла чувства, но и притупляла ответственность. Однако оставались страх и кошачья брезгливость. Они сдерживали – близкие отношения чем-то пятнали, пришлось бы скрывать их, притворяться, петлять. Они усложнили бы жизнь, могли быть чреваты последствиями…
И все-таки в один из приездов Понтуса в Москву это случилось. Нет, подобное у Веры вряд ли могло произойти с кем-либо из московских знакомых – держала бы марку. А вот с ним, который наезжал в кои-то веки, правда, неожиданно, помимо воли, но произошло.
– Человек когда-нибудь должен перегореть, – не давая ей заплакать над случившемся, сказал тогда Понтус. – В молодости или позже, но непременно. Такой закон натуры. А ты что видела? Разве у вас любовь? Просто манная каша…
И как ни странно, эта грубость, шокировав ее, в то же время помогла и заставила взглянуть на все по-новому.
– Правда, правда, – согласилась она, однако противясь желанию самой обнять Понтуса. – Человек имеет право… Но как быть там, в Минске?
– Не бойся, пока с усами, – привлек он ее к себе.
4
Вера умела создавать уют. И теперь здесь, в купе, как только тронулся поезд, она поставила на столик букет подснежников, круглое туалетное зеркальце, положила раскрытую наугад книгу и коробку конфет – подарок Понтуса Юрику. А когда проводница постлала постели, переоделась, забралась на нижнюю полку и, укрыв ноги полою халатика, удобно примостилась у столика. Что-то обаятельное было в ее фигуре, красивом повороте головы, в спокойном внимании, с каким она смотрела в окно. И сразу купе приобрело обжитый, уютный вид, а на Веру тянуло смотреть. И, может быть, именно потому у Понтуса шевельнулась обида. Неприязненно взглянув на верхнюю полку, откуда свешивалась вихрастая голова Юрика, тоже смотревшего в окно, он сказал Вере:
– Вы начали уже ждать встречи. Так?
– Мудрено ли, – спокойно повела она тонкими бровями. – Разве прошло недостаточно времени, чтоб соскучиться?
– Конечно, – улыбнулся своим мыслям он. – Но вчера в Комитете я слышал поучительную шутку. Одни острослов сказал, что ожидание снижения цен более приятно, чем само снижение.
– Глупости! – упрекнула его Вера, бросая быстрый взгляд на сына.
Понтусу захотелось поиздеваться над ее достоинством, с каким она держала себя, над её страхам перед сыном. Но он сдержался и будто случайно зевнул, хотя было обидно: эта женщина становилась ему нужной.
Поезд набирал скорость. За окном убегало назад Подмосковье – удивительно чистые березовые рощи, веселые борки, похожие на декоративные, с пристройками, верандами и резными ставнями дачи и дачки, платформы с пестрыми толпами пассажиров. Навстречу с воем пронеслась электричка.
Понтус вышел из купе и, вернувшись в полосатой пижаме, лёг на своей полке против Веры. Оскорбляться или сердиться было бессмысленно. Наоборот, ему только оставалось быть благодарным. Она брала единственно правильный и нужный тон в их нынешних отношениях.
– Я ужинать не буду, не будите, – попросил он и повернулся лицом к стене.
Но не прошло, казалось, и получаса, как кто-то осторожно дотронулся до его плеча. Понтус недовольно замычал, с трудом открывая один глаз. В купе горел только верхний синий свет, и Илья Гаврилович не сразу увидел и узнал склоненную над ним Веру. Приложив палеи к губам, она делала ему знак, чтобы он встал и вышел из купе. Понтус неохотно поднялся и, глядя в темное окно, за которым пролетали длинные золотистые искры от паровоза, долго ногами искал тапочки. Наконец, нащупав их, надел. Зевая и потягиваясь, вышел вслед за Верой.
В коридоре было пусто и очень светло.
– В чем дело? – переседающим со сна голосом спросил он, начесывая на лысину прядь волос.
– Мне не спится, Илья.
– Вряд ли я смогу помочь тебе, хоть в вагоне и чувствуешь всегда этакое возбуждение. Особенно когда лежишь на спине и тебя потряхивает.