Текст книги "Крик коростеля"
Автор книги: Владимир Колыхалов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
– Отпихни посильней да подальше. Ты здоровяк… А я в Белоруссию ездил, родню навещал. В Беловежскую пущу заглядывал. Красота! До сих пор душа радуется.
– Теперь на службу?
– Да, скоро опять начнется страда уголовная! Выше маковки дела следственные завалят.
– Знаешь, я, может, к тебе тут подъеду, – сказал Бобров. – Есть разговор не телефонный.
– Понимаю, догадываюсь. Давай приезжай…
Они попрощались. Александр Константинович, утерев изгибом локтя проступивший на лбу пот, опять ушел на диван. На нем и уснул…
Спал Старший Ондатр тревожно. Утром Ксения сказала, что он стонал, ворочался. Выходит, и жена не спала полным, глубоким сном, если слышала его стоны. Но Бобров был такой человек по натуре, что надолго не позволял хандре оседлывать спину. Хоть крякать, да дюжить.
В девять утра Александр Константинович позвонил начальнику медвежьемысской милиции Гришину, с которым у него были, в общем, нормальные отношения.
– Хотел бы узнать подробно: что натворил мой сын?
– Выставил стеклину и залез в мастерскую. Он тонкий, пролазный!
– Не в меня пошел. – Бобров искоса глянул на Ксению: она рядом стояла и слушала. – Где он сейчас?
– Здесь, в предварительной камере.
– Какой его ожидает срок?
– По статье – до трех лет. Но может помочь защита. Нужно поискать смягчающие обстоятельства.
– Дело у Смагина?
– Он в отделе пока. Никто его не отстранял…
Бобров поблагодарил и положил трубку. Сели завтракать. Ксения промокала платком глаза. Отопьет чаю – задумается, посмотрит на мужа умоляюще-скорбным взглядом, хочет о чем-то спросить, но только вздыхает. Превозмогла себя все же, сказала:
– Ты бы похлопотал, отец…
– У Смагина, что ли? Благодарю покорно!
Ксения вспыхнула, в глазах появилось упрямство.
– Мы хуже других, так, по-твоему? Одним можно детей своих защищать, а нам – не дозволено?
– На кого намекаешь?
– А эти, которые трех тысяч не пожалели, чтобы их
сыну срок скостить…
– Там история темная.
– Какая ни темная, а на человека наехал машиной и насмерть!
– Он думал, что в канаве собака валяется, оказалось – пьяный мужик. И вот что, жена. Мы за других не ответчики, но за себя – в полной мере. Говоришь, три тысячи на судебные издержки. А у тебя они есть? Покажи, в каком чулке спрятаны? Молчишь… Да если бы даже и были, я кривой тропой не ходок!
Дней через пять после этого семейного разговора, возвратившись из рейда, Бобров застал дома новый переполох. Накануне у них был обыск. Что искали – не сказывали. А нашли и забрали две ондатровые шкурки.
– Откуда они взялись? – спросил хозяин.
– Одна знакомая мне дала, – покаялась Ксения. – У нее от шапки остались, предложила, я и взяла, на шифоньер положила, думала – на что-нибудь сгодятся.
– Ордер на обыск был?
– Показывали…
– Работа Фролкина. Он давно болтает, что я будто прячу у себя отобранные сети и самоловы! В кладовке шарились?
– Все там перерыли.
– Не видать мне и дальше покоя…
Начались холода. Местами по тиховодью напаивался ледок. На большой воде гулял ветер, раскачивал волны – тяжелые, мрачные, под цвет осеннего неба. На «Гарпуне» давно включили отопление, а сами рядились в непродуваемые, непромокаемые одежды.
…Минуло два месяца, а Ника Фролкин со Стопудового болота не возвращался. Стали подумывать: не случилось ли что с человеком? Не сгорел ли в холодную ночь у костра? Не засосало ли где трясиной?
– Трясина его засосать может, но не болотная, – высказался определенно Пронькин. – Где есть навар, там Ника ловкий, выносливый.
И так был механик прав, что сам потом удивлялся.
Как-то вели «Гарпун» на стоянку, видят – сидит на бревне Ника, под ним газетка расстелена, весь из себя довольный, чистенько выбритый – орешки грызет, скорлупки под ноги выплевывает.
– Как жизнь, мужики? – спрашивает как ни в чем не бывало.
– У нас, паря, сносно, – ответил Бобров. – А ты проштрафился: прогулял – зарплату не выдадут!
– Все шутки шутишь, Александр Константинович, – усмехнулся на это Фролкин. – Посмотри на меня – исхудал я весь. Вот до чего сухари да консервы доводят! Да еще мошка кровь пила. Ноша к болоту гнула.
– И без сна, поди! – вставил Пронькин.
– Какой там сон! Потом расскажу. А сейчас вот туда «Гарпун» причальте – клюквой загрузимся!
– Много? – спросил Бобров.
– Мешков восемьдесят. Клюква крупная, отвеянная.
– Мать ты моя! – присел от удивления Пронькин. – Что я вам говорил, мужики? В Медвежьем Мысу по стольку еще никто не греб болотную ягоду!
– Ну удивил, – согласился Бобров. – Это больше трех тонн! Порадуете кооперацию. Под заготовки вам продадут по дубленке, а то и по японскому телевизору!
Фролкин ощерился, почесал за ушами – красными, распухшими от укусов мошки, молча поднялся по спущенному трапу, и катер пошел под погрузку.
Грузили мешки с клюквой скопом, передавая с рук на руки. На приеме стоял Бобров и перекидывал их так быстро, ловко, будто мячи кидал. Ника подбадривал Александра Константиновича, но тот в этом не нуждался: он просто работал.
Отдышавшись, утирая с лица пот, Фролкин отозвал капитана-инспектора на корму, стал говорить:
– В кооперацию ягоду сдать – тысчонок пять наличными будет. А рестораны в Новосибирске дают за килограмм пять рублей. Там продать – золотой билет вытянуть.
– Я бы не стал обижать свой край, – в задумчивости проговорил Бобров. – Где заготовил, там и оставь.
– Послушай, что я скажу. Предлагаю тебе сгонять «Гарпун» до Новосибирска. За труды – тысячу. Не помешает!
– Заманчиво, – сощурился Старший Ондатр. – Но я в это впутываться не стану.
– Съездил бы на курорт, – уговаривал Фролкин.
– По мне и здесь хорошо. Я Обь до последней морщинки знаю. Как флотские говорят – «от приверха до ухвостья». Реку свою изведал, а повезти – убей – не повезу!
– Ну что ты находишь в моем предложении плохого? – недоумевал Фролкин.
– Махинатор ты, Ника! – бросил ему в лицо Бобров. – Помнишь, когда мы на Тыме чинили винт, ты заставил меня без страховки висеть на кране? Я не приказу твоему подчинился, а долгу, обязанности. Я сделал все, и мы дальше поплыли, хороший был ход у судна. А если бы винт тогда оборвался? Я бы на дне оказался с этим винтом, точнее – в гробу!
– Нашел, что вспоминать, – сипло сказал Фролкин.
– Вспоминаю об этом, чтобы тебя показать, какой ты подлец! Ты у меня осетровые ямы выведывал, хотел осетров ловить, которые в эти ямы на зиму ложатся. Но я тебе ямы не показал. И не покажу никогда! Ты меня оболгал, и у нас в доме делали обыск! Бесстыжие твои зенки…
Фролкин попятился: ему показалось, что Бобров сейчас охватит его, приподымет и выбросит за борт, как швабру. И Ника, грохоча каблуками, спустился в каюту.
12
Ника теперь сам дневал и ночевал на «Гарпуне» – караулил гору мешков с клюквой. Уложенные на палубе, накрытые брезентом, они обращали на себя внимание каждого, кто проезжал мимо катера рыбонадзора на лодке или подходил к берегу посмотреть на рыжую, освинцовевшую Обь. В Медвежьем Мысу начали уже поговаривать с издевкой, что рыбонадзор занялся побочным промыслом, заготовил тонны клюквы и скоро начнет торговать морсом.
В конце сентября выпадал дважды снег, но скоро растаял. Наступила погода без заморозков, сырая, с пронзающим ветром. Бобров наседал на Фролкина.
– Сдай же ты, наконец, клюкву кооператорам, получи за нее пять кусков и благодари нарымские небеса за такую щедрость! Мне скоро надо поднимать катер на берег, обшивать досками.
Фролкин морщился и продолжал ждать чего-то.
Однажды утром, когда вдруг за ночь вымерзли лужи, окаменела по обочинам грязь, а тротуары засеребрились инеем, Бобров отправился из дому навестить «Гарпун». Шел он в последний раз, чтобы завтра же пригнать сюда трактор и вытянуть катер на берег. Не ждать же, в конце концов, когда «Гарпуна» вмерзнет в лед из-за фролкинской клюквы, которую тот упрямо стремился сбыть по ресторанной цене.
Вот он и яр. Сейчас будет спуск к реке. Бобров увидел «Гарпун» и замедлил шаги… Палуба катера была пуста – ни одного мешка.
«Сдал-таки в кооперацию! – подумал Александр Константинович. – А если украли, то вместе с Никой!»
Под берегом, возле катера, сидела Любка, одетая в просторную новую телогрейку, повязанная светлым пуховым платком. Бобров узнал ее со спины. Вспомнил, что Любку перевели временно из коптильного цеха в сторожа. Об этом она сама как-то рассказывала ему. Он еще над ней пошутил, что, мол, страсти с наступлением холодов начали угасать, так можно и таким скучным делом заняться, как охрана рыбозаводского берега. Любка не обижалась, ибо была не обидчивая. Глаза ее так же горели, как летом: один дымчатым топазом, другой лимонным.
– Сидишь прохлаждаешься, – заговорил с ней Старший Ондатр.
– Хочу и сижу.
– Милого ждешь?
– Белый парус…
– В тумане Оби? А губы вон посинели от ждачки-то!
– С рекой прощаюсь – до новой весны. Костры, шалаши во сне будут сниться!
– И судмедэксперт Пинаев!
– И он иногда…
– А ты, Любка, не скажешь, куда гора мешков с палубы «Гарпуна» улетучилась?
– Вчера ночью красивый корабль тут был – «Державин». Как сверху шел, так бортом к «Гарпуну» и прижался. Фролкин и двое еще перетаскивали мешки «Державину» в трюм.
– Ух ты! – вырвалось у Боброва. – А дальше что?
– В седьмом часу утра «Державин» ушел вверх.
– Ловко сработал Ника! Мне бы такое и в голову не пришло!
Любка рада была поболтать и старалась выкладывать все, что знала.
– Фролкин трех человек к себе увозил. Вернулись веселые, разговорчивые. Я-то из окошка сторожки вижу, они меня – нет. И слышно все было. Кости перемывали тебе! Один среди них важный такой. Шапка соболья, куртка меховая, красивая. А когда мешки грузили, он из каюты выходил в кителе. Рукава в золоте! Свет на него от мачтовых огней падал…
– Поджарый, со строгим лицом такой, да? – задал вопрос Бобров, ощущая горький привкус во рту.
– Лица его я не рассмотрела ладом.
– А как называли?
– Ой, подожди!.. Не то Архипом, не то Архипычем!
– Ясно! И Низкодубов туда же! Непостижимо уму! А я-то думал…
Бобров не сразу поднялся на палубу «Гарпуна». Прошелся сначала по берегу взад-вперед. Прихваченный морозцем, песок похрустывал под ногами. Небо по всему куполу освобождалось от туч, прояснивалось. К ночи можно было ожидать звезды, а с ними и стужу покрепче. Любка смотрела молча, как ходил Старший Ондатр у кромки воды, видела, как подкатываются к его ногам волны от холодного низовика. Любка чувствовала, что чем-то расстроила Боброва, и не лезла больше с разговорами.
Александр Константинович остановился у катера, приложил ладонь к стальному борту, провел и отнял руку, потом потянулся к веревке трапа, вытянул сходни, поставил, поднялся по ним привычной твердой походкой.
На палубе было намусорено, наслежено. Холодное, необжитое судно вызвало в нем печаль. Для Фролкина «Гарпун» не дом родной, в который ты входишь с добром и любовью, а просто посудина, на которую можно взвалить любой груз – отвезти, привезти. В каюте на этом катере Фролкину удобно застольничать, укрыться на ночку с бабенкой. А потом – отсыпаться сутками, пережидать домашние неурядицы. Сойдя на берег, тут же забыть о том, что «Гарпун» нуждается в постоянном уходе, его надо смазывать и ремонтировать, красить и драить, выслушивать, как стучит его сердце, следить за сигнальными огнями, надежностью рации. Все это – забота Боброва, его команды. Команду упрекнуть Александру Константиновичу не в чем. Но Фролкину он предъявляет счет. Пришел – ушел. И в поле трава не расти…
Ну и лис рыжехвостый. Знал, выходит, что обойдет он Старшего Ондатра, и с какой стороны – знал. Бобров к Низкодубову сроду не льстился. Знай, свое дело делал, и тем был доволен, горд.
В мыслях Боброва никак не укладывалось, что Низкодубов мог пойти заодно с Фролкиным, встать на одну доску. Неужели те тысячи, которые Фролкин сдернет в большом городе с ресторанов за клюкву, могли соблазнить Низкодубова? До сих пор Низкодубов для Боброва был авторитетом, человеком, болеющим за порядок, закон. И должность большая, и власть его на пять областей и краев простирается. Ан вот же… И вспомнилось тут Боброву, как процедил однажды сквозь зубы Фролкин:
– Попомнишь меня, Ондатр!
«Они меня судят, и я их сужу. И каждый свое выставляет. А сказано ведь: не судите, да не судимы будете, – на мысли этой Бобров останавливался. И думал дальше: – Выходит, суд суду рознь, и я прав…»
Когда он с командой вытащил на берег «Гарпун», обшил тесом палубную надстройку, появился в Медвежьем Мысу Ника. Усмехнулся, наглец, и произнес победным тоном:
– И что я тебе говорил, Александр Константинович? Говорил – обойдусь без тебя, и обошелся!
– Чихал я на вас! – сплюнул Бобров.
– Ты прямо герой… нашего бурного времени! – торжествовал Фролкин. – Кстати, просили тебе передать из нашей управы, чтобы ты не мутил воду на предстоящем собрании рыбоохраны по итогам года! На собрание приедет замша начальника управления Быркова.
– Ты что, и с ней уже стакнулся?
– Я со всеми в ладу могу жить! Но не с такими, как ты!
– Значит, со всеми мошенниками…
Фролкин цвиркнул слюной.
– Как с сыном дела у тебя?
– Под следствием. Что заслужил – получит.
– А тех троих ты не трогай. И на собрании вопроса не поднимай.
– У меня своя голова на плечах. И не тебе давать мне советы.
– Как знаешь…
В тот же день Бобров написал в управление бассейновой рыбоохраны все, что думает о Фролкине и самом Низкодубове. Напомнил пословицу: рыба гниет с головы.
Дней через пять из управы прилетела Быркова и, не успев отдышаться, взялась поучать Боброва. Сердилась, упрашивала, смотрела холодным взглядом ему в переносицу и сорвалась на крик:
– Вы против кого поднимаетесь? Соизмерьте себя и Низкодубова! Он – вот! – Быркова, сколько могла, подняла к потолку руку. – А вы – вот! – И показала полмизинца.
Боброва это до слез рассмешило.
– Чему вы смеетесь? – Быркова чувствовала свое бессилие, но ей хоть в чем-то хотелось взять верх. Она распахнула папку, порылась в ней и достала бумагу. – Вы допустили грубейшее нарушение! Вы отпустили безнаказанно вторично задержанных браконьеров Смагина и Абрамцева! Управление из этого сделает оргвыводы. Вы не соответствуете занимаемой должности. Да-с!
И Боброву пришло тогда в голову смешное из детства. Играли они в дурачка и, когда кто-нибудь мошенничал, говорили: «Не лепи горбатого!» Не той масти козырь был пущен сейчас и Бырковой.
– Винить надо Фролкина, а вы валите на меня. Смагина и Абрамцева он отпустил!
– Вам это придется доказывать.
– Постараюсь. В помощь возьму милицию. Настоящую, а не смагинскую…
И Бобров поздно вечером позвонил подполковнику Симакову.
…Строгий, в хорошем костюме, который он надевал редко, с портфелем в руке, Старший Ондатр ждал самолета в медвежьемысском аэропорту. Рейс задерживался. Бобров примостился на диване. Увидел – Любка вошла с яркой сумкой через плечо. Удивился, что опять она попадается ему неожиданно.
– Далеко ли, кума? – негромко спросил Александр Константинович.
– В Краснодар. Там сестра у меня, так вот она тяжело заболела.
– Присаживайся. Да соври что-нибудь от скуки!
– Врать неохота. Правда красивее!
– По мне так тоже.
Любка задумалась, и вдруг осветилась вся.
– Хочешь новость про нашу докторшу, про ту, что летом сюда приехала? Видная, к больным добрая.
– Слышал. Ей дали комнату в новом общежитии…
– Славно работает, но и бабьи утехи, как я, не забывает!
– Она одинокая.
– Мне-то до этого дела нет, да и не одна я об этом знаю. Женихи к ней пошли косяком… А позавчера, мне рассказывали, прилетает в Медвежий Мыс летчик, дружок ее прежний. Разыскал ее комнату, постучался… Выходит она к нему в коридор в полуразобранном виде. Летчик ей замечание сделал, почему она только в одном чулке, и тот спущен! Думаешь – растерялась? Ну-ну! Это, ответила, пациент паж порвал! Ну, тот летчик сразу лег на крыло и был таков…
– Повезло мужику, – негромко смеялся Бобров. – Небось, жениться хотел!
– Я не спросила: ты-то куда?
– Собак снимать! А то на меня их тут много навешали!
– И про это я тоже слышала. Ну, ты дорогу найдешь и в потемках!
Любка смотрела на Боброва протяжно, и было во взгляде ее то чувство женской простоты и сочувствия, которое так иногда способно тронуть мужскую душу.
Тающие облака

1
Последний год Иван Демьяныч Нитягин, обской бакенщик, писал в Казахстан своему школьному другу Федору Ильичу Синебрюхову, инженеру-мелиоратору, особенно часто. Это была какая-то атака письмами, в которых главной нотой звучал упрек, что Синебрюхов напрочь забросил родной комариный край – как укатил после выучки в институте «в солончаки», так уже лет десять глаз не показывает. Ну, паря, разве этак-то можно? Чалдонье разбегаться стало, землю свою забывать…
Синебрюхов и без того о себе подумывал, что он душа грешная, если ни разу не удосужился съездить в Нарым к землякам. А тут, под градом упреков приятеля, быстро спроворил отпуск и прикатил.
Вчера они утром с Нитягиным встретились на пристани, провели день в застолье и разговорах, даже успели, немного схватиться из-за наскоков Ивана Демьяныча, но спать разошлись мирно, условившись завтра же ехать сначала на дачу к Нитягину, а оттуда «рвануть на природу», закатиться подальше от шумных мест.
И вот, по раннему часу, они в лодке. Отвалить от берега было не просто. Накатный вал бил дюралевую мотолодку в борт, как кулаком в скулу, кренил ее, отбрасывал к вязкому глинистому обрыву. Лодка отзывалась на каждый удар жалобным звуком. Федор Ильич налегал на весла так, что скрипели уключины. Наконец он выгреб к бревенчатому причалу, где обычно швартовались большие суда, и цепко ухватился за выступающий черный торец соснового комля. И только тогда Нитягин, хмельной еще со вчерашнего, завел мотор. Синий дымок за кормой тут же слизнуло ветром, а попутно, как бы шаля, смахнуло и шляпу с головы Синебрюхова.
– Дает дрозда нынче падера! – крикнул Нитягин, прищуром гася бесовской блеск в глазах. – Сейчас я мигом догоню твою фетровую! – Он цвиркнул слюной за борт. – Держись! Держись, степняк!
Упав на сидение всем своим сухопарым телом, Иван Демьяныч запахнул полы кургузого брезентового дождевика, ощерил редкие крупные зубы, тронутые никотинным налетом, опять цвиркнул слюной, мазнул по губам рукавом, выжал газ и круто положил руль. Лодку рвануло, и набегающая волна гребнем своим, белою пеной, накрыла Федора Ильича. Синебрюхов крякнул, замотал головой, наклонив ее влево, потому что именно в это ухо попала вода. Но Федор Ильич улыбался, все его радовало, возносило куда-то, он был переполнен теплом, тем неподдельным чувством, какое приходит от встречи со старым другом, тем более, когда с ним не видишься столько лет.
– Брось ты за ней гоняться! – крикнул он весело Ивану Демьянычу. – Подумаешь – шляпа! Велика ль ей цена! Еще бортом зачерпнешь!
– А ты случайно не струсил?!
– Ни капли!
– Будто не вижу! Поди и забыл в своей там степи, как вода настоящая пахнет! Вода вольная, почитай что шальная, а не какая-нибудь там арычная да канальная. Вот она – нюхай, вдыхай, пей ее пригоршнями!
Федор Ильич смеялся, поглядывал на Ивана Демьяныча и видел, что бакенщик и сам шальной, как эта стихия… Да, неуемный, видать, человек, такой же, как в юности был, в молодости, а то поди и похлеще. Езживали они с ним раньше, путешествовали по великим и малым рекам, забирались в тайгу, в несусветную глухомань – куда-нибудь там по хмурому Тыму, или по просторно-веселому Васюгану…
Шляпу выловили. Федор Ильич лихо хлопнул ее о колено, напялил по самые уши и, хоть и мокрый уже был, изрядно продрогший, а все находился в той же, переполняющей его, радости.
Лодка крутилась близко от берега. И тут штормило, но не сильно, зато вдалеке Обь бушевала вовсю. Там, на средине, свирепый сырой низовик задирал воду, как шерсть на гриве матерого зверя. Вся середина широкой реки была белой, шумно дышала, вздымалась, ярилась. Наискось надо было пересекать здесь версты три. На той стороне, ниже по течению, стоял одинокий дом, лет семь как выстроенный Иваном Демьянычем для уединения в период охоты на уток и рыбной ловли. Туда-то он и намеревался доставить Федора Ильича.
– Пошпарили, что ли? – крикнул Иван Демьяныч. – Попутный нам ветер!
Федор Ильич повел крутыми плечами. Салатного цвета вельветовая куртка расправилась на спине, натянулась туго. Нарядно одетый, подтянутый, крепкий, он выгодно выделялся рядом с Иваном Демьянычем и это, видимо, задевало Нитягина. Федор Ильич, казалось, не замечал подковыристых взглядов и слов своего школьного друга. Окинув глазами бушующее пространство полноводной реки, гость заметил с сомнением:
– А перевалим? – Ветер сорвал с губ слова, они прозвучали глухо. Но бакенщик не мог не расслышать их: Синебрюхов говорил ему в самое ухо.
– Вот и я толкую – изнахратила тебя степь! – сразу же прицепился к нему Нитягин. – Водобоязнь появилась!
– Сказанул! – с улыбкой на полном лице отвечал Синебрюхов. – Водобоязнь – это болезнь от укуса бешеного волка или бешеной собаки… Поехали! Только ты бродни-то сбрось – на всякий случай.
Нитягин в ответ захохотал по-шальному.
– Или мы не на воде родились?! Перевалим. Дадим прощальный-отвальный круг, помашем хлебосольному дяде Михею и погоним вскачь наши двадцать пять кобыл!
– Сильный мотор?
– Зверь!
У кромки прибоя, явно волнуясь, ходил, прихрамывая, присадистый мужичок кержацкого вида, одетый в ватник и зимнюю шапку с кожаным верхом. Бахилы, смазанные медвежьим салом, на нем блестели, даже несмотря на пасмурный майский нарымский день. Бородищу его трепало на сильном ветру, точно пучок пышно взбитой кудели.
Это был Михей Сытин, родной дядька Ивана Демьяныча по матери, известный в округе охотник и балагур, старик отменной крепости, не дурак выпить, но никогда не терявший в застолье голову. Одним словом, сибиряк старого замеса. Таких, как он, год от года все убывает, как уходит старое, уступая со стоном и скорбью место не во всем привлекательной новизне.
Вчера, как только Федор Ильич вышел на берег, Нитягин первым делом повел его в крестовый дом Михея, где уже стол был накрыт – все поставлено, чем богата еще здешняя сторона. Рыба разная и во всевозможных видах, дикие утки – отварные и жареные. Икорка даже стояла в тарелке и мед – из своей же опять кладовой, ибо Михей Сытин, как истый кержак, и пасеку успевал держать, и был от нее не в убытке. Хозяин предлагал гостю отведать того, другого, деликатничал (он помнил Синебрюхова мальцом, а теперь, погляди, инженер!), услуживал искренне. Зато Иван Демьяныч не церемонился – совал Федору Ильичу под нос копчушки, заставлял нюхать, нахваливал и как бы задорил:
– Текут слюнки-то? А-а-а текут! Смотри, каким янтарем стерлядка-то отдает на срезе! А дух какой от нее! Из-за одного этого духа голову можно потерять по нынешним-то безрыбным временам. От минтая и хека голова не закружится. Я говорю – не-ет!
Старик племянника одергивал, только племянник не обращал внимания на это и гнул свое:
– Ловим стерлядку, а как же! Помаленьку мошенничаем! Наш рыбный инспектор так говорит, мол, мошенничаем! А сам я, допустим, иначе считаю. Я тут жил, живу и жить буду. Я – бакенщик, всяким плавающим посудинам ход верный указываю, даю им и вверх и вниз зеленую улицу, на путь, так сказать, наставляю. Вся жизнь моя на воде, на реке. Да неужто я своего не возьму? Шалишь! Может, где и другого сорта инспектора рыбные, а у нас – гусь тот еще, он тоже не дремлет. И нельма, и осетрина у него до самого паводка. Где отнимет, где сам словчит. И я его не сужу! Почему? Потому что все едино природу губят. Нефть проливают в реки, да так, что невода у рыбаков, снасти капроновые, растворяются. Было такое под Нижневартовском. Осетры очумели – в мелководные, мутные речки полезли, в ручьи! Во, паря, картина! Как дядя Михей говорит – не приведи господь…
Иван Демьяныч пылил, доказывал, хотя ему никто не перечил. Он просто себя оправдывал, отстаивал свое право ловить рыбу в любом месте и в любой срок. Потом отступил от щекотливой темы, спросил Синебрюхова:
– А у вас там какая близко река течет?
– От меня всего ближе Ишим, – скромно ответил Федор Ильич. – Вялый поток, степной…
– Про Ишим слышал немного. Конечно, речушка в сравнении с нашими-то! И рыбы путевой там нет. Щука, плотва – эти водятся. В прудах и озерах, читал, еще карп. А по мне наш карась вкуснее вашего карпа! На карасей мы и сгоняем с тобой, – продолжал захмелевший Нитягин. – И черпанем!.. Не на уху, это ты брось! Из-за одной ухи я и бензин жечь не стану. Он теперь молока дороже, хоть мне и даром тут достается. Да, сколько хочешь! У меня на бензин, я говорю, есть собственное месторождение, свой Самотлор…
И говорил еще.
И наливали.
И пили…
И крепко, плотно закусывали…
В употребление шла «златоголовая», как выражался Михей. Мол, когда-то звалась «белоголовкой», теперь давно уже пробку сменили: и цветом иная, и формой. Вот «златоглавка» и есть, «питье настоящее, для нутра подходящее». От него и в груди горячит, и пятки не мерзнут…
Михей ставил еще меды – старорусские, выдержанные, от которых в голове становилось светло, а ноги немели, сводило их какой-то неведомой силой в коленных суставах, томило сладко, но подняться и твердо идти не позволяло. Такое уж свойство у этих выдержанных медов, простоявших закопанными в земле в берестяных туесах не меньше чем года по два!
Федор Ильич пил водки мало (она всегда ему как-то не шла), а «меды ведал», и меды ему сильно понравились.
Иван же Демьяныч, что называется, «распахнул душу», обнимался и целовался с другом и уснул на шкуре бурого медведя (трофей дяди Михея) на полу у большого окованного сундука.
Гость и Михей долго еще сидели и вспоминали, как водится в таких случаях, разное. Старик Сытин тоже радовался приезду Федора Ильича, а Федор Ильич подбадривал Михея тем, что хвалил его бравый, молодцеватый вид, удивлялся, что тот продолжает промышлять зверей, плохо только вот – ногу медведь ему повредил. Михей об этом сказал:
– Приласкал медведушка за оплошку…
О медведях старик говорил с большим уважением, как старые, почтенные люди обычно говорят о высоком начальстве, если начальство было когда-либо к ним благосклонно…
Переночевали, попили утром чайку. Иван Демьяныч чаем не ограничился. Он хватался за голову, как за больное место, тряс ее, словно хотел перебулькать мозги, привести их в равновесие, и выпросил таким образом у дядьки «лекарствие».
Собрались ехать. Ветер, начавшийся в ночь, разгулялся вовсю. Михей было стал отговаривать, да где там! Иван Демьяныч и Федор Ильич одно заладили: не хотят они в доме сидеть, не желают. И падера им не страшна… Сладить Михей с ними не мог и отступился. Но все же ворчал:
– Оглашенные! По полвеку, считай, на усы намотали, а все озорства не избыли. Особливо ты, Иван. Будто крючок тебе в задницу завязили! Говорю, неуемничаешь, человека разумного к себе от меня увозишь. Моего вам, что ли, дома мало? Один ведь живу, бобылем… Ох, супротивник! И «острог» свой за Обью ты из блажи голимой построил. Все одиночества ищешь, будто мало его и без того в человечьей душе! Неужто ликовать одному интереснее? Философ тоже! Я, грешный, без людей не могу…
Иван Демьяныч отмахивался с лукавой стыдливостью, отшучивался, скалил зубы, однако с Михеем шибко не спорил – из уважения, а может, из боязни, ибо старик бывал крут. И только на берегу, когда в лодку садились, сказал:
– Толкуют… от тебя, дядя, и слышал… что на миру и смерть красна, вроде какое-то облегчение умирающему от такой благодати выходит! Пусть оно так. А живому, да когда на добычу собрался, малым числом сподручней. Добычу брать в единые руки надо! Иного, незнамого, возьми с собой в пай, а он прильнет после, как банный лист к спине. И как прильнет-то! Чувствуешь, что мешает, а не достать. Станет мозолить глаза, новой удачи ждать. Мало того, еще и, тебя не спросясь, с собой рать приведет. И поползло дело на растерзание! Делись с Фомкой, делись с Еремкой… А к чему, скажи мне, такая близкотворительность?
– Послушай, Иван Демьяныч, – смутился несколько Федор Ильич. – Но ты ж и меня… вроде как в пай берешь? Гляди, как бы тебя мне не обидеть, не обделить…
– Болтай!.. Ты – не в счет. Ты – отбыл свое и уехал обратно в степь-солончак соль выпаривать, или чем ты там занимаешься. Ты теперь на нашей земле вроде как пришей-пристебай. Только не обижайся! Коль распрощался с родными местами – ну и ступай восвояси, проводи оросительные каналы, уродуй мать-сыру землю! Или мы не читаем про ваши дела мелиоративные! Или не знаем, сколько вы денег народных губите! Ты не смотри, что я простой бакенщик. Нынче не там понимание, где сложно, а где просто. Словом, слышал уже я речи твои. Ме-ли-о-ратор! Мели, оратор!.. А все-таки, черт побери, чем ты там занимаешься, в степи-то своей?
– Ты же сказал – мелиорацией. – На лице Федора Ильича отпечаталось недовольство, но он старался держаться, не показывать своего настроения открыто, напрямую, настроения, возникшего от такой ерепенистости старинного друга. Сдерживался и не сдержался: – Скажи, зачем ты меня сюда звал-завлекал? Чтобы укорить паем, дележкой? Да мы с тобой еще ни одного хвоста не поймали! Ни одного пера из утиного крыла не выбили! И причем тут моя работа…
– Да работай ты, хоть на побегушках у черта!.. Заедает меня, а что – толком сам не пойму… Нет, вот что, наверно: ты – инженер, я – бакенщик, недоучка. Каждому своя шапка. Ты, поди, в крашеной ходишь? А я – в простой! Но тоже – из натуральной ондатры! Но большого различия я не вижу: и та, и другая одинаково хорошо греют!
Федор Ильич, слушая эти речи, подумал, что Нитягин и прежде, в былые годы, в споре был неуступчив (пока не припрешь ладом), а теперь и вовсе гнул свое. Но, чтобы не омрачать дальше встречу, Синебрюхов старался не задирать Ивана Демьяныча. А дядя Михей изрек:
– Упрямый, Иван, ты, ну чисто оглобля! Хоть в землю тебя вбивай – не согнешься, пока не сломаешься.
– А это, что ли че, плохо? – подстраиваясь под дядин лад, спросил Нитягин. – Твердость оглобли для поворота саней или телеги – самое то!
Они крутнулись на лодке у берега, помахали дяде Михею. Тот гаркнул им зычно, перекрывая ветер:
– Лучше вертайтесь!!
– Ступай – додремывай по-стариковски!! – ответил также зычно племянник, приглушив обороты, чтобы Михей услышал его.
– Упрямое чалдонье! – выкрикнул старик еще раз, повернулся к реке широкой сутулой спиной и крупным шагом, прихрамывая, пошел забирать в гору…
На середине Оби, во всю свою стрежевую ширь, гуляла крутая, с белыми застругами волна. Нитягин то бросал лодку вперед на полном газу, а потом замедлял ее бег на гребне, давая возможность суденышку плавно скатиться в провал, то прибавлял газу, и вновь замедлял. В повиновении, в узде держал он лодку, как наездник коня, когда надо – пришпоривал, когда надо – осаживал. Но не всегда ему удавалось обмануть волну, и тогда она накрывала судно пеной и брызгами. И все это обрушивалось на Федора Ильича, потому что накат волны был с его стороны. Но Синебрюхов, хотя и стал уже мокрым насквозь, не роптал пока: примирился и притерпелся. Сам не показывал вида, а зубы постукивали, плечи поеживались, кисти рук посинели до самых запястий. Вода была просто студеной, а ветер к тому же еще и пронизывал до костей, жег кожу лица, точно раздавал пощечины слева и справа…








