412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Колыхалов » Крик коростеля » Текст книги (страница 16)
Крик коростеля
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 01:50

Текст книги "Крик коростеля"


Автор книги: Владимир Колыхалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)

Егерь выдержал прямой взгляд Сергея Васильевича. Мышковский глыбой сидел за столом, опершись на кромку локтями. Выражение лица его было туманным, непроницаемым. Охотники ждали, что он ответит им.

– Мне ваших денег не надо, – начал цедить он сквозь зубы. – Плату требуют те промысловики, которые застолбили берлогу. Они говорили так: если медведя добудете – пятьсот рублей с вас. Если упустите, промахнетесь или уйдет он раненый – по триста с носа. На другие условия они не согласны.

– Ни черта себе! – вырвалось у Погорельцева. – У нас миллионов нет в банке. Это не по-таежному – по-делячески.

– Золотые слова! – Денис Амосович пришел в трепет и смотрел теперь на приезжих так лучезарно невинно, что Погорельцев и Сербин, видя такой неожиданный артистический поворот, оторопели от удивления. – Креста на вас нет, я им говорил, рвачи вы, а не таежники, прохиндеи. Медведь – животное дикое, в лесу живет. А лес-то чей? Государственный! Это не ваша усадьба, так что и нечего тут наживу искать – возьмите поменьше мзду с городских, не позорьтесь! И что вы думаете? Не уломал, не усовестил. Уперлись, как два барана в новые ворота. Толкуют: не будет навара – не покажут берлогу! Медведь сейчас жирный, весь салом затек, так они это сало плюс желчь в семьсот целковых оценивают. Я один год сам покупал жир медвежий – по двадцатке за пол-литровку!

– А вы познакомьте нас с ними, чтобы мы с глазу на глаз потолковать могли, – попросил Погорельцев.

– В тайге они. Промысловый сезон открылся, чего им дома сидеть. Вот времена пошли! – продолжал сокрушаться егерь Мышковский. – Медведь в берлоге сидит, а его продают, будто корову стельную. Неудобно за таких, да куда денешься…

– До берлоги далеко? – спросил Погорельцев.

– Верст шестьдесят на машине, а там пешком через болото – полдня ходу. Это я по их рассказам прикидываю. Они-то все точно знают.

Денис Амосович улыбался, нежно смотрел на гостей, лоб и щеки лоснились, на подбородке проступил пот.

– Что ты обо всем этом скажешь? – обратился Сергей Васильевич к другу.

– Надо подумать, – качнул головой Сербин. – Когда вылазку-то начинаете, Денис Амосович?

– А как сговоримся, так и тронемся. За мною дело не станет.

…С тем они и расстались, оставив егеря досиживать за столом в одиночку.

– Чертовщина какая-то, – стал возмущаться Погорельцев, едва друзья оказались на улице. – Один Мышковский лез со взяткой ко мне, другой пытается сам в чужом кармане пошариться! Ну, Яким бородатый! Черта лысого! Не дам я ему ни рубля.

– Ишь, хочет нас облапошить, – поддержал друга Владимир Изотович. – Он про тех мужиков врет. Если им перепадет какая-то малость из того, что он с нас хочет содрать, то хорошо. Ну и положеньице! Действительно, как по той присказке: не подмажешь – не поедешь. Не повезет он нас на берлогу без подачки!

– А тебе что, руки охота пачкать? – хмыкнул Погорельцев, косо взглянул на Владимира Изотовича. – У нас с тобой таких случаев не было.

– А что делать? С полдороги ни с чем вернуться?

– Повлиять на него надо, – сказал Погорельцев.

– Уж не собираешься ли ты рассказать ему ту историю с его братом? – рассмеялся Сербин.

– Пошел он к черту…

На все лады обсуждали они свое положение и ни к чему определенному не пришли.

А погода все бесновалась. Не утихла она и на следующий день, но мороз к утру усилился. В канавах и лужах воду как застеклило. Жесткий снег поскрипывал под ногами.

Погорельцев вышел к киоску за газетами. Пересек улицу и увидал человека, идущего навстречу ему. Да это же Кошелев.

– Петр Петрович! – взмахнул рукой Погорельцев.

– Доброе утречко, – с улыбкой кивнул Кошелев, пожимая Сергею Васильевичу руку. – Когда приехали? Вчера! И я вот тоже – ездил «мотору» гайки подкручивать. – Говорил он в веселом, шутливом тоне. – Как устроились? Как дела?

Погорельцев кратко поведал о своих злоключениях. Кошелев выслушал. У рта прорезались скорбные складки, глаза сузились.

– Да он спятил! Мы с ним как договорились? Добудете зверя – угостите мужиков, как водится. И все! У костра да за доброй беседой – за милую душу ведь, а?.. Ах он паршивец!

– Неунывный вы человек, Петро Петрович! – повеселел Погорельцев. – Оставлю, наверно, я город, приеду в колхоз к вам прорабом. Вот понастроим тогда!

– Хоть сейчас заявление пишите!.. Вот что, Сергей Васильевич. Пошлем-ка мы этого Дениса куда подальше. Дело в том, что наш ветврач Петроченко, Николай Никодимыч, тоже засек берлогу. Я об этом недавно узнал. Мужик он – дай бог какой добрейший и вернословный! Уж этого-то я знаю не с того боку, с какого мне пышкинский егерь известен. Идем в контору, я позвоню, он вас возьмет в компанию…

Погорельцев едва поспевал за Кошелевым. На душе стало легче и как-то не замечалось уже, что на улице неуютно, что леденящий ветер свистит, и кружится, змеится под ногами поземка…

Сверчок



1

Сильный, внезапный дождь застиг Карамышева за Петушками у самой реки, на чистой открытой поляне, где он, стоя спиной к задумчивой заводи, писал акварелью кедры на склоне пологой горы.

Крупные капли стучали о туго натянутый зонт; травы, цветы блестели, вздрагивая; над торфяным болотцем неподалеку перестали летать с криком чибисы, а бор на горе потемнел и насупился.

Все небо было обложено плотными тучами, просвета нигде не виднелось, но Карамышев предчувствовал, что ненастье будет коротким и лучше не уходить, переждать. С такой охотой он шел к этой заводи, так увлеченно начал писать – и вдруг все бросить, смазать, вернуться к работе, которая уж давно изнурила и надоела…

И верно, дождь продолжался недолго, солнце выкатилось из-за туч, появились белобокие облака, побежали легко друг за другом, рождая подвижные тени. Ветер по-прежнему мощно тревожил кедры в вершинах, они качали лохматыми лапами, напоминая собою огромных и добрых зверей, что выкупались и отряхиваются…

Такими представились кедры Карамышеву, и он опять ощутил в себе то бодрое состояние, когда природа овладевала им полностью, не оставляя в душе ни горечи, ни печали. Окружающий мир в такие минуты воспринимался Карамышевым с острой пронзительной силой.

Не замечая течения времени, он закончил один этюд и принялся за второй – изобразил теперь тихую заводь на той стороне реки, где терпеливо сидел какой-то малец с удочкой. Акварель была давним увлечением писателя Карамышева.

…Незаметно опустились прохладные сумерки, запылал красноватый закат, постепенно огнистость его выгорала, тускнела, становилась бледно-малиновой, сизой. Воздух замер и будто тяжелел. Напряженная тишина все обняла кругом.

* * *

В тот вечер Карамышев рано отужинал и залез на чердак, на котором вот уже вторую неделю, в любую погоду, спал на свежем душистом сене. Он сам его накосил у пруда, высушил и настелил. Что за воздух был здесь! Что за сон! Часа четыре покоя, и он поднимался раскованный, с ясными мыслями и жадным желанием работы. Нигде он прежде себя так не чувствовал, нигде так не спал.

Однако случались и такие ночи, когда Карамышев не мог сомкнуть глаз, перенасыщенный впечатлениями или утомленный тем, что провел за столом весь день напролет, подстегивая себя крепким чаем.

Вчера-то и был для него такой изнуряющий день. Работа не шла, он комкал бумагу, рвал, вновь принимался – лишь бы не дать себе воли расслабиться. Только к вечеру ему удалось прибавить к написанному какую-то малость. Видно, время настало отвлечься, переключиться на что-то другое. Этим «другим» нередко было увлечение акварелью. Скоротав тогда кое-как недолгую летнюю ночь, Карамышев по росе шел на окраину бора.

…Но сегодня опять почему-то ворочался долго на мягком сене, зажмуривал крепко глаза – напрасно. Душа находилась как бы в томительном ожидании чего-то. Грозы? Буреломного ветра? Обвального ливня, когда будет течь во все щели, сытно чавкать под водосточной трубой и хлюпать в траве у завалинки?

Было напряженно и тихо. На станции, неподалеку отсюда, лязгал, пыхтел маневровый. По шоссе, что тянулось параллельно железной дороге, привычным потоком бежали машины – в сторону города или в аэропорт… В открытый зев чердака лезла мягкая темнота. Кедры, обступившие усадьбу, были неразличимы в отдельности и сливались в сплошную черную массу.

Тревога, неожиданно поселившаяся в Карамышеве, наконец улеглась, уступив место спокойным и сладким думам…

* * *

Как уже было не раз, он начал тешить себя приятными размышлениями о том, что правильно сделал, сняв здесь, в Петушках, место у лесника Автонома Панфилыча Пшенкина. Летом тут просто чудесно и близко от города. Есть речка и пруд. Есть холмы и долины. Есть кедры! Огромная роща старых и молодых исполинов. И далее во все стороны сохранены кедрачи – целые промыслово-ореховые зоны…

И было бы вовсе прекрасно, думал Карамышев дальше, пожить в Петушках не только все лето, но и всю осень, а может, и зиму – до самой весны… Пожить бы вот так, без суеты, домоседно, поразведать побольше судеб людских со всем их счастьем-несчастьем, добром и злом, со всем тем простым и сложным, из чего складывается жизнь человеческая, чем полна она и значительна, чем пуста и безобразна.

Так думал писатель Карамышев, уже совсем успокоенный, готовый вот-вот погрузиться в приятный глубокий сон.

Но снова, как в полдень у речки, порывом качнуло деревья, громыхнуло где-то железным листом (должно быть, на сарае у лесника), кедры запарусили густыми вершинами – зародился их протестующий всеохватный ропот.

Забренчали, забарабанили струи – по траве, по ветвям, по крыше, начало лить без грома и молний, но с тугим, жестким ветром. Сухой до этого воздух на чердаке отсырел, в щель у печной трубы текла тонкой звенящей струйкой вода. Карамышев ожидал, что теперь так и будет всю ночь поливать, а то и весь завтрашний день, и кислая эта погода прибавит в душе тоски…

Однако и ветер, и дождь перестали часа через два. Карамышев подвинулся к чердачной двери и увидел чистый, умытый, осколочный свет звезд. Он так был захвачен их немым сиянием, что пораженно замер и долго лежал на спине, запрокинув лицо к небу. Так было возвышенно и хорошо! Спать не хотелось, да и сон опять отступил далеко…

* * *

Тишина воцарилась прежняя, но уже без тревожной натянутости. Все, казалось, угомонилось, уснуло, обрело желанный покой.

Желал ли покоя он? Ответить определенно на это Карамышев не мог бы. Он вбирал в себя остуженный воздух, наслаждался чуть посветлевшей мглой и переживал то возвышенное состояние, что дает человеку лишь созерцание звездного летнего неба после дождя и бури…

Вокруг разливалась все та же, зовущая ко сну, тишина. Но вот он уловил вкрадчивый, легкий скрип двери в сенях. На скрип тотчас же вылез из конуры и отряхнулся, позвякивая цепью, хозяйский пес Колчан. По звукам, долетающим снизу, Карамышев ясно представил себе, как пес припадает к чьим-то ногам, лижется, тычется мордой в колени и кто-то молча треплет его но загривку.

Колчан поскуливал, бил хвостом по дощатому боку будки.

Карамышев свесил голову с чердака и стал глядеть на сереющую дорожку внизу, на ограду и кусты сирени. Пока ему не было видно, кто был там, внизу, но он слышал шаги за углом у крыльца, шепотом отданную команду и равномерное звяканье цепи. Собака, должно быть, ушла в конуру, затаилась. Карамышев только теперь различает белые пятна сапожек. Вот они приближаются к лестнице, вот замирают у нижней ступеньки, и, наконец, становится различимой тоненькая фигурка хозяйской дочери Туси…

Карамышеву, захотелось, чтобы Туся заметила его бодрствование, поднялась бы к нему, присела бы рядом, заговорила… О чем? Зачем? Что за нужда? Разве мало ему тишины, звездного неба?

Да при чем тут небо, звезды, покой, думал Карамышев, когда перед тобой страдающий человек, а ты, зарывшись в работу, даже не попытался узнать, отчего девушке грустно, печально, а может быть – больно! Ведь замечал же, нельзя не заметить. А встретишься с ней – наспех поговоришь, обронишь скупую шутку – и мимо. Ты занят возвышенным делом, ты мнишь себя богом, творцом. Но вправе ли ты, продолжал размышлять Карамышев, не замечать происходящее рядом с тобой?..

Вот дом… Вот люди… Их жизнь, пока неведомая тебе… Кто они, что? Вроде семья как семья… Мало ли разве таких?.. Вот Туся уединяется, плачет. Что с ней? Серьезно больна? Или кем-то обижена?..

И Карамышев вспомнил тот день, когда приехал автобусом в Петушки…

* * *

Сначала он в Петушки не хотел: места незнакомые, почти чужие. Вот если бы в Зоркальцево, где кедры, за Томь! Но приятель настаивал:

«Там тоже кедры! Ты столько лет жил на Дальнем Востоке и, какие из себя кедры, наверно, забыл. А именно в Петушках настоящее кедровое царство!»

Карамышев знал тайгу, любил всей душой, из деревьев кедры нравились больше всего. С виду высокомерны, чопорно строги, в них не найдешь милой наивности белых берез, зябкой трепетности осин. Но прислушайся, присмотрись! Сила и доброта, и какая-то незащищенность – вот что их больше всего отличает от прочих деревьев. Под кедрами, точно под сводами храма, разлит покой, царит переливчатый, зыбкий сумрак. И все это похоже на дивную музыку! А ветер в кедровых вершинах гудит как в тугих парусах. И звуки эти неповторимы. Но так сложилась судьба, что давно кедров не видел. В той местности, где он жил лет пятнадцать до возвращения в родные места, в свой старинный Томск, кедров не было, полоса там была степная, с перелесками, сопочками, и Карамышев истосковался по хвойным лесам, по великим сибирским рекам. В окрестностях Томска были сплошные боры: за Томью – чистые прямоствольные сосняки, в Заварзино – ельники, а в сторону Петушков – сплошные кедровники. И вот теперь вновь открылась ему неповторимая красота.

Карамышев с благодарностью мысленно обнял приятеля и вспомнил, как на вопрос: «А этого Пшенкина, лесника, сам-то ты знаешь?» – приятель ответил: «Слышал о нем. Только слышал! Пускает на лето профессоров, у которых нет своих дач, кандидатов. Так отчего бы ему не принять еще и писателя! По рассказам – лесник сам маленький, юркий, сознательно водку пьет – от стронция (нахватался, наслушался разного!), любит бабенок щупать, смеяться взахлеб… Брови седые, косматые, как у лесовика… Зовут Автоном Панфилыч – куда с добром имя-отчество, не какой-нибудь тебе заурядный Иван Иваныч или Антон Антоныч! Направь письмишко ему, представься…»

Карамышев вскоре и появился в Петушках.

* * *

Большой пятистенник Автонома Панфилыча Пшенкина стоял на краю кедровой рощи. Окна дома с каким-то пугливым прищуром смотрели на лес, на соседние избы, что были крышами ниже, ставнями и воротами проще – без резьбы и узоров, без пестроты красок. Усадьбу Автоном Панфилыч обнес высоким заплотом. Были здесь сараи, пригоны, кирпичный белый гараж и душевая с баком из нержавейки. Был флигелек в саду с беседкой под яблонькой-дичкой. За флигельком выпучивались плотным зеленым дерном два погреба, где на дверях висели купеческие замки. Еще цветники, парники, огородище, поленницы старых и новых березовых дров.

У высоких ворот в ограде гремел цепью свирепого вида пес.

Что говорить, внушительно жил лесник Автоном Пшенкин! Так внушительно, что Карамышев, созерцая все это с пригорка, даже слегка оробел…

На хриплый озлобленный лай собаки выбежала на крыльцо босоногая девушка, тонкая, гибкая, с полуулыбкой на бледном лице. На ней было желтое платье выше колен, желтые ленты в косах. Щеки так и отливали странной фарфоровой белизной, будто летнее деревенское солнце и не касалось их своими лучами. Руки опущены, нервно прижаты к бокам, а большие глаза с красивым разрезом – сини, темны, вопросительно смотрят на незнакомого человека.

«Ах… Я сейчас! – сказала она приятным грудным голосом и бросилась унимать собаку: – На место, Колчан! Фу!.. Здравствуйте… Проходите…»

Голос ее трогательно дрожал, глаза блестели. Карамышев улыбнулся ей, погладил бороду, поставил у ворот на скамейку машинку в чехле.

«Давайте знакомиться… Я писатель, Олег Петрович Карамышев, что напросился к вам на лето пожить, поработать… Это вы отвечали мне на письмо? И вас зовут Тусей?»

«Да… – Она почему-то вся вспыхнула, ей хотелось сказать, что она читала его книгу… – Отец мне часто дает поручения писать за него письма…»

«Он что, не владеет грамотой?» – несколько удивился Олег Петрович.

«Как вам сказать… Владеет, но делает много ошибок, и это его смущает».

«Пустяки… – Карамышев вынул платок, обмахнул им лицо. – Так вы меня принимаете?»

«Конечно, конечно! Мы рады всегда гостям!»

Туся отступила на два шага, и Карамышев ступил за ограду.

«И какая ж у вас семья?»

«Семья?.. Я, мама, папа и младший мой брат Вакулик», – перечислила она бойко.

«Имена у вас… прямо скажем, необычные. – Он засмеялся сдержанно. – Мягколирические! Наверно, причиной всему – эти кедры».

«Не знаю… Но мой дедушка по отцу так нас называл. С его легкой руки пошло. – Туся опустила и вскинула голову. – Вам приготовлено место во флигеле. А родители – в городе. Наверно, задержатся там допоздна. Идемте, я вас провожу…»

Они прошли наискось двор по цветущим ромашкам и оказались во флигеле, в прохладной маленькой комнате, с кроватью, столом, легким креслом и массивной тумбой, на которой стояли, впритык к стене, учебники.

«Здесь мое место. Здесь я постоянно живу, – проговорила Туся, опять чего-то смущаясь. – Тут будет вам хорошо…»

«Так, выходит… я вас вытесняю? – замешкался у порога Карамышев. – Я на такой вариант не согласен. Явился здоровый мужик с бородой, занял собой все пространство уютного домика, а хрупкая девушка…»

«Пожалуйста, хоть каждый день! В свободное время стану вам сказки рассказывать. Или вы мне. Идет? В каком же вы классе?»

Втянув голову в плечи, Туся прыснула:

«Я не в классе, а в университете. На втором курсе буду учиться».

«Скажите, пожалуйста! Вот оконфузился… И какой же, позвольте узнать, факультет?

– Историко-филологический…»

«Прекрасно! Тогда у нас с вами должны быть, хотя бы чуть-чуть, родственные души».

Туся опять прыснула:

«Может быть, может быть… – Дернула острым плечом, приосанилась. – Меня многие так вот считают за девочку… Никогда мне, наверное, не быть солидной и взрослой». – В голосе ее прозвучала не то обида, не то каприз. Она посмотрела в глаза Карамышеву лукаво и озорно.

…Так Олег Петрович познакомился с Тусей Пшенкиной.

* * *

…Туся сейчас стояла под лестницей и смотрела в проем чердачной двери. На губах у нее появлялась и исчезала улыбка, но Карамышев в густых сумерках ночи этого видеть не мог. Тусе очень хотелось окликнуть Олега Петровича, о чем-нибудь просто заговорить с ним, но она не спешила сама этого делать – ждала, когда он заметит ее и окликнет первым.

Что он не спал, Туся чувствовала и злилась на него за ту снисходительность, с какой Карамышев все эти дни относился к ней. Так ей казалось, хотя он относился и ровно, и вежливо, и еще как-то так, словно к большому ребенку. Ей было больно от этого, страдало уязвленное самолюбие, но она не знала, что надо сделать, чтобы все было по-другому, чтобы между ними возникло равенство.

– Что вам сегодня не спится? – обратился вдруг к Тусе Карамышев.

– А вам?

Бесшумно и ловко взошла она по ступенькам. Села, свесила ноги, откинулась на руки.

– Нет, мне интересно, Олег Петрович, что вам заснуть помешало? Я тоже ворочалась, принималась читать… О чем вы думали?

– О звездах… Мы на них смотрим, любуемся, следим за их стройным движением, а им до нас дела нет… На Луне человек побывал. Побывает, наверно, на Марсе. А к звездам едва ли дотянется. Разве что мысленно!

Туся подвинулась в глубь чердака, поджала колени и положила на них свой лисий остренький подбородок.

– А вот когда я на звезды смотрю, особенно в зимнюю ночь, чувствую себя до ужаса одинокой. Хочется к печке, к теплу, зарыться в постель. Такие земные желания… Под зимними звездами я почему-то всегда представляю себя в заснеженном поле, огромном-огромном до неоглядности, где можно кричать и от крика охрипнуть, но никто на твой голос не отзовется.

Она задумалась, чуть покачиваясь.

– Вы тоскуете, Туся? Вы – одиноки?

Карамышев начал прислушиваться к ее замедленному прерывистому дыханию. Почему-то он ждал, что она сейчас всхлипнет или коснется рукой (наверно – холодной, дрожащей) его локтя, плеча…

– Вы правы, Олег Петрович, – тихо сказала она наконец, зарываясь лицом в колени. – Я одинока и виной всему – я сама! Ненавижу себя за свою покорность родителям…

– Покорность и послушание, как вы понимаете, понятия разные. Родители часто хотят видеть своих детей похожими на себя… Я тоже отец. У меня растет сын, и я вам признаюсь, что только о том и мечтаю, чтоб видеть в нем свое продолжение… Нет, нет, я не о том! Он должен быть лучше меня. И будет лучше! Но в моих отношениях к нему есть определенный родительский эгоизм. Куда от этого денешься!.. Не станете вы отрицать и того, что родители стараются предостеречь своих чад от ошибок, которыми сами грешили в молодости.

– Если бы так было с моими родителями! – огорченно воскликнула Туся. – Если бы только все было в этом…

– Но, по моим наблюдениям, вас и брата родители любят, – осторожно возразил Карамышев.

– Вы у нас всего несколько дней. Откуда вам знать наших родителей! – Ее раздражение усилилось, голос как-то натянуто зазвенел; наверное, на ее глазах появились слезы.

– Успокойтесь, – сказал Карамышев. – Да, это верно, – откуда мне еще знать! Однако же ваша обида на мать, на отца, как я представляю, едва ли оправданна. – Он решил нарочно клонить свою сторону. – В чем ваше горе, я думаю? Влюбились в прекрасного юношу. Были счастливы, упоены… и в один из самых прекрасных на свете дней объявили родителям.

Туся нервно, беззвучно смеялась и долго не приходила в себя.

– Что с вами? – спросил ее тихо, тревожно Карамышев.

– Нет, ничего, – очнулась она и выпрямилась, ставя удобнее ноги на лестничную перекладину. – А вы насмешили меня! Имейте в виду, никогда со мной не было и не могло быть того, что вам представилось. Знайте, что юноша с преданной, пылкой любовью у Туси Пшенкиной не существовал. Да. И на танцах я не бывала, потому что танцевать не умею и не люблю… Представьте девицу-урода, исключение из правил… Олег Петрович! – Она запаленно дышала. – Я вам не кажусь старухой?

– В ваши-то годы да говорить такое…

Туся затихла, сжалась, затем повела головой как-то потерянно и печально. Бледный овал ее лица смутно маячил в полутьме. Карамышев остро чувствовал напряженность ее состояния и тоже молчал.

– Смейтесь, стыдите меня, но мне кажется… жизнь уже прожита и надеяться не на что, – чуть слышно произнесла она.

Было бы лучше сейчас ее ни о чем не спрашивать, но Карамышев, поддаваясь человеческому сочувствию, не

утерпел:

– Вы пережили какое-нибудь потрясение? Это пройдет.

– Да, – с облегчающим вздохом отвечала она, и глаза ее блеснули. – Я привязалась к мужчине гораздо старше меня. Возможно такое? Или вы это считаете глупостью?

– Если такое случилось, значит, уже возможно. А глупо ли, нет, как знать? Одно хотел бы услышать от вас: вы увлеклись или вы полюбили?

– Теперь уж не знаю точно! – резко, с обидой сказала Туся и отвернулась.

В глубине дома ухнула дверь, открылась веранда, и голос Тусиной матери, Фелисаты Григорьевны, позвал с настойчивой сдержанностью:

– Дочь, поди-ка сюда!

Опять неслышно, летучей мышью, Туся порхнула по лестнице вниз. Протопали по дорожке белые сапоги, промелькнули и скрылись. Неразборчивым шепотом заговорили внизу два женских голоса – один умоляющий, тонкий, другой повелительный, жесткий.

Карамышев почувствовал себя виноватым, подумал, что это из-за него Фелисата Григорьевна выговаривает ослушнице-дочери. Но, к удивлению его, Туся скоро вернулась и уселась на прежнее место. Карамышев все так же лежал на боку, подперев кулаком щеку, и смотрел на звездную россыпь, к полуночи ставшую еще более яркой. Звезды лучились, мерцали над плотной, непроницаемой чернотой кедров. Вкрадчивым шепотом встретил Олег Петрович появление Туси:

– Попало небось?

– За что же? – был в ответ ее мягкий голос.

– Полночь, а вы с мужчиной наедине беседы ведете. В глазах родителей теперь для вас, пожалуй, нет оправдания.

– Вы правы. За каждым шагом следят. А мне надо кому-то рассказать, так надо, чтобы меня поняли, а вы – писатель, вы поймете.

– Спасибо вам, Туся, за искренность, – вырвалось горячо у Карамышева. – И все-таки… Мать вас журила, признайтесь?

– Вы меня прогоняете?

– Нисколько! Просто хотелось знать… – Он сел рядом с ней поудобнее, пальцы сцепил на затылке. – Сегодня какая-то редкая ночь…

– Зря вы волнуетесь за меня, – вернулась к прежнему Туся. – Мать хотела послать за квасом, а потом сама пошла… Отцу опять тяжело. От веселья мучается. Как гости приедут – он с ними в радость пьет. А после – жена и дети мучайтесь с ним… Странные они с матерью люди! Кажется мне иногда, что я понимаю их и никогда против не пойду. А иногда понимать отказываюсь… Есть одна просьба к вам.

– Пожалуйста…

– Когда вы на восходе гулять и купаться на речку пойдете, возьмите меня с собой.

– Но я рано встаю…

– И я так же встану.

– Постучу на веранде в окошко. Проснетесь?

– Я чутко сплю. Мне прогулки нужны обязательно. Ревмокардит. Один тут знакомый врач просто гонит меня ходить босиком по росе.

– И купаться утрами в тумане! И плавать в парной воде! И на песчаной косе играть в догоняшки-пятнашки! Я без шуток…

И он прикоснулся рукой к ее острому, чуть вздрогнувшему плечу…

2

Дом Пшенкиных жил по своим, давно заведенным порядкам.

Автоном Панфилыч и Фелисата Григорьевна всегда горды были тем, что водят знакомства с большими людьми, с которыми хоть и приходится хлопотно, но зато потом слава и всякая выгода…

Бывали недели «без продыху», когда гости валили не только по праздничным дням. Но перед каждым ворота распахивались, каждому «сортному» и «козырному» гостю отвешен бывал поклон и отдано рукопожатие. Важные лица тут появлялись всегда, по выражению хозяев, «к масти».

Иных же прочих Пшенкины как-то не принимали…

Долгожданных, желанных первой встречала Туся: такая была отведена ей здесь роль. Она выбегала к воротам на заполошный собачий лай, изображала на лице радость и удивление, округляла красиво большие глаза, хлопала звонко в ладоши, быстренько укорачивала Колчану цепь и отпирала засов. Все движения, ужимки заучены, точно рассчитаны. Голос поставлен, и фраза готова всегда:

«Здравствуйте! Проходите! Мы рады! Давно-давно вас ждем!»

Неизменно она повторяла эти слова много раз, кланялась и улыбалась. Роль «встречающей девочки» она начала исполнять с малых лет и так к ней привыкла, что временами впадала в тоску, когда в доме у них наступало затишье из-за ненастья летом и трескучих морозов зимой.

«Милый, живой китайский болванчик»! Так назвал Тусю однажды старый профессор-медик, давно посещающий пшенкинский дом, приласкал и обнял.

Она не обиделась: ей было тогда лет четырнадцать. Но, вспомнив об этом позже, она застыдилась, зарделась – может, впервые в ней пробудились гордость и самолюбие. С тех пор ей стало не по себе скакать сорокой к воротам, улыбаться и повторять надоевшую до оскомины фразу насчет «дорогих гостей».

В глубине своего существа она презирала себя и негодовала на многих из тех «козырных», «желанных», кто продолжал в любой час дня и ночи являться в их дом. Внешне, однако, Туся ничем своих чувств не выказывала и простодушно, сердечно для постороннего глаза продолжала исполнять волю родителей. Они-то именно и считали, что дочь их мила, красива и роль «встречающей девочки» ей подходит как нельзя лучше. Мать с отцом будто нарочно не замечали, что их Туся уже давно не ребенок, и продолжали покрикивать:

«Зыркни в окошко, к нам ведь идут!»

Мать иногда называла ее Сверчком, и Туся на это тоже не дула губы.

…Было одно обстоятельство, смирявшее долгое время Тусю: она любила принимать подарки. А гости на них были щедры. Кто искренне, кто с притворной ласковостью одаривал шустренькую девчушку бантами, мячами, куклами, плюшевыми медведями. От кукол маленькая Туся особенно приходила в восторг. Они рано пробудили в ней материнские чувства. Еще в шесть лет Туся Пшенкина заявила, что «купит» много-много детей, не то что у мамы с папой – она да Вакулик. Был тогда жив ее дедушка по отцу – Панфил Дормидонтович. Услышал он эти слова и весь просиял. Заскорузлой рукой крестьянина погладил дед внучку по голове, назвал умничкой и этим как бы благословил на трудную материнскую долю.

Стала Туся взрослее – гости начали приносить недорогие брошки, сережки, кулончики. И Туся старалась. Встретив гостей у ворот, провожала их в горницу и не оставляла до той минуты, пока из дальних комнат не появлялись сияющие, взволнованные родители. Дома бывали они чаще всего рано утром и поздно вечером, зато по субботам, воскресным дням застать их можно было в любое время.

Приход «желанных» и «долгожданных» встречали взрослые Пшенкины взрывчато, бурно. Первую роль вел тут сам Автоном Панфилыч. Улыбки и возгласы радости сменялись захлебистым смехом хозяина: откинет назад голову, закроет глаза, выпятит грудь и смеется себе, заливается – по всему кедрачу окрест слышно. И повода, кажется, не было для подобного смеха, вроде никто ничего острословного не сказал, рожу не скорчил, а смех так и катится из широкого распахнутого рта Автонома Панфилыча, и весь он похож на расколотый спелый арбуз: алые губы сочны, плотные зубы, с черным налетом, влажно поблескивают.

Другой на месте Автонома Панфилыча и не помышлял бы смеяться при этом своем недостатке, но Пшенкин не может уняться – весь включился в игру, в безудержное возбуждение.

Лишь проницательный, чуткий глаз мог бы определить истинную цену искренности Автонома Панфилыча. Но для этого надо было видеть его почаще и знать получше. Играл он недурно, как хороший актер.

Насмеявшись, нацеловавшись всласть, Пшенкин велит Фелисате Григорьевне поторапливаться на стол подавать. Громыхают стульями, бренчат стаканами, рюмками, вилками, квас достают, наливки, прикрашенный растворимым кофе самогон на любителя.

Хозяин – свое. Гости – свое. Без водки, яблок, окороков «козырные» не жалуют. Возбуждение Пшенкиных при виде обильных даров усиливается, и новая волна смеха, еще более радостного, захлебистого, катится по лесу и долу.

Автоном Панфилыч расправил, раскустил брови и ходит – грудь вперед – гоголем.

* * *

Устраивается застолье у Пшенкиных в разное время по-разному. В ненастье и холод – в доме. Если дождь, но тепло – на веранде. В вёдро – в саду, под маньчжурским орехом и кленами, которые Автоном Панфилыч взрастил у себя для целей увеселительных.

Пшенкин еще моложав: не дальше как в прошлом году отпраздновал он свое полустолетие, попил, погулял и задумался, став перед зеркалом. Смотрел на него узколобый, широкоскулый, хитренький мужичок с замутненными светлыми глазками, с пучками белесых бровей, с седыми, рассыпанными по сторонам волосами. Защемило в груди, опечалился: не дожить ему до отцовских лет, не похвастаться ловкостью, силой, на какую способен родной его батюшка был и в семьдесят пять, – с молодыми бороться схватывался и на кедры по осени лазил. Автоном же Панфилыч, кстати сказать, и не помнит, когда он бил шишку честно: или прислоном, или за счет добрых бойщиков-лазунов прокатится, или у безбилетников за осень наотбирает…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю