Текст книги "Крик коростеля"
Автор книги: Владимир Колыхалов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
– Панфилыч! – повторила она с нарастающей тревогой. – Очнись, не пугай!
Выражение лица у Фелисаты Григорьевны было таким, точно она ждала чуда. И чудо случилось! Автоном Панфилыч качнулся, тряхнул головой, расщелил глаза. Зрачки у него будто выцвели, стали вдруг тусклыми, и в них на всю глубину, вместо хитрости, лести, игривого пшенкинского лукавства, вселилось теперь удивление: «Неужто я еще жив?» И это его удивление было слегка подкрашено страхом сомнения, растерянностью…
Жена поднесла ему ковш к опаленным губам, и Автоном Панфилыч стал пить жадно, сглатывая и жидкость и кубики льда заодно. Внутри холодело, жар отступал, и мысли прояснялись. Небывалая скорбь и слезы встали в оплывших глазах…
– Панфилыч… Родной! – со всхлипом вырвалось у Фелисаты Григорьевны. – Прости меня… Ты уж прости за грубое обращение, Панфилыч, – почти слезно просила она, кладя ему дрожащую руку на голову.
– Что будет с нами теперь? Ты об этом как думаешь-то, Фелисата? – дрогнул голос у Автонома Панфилыча.
– А то вот и будет, – сказала она пронзительно, звонко, скрывая за этим свою поколебленную уверенность. – Как жили, так надо и жить. Горюниться нечего. Или забыл, что от дурных-то забот вошь нападает? А вшей надо в бане выжаривать! О бане и думай! Она всегда приманит желанных гостей…
Автоном Панфилыч поперхнулся болезненным хохотом, сжал снова виски сведенными пальцами.
– Ох, – простонал он, – голова моя бедная!.. А ты права – нападает, вошь-то! Ей, Фелисата, недолго, известно. Тот не узнает горя, кого своя вошь не укусит. Так, кажется, батюшка мой говаривал… Вот как их теперь обойти – полковника и дурноглазого этого доктора? Тихоня-то наш дал им сплошных козырей в обе руки!
– Ты в этом сам виноват. Как с Колчаном ты с сыном стал обходиться. А Вакулик, хоть вьюнош и нежный, взял и окрысился!
– Да, что ли, твоим уговорам он внял? Не больно! Зализала его, как корова телка…
– Я бы лаской его так и так приневолила, да ты его начал через колено ломать. Только визгу наделал. Но к чему сейчас ногти-то грызть?
Автонома Панфилыча начал бить нездоровый озноб.
– Неужели в тебе, Фелисата, ни капельки страху нет? – приподнялся с постели Пшенкин, но жена не дала ему встать. – Смотрю я, бесстрашная ты! Или умеешь бесстрашной прикидываться?
– Лежи, не вставай. Натрясешь голову – хуже будет. – Она накрыла его толстым стеганым одеялом. – Подвинься, я тоже прилягу с тобой… У страха, Панфилыч, ноги на вате – ломкие ноги! Такие ни мне, ни тебе не подходят… Баню сегодня будешь топить. В парной-то свой страх и выгонишь. А я мою робость, под пяткой держу. Наступишь сильней – она, робость-то, и запищит. А ты еще пуще дави, втаптывай ее в землю! Вот и легко потом…
– Да мою робость и в бане сегодня не выпаришь. Занозил меня страх, Фелисата, как есть занозил в самое сердце. С прошлого года еще. Помнишь, рассказывал? Я ехал на дровнях с деляны, а двое за мной обочь дороги шли крадучись с ружьями?
– Помню. Ну так и что? Пьяный ты был – примерещилось. Чего бы им зря-то идти? Если надумали со свету Пшенкина изжить – пустили бы пулю, и весь конец! Дураки они, что ли, мять снег до упаду, а после над страхом твоим посмеяться? Приснилось тебе…
– Нет, Фелисата! Въяве все было, не грезилось…
– Чего упрямишься? Да испугался ты! Приехал – зубами стучал. Это хмель из тебя выходил. Продрог ты тогда…
– Не соглашусь, не поверю! Хотели картечью в спину ударить меня те двое, да оробели чего-то, или им кто помешал. И страх, который теперь в сердце занозой вошел, такой же огромной величины, как тогда я почувствовал… Не зря это вспомнил. Не зря говорю… Представь себе, Фелисата, что будет, если полковник скажет про нас кому надлежит. Представь, что пошла рапортичка такого смысла: «Петушковский лесник Автоном Панфилыч отбивал своего сына от службы в армии». Чуешь, чем это пахнет? Начнут трясти и землю под нами рыть. А мало ли что из-под нас можно вырыть, если ладом начать? К тому, к другому прицепятся. Быль, небыль – все в одну кучу сгребут…
– Заступники сыщутся. Или их мало у нас?
Автоном Панфилыч на это ничего не ответил. А вскоре оба они надолго и тяжело умолкли.
* * *
Назойливая мыслишка – точно болячка: лучше не трогать, не задевать. А если уж тронул – не миновать боли и зуда…
Вот пришла на ум Автоному Панфилычу прошлая поздняя осень, когда он отводил за далеким лесным оврагом «левую» лесосеку. Ельник, листвяк – строевая все древесина – должны были сойти за «дровостой». Билет на «дрова» выдан был двум добрым молодцам. Один из них – пилот вертолета (он строил дачу себе неподалеку от Петушков), другой – зоотехник откормочного совхоза, тоже где-то и что-то строивший. Вертолетчик доставил Автоному Панфилычу голубого песца из Заполярья, а зоотехник снабдил даровым комбикормом с запасом на целый год: выращивай, Пшенкин, свиней, не ленись!
Автоном Панфилыч отвел им деляну и просил поторапливаться с повалкой и вывозкой леса. Добрые молодцы завели бензопилы и принялись, как заправские вальщики, корежить деревья, выбирая самые прямоствольные. Перед тем как начать лесоповал, они пропустили с Автономом Панфилычем по стакану спирта, запили его водой и заели салом с хлебом и луком… На Пшенкина спирт подействовал сногсшибательно, потому что лесник успел «схватить» в другом месте, и тоже под немудрящую закуску…
Свалившись на сено в розвальни, он пугнул мерина Лыску и тронулся в путь. Снег плотно прикрыл землю, но было оттепельно. С ветвей опадали шапки, валились с мягким, ухающим звуком. Автоном Панфилыч торопился попасть домой засветло, ибо езда в ночи пугала его. Пшенкин подстегивал Лыску. Мерин был старый, ленивый: в ответ на удары кнута лишь нехотя поддавал задом и сухо, с жестким шуршанием, взмахивал длинным хвостом. Предстояло одолеть верст пятнадцать. Лыска знал хорошо этот путь и не старался выкладываться.
Выпитый спирт сладко, томительно грел нутро Автонома Панфилыча, и это тепло, эта сладость клонили его ко сну. Он бы забылся, легко задремал (все надето на нем было теплое – шапка, пимы, полушубок), но уснуть ему не давала всегдашняя настороженность. Пшенкин ворочался с боку на бок, покашливал на весь лес для острастки и досадовал, что сегодня он без ружья, так как поехал отводить лес прямиком из конторы лесничества, а домой заглянуть не успел. И приходилось ему нынче особенно зорко по сторонам глядеть да Лыску кнутом пришпоривать.
А Лыска спешить не хотел! Такой замухрышка конь! Усни Автоном Панфилыч, так Лыска где-нибудь станет под елкой и будет дремать, пентюх…
Двадцать без малого лет служит Пшенкин в Петушковском лесничестве, а не помнит, чтобы у них добрых коней когда заводили. Вечно такие одры – волкам на потраву. Но как-никак, а едет же он помаленьку, везет его Лыска, все не пешком топать. Да и какой он ходок в пьяном виде! Свалишься в снег и замерзнешь, а после – весной – «подснежником» вытаешь. Нет, конь – всегда тебе выручка…
И задремал-таки Автоном Панфилыч под ровное, мерное дерганье розвальней, под гладкий, чуть слышный скрип…
Сколько дремал – неизвестно, но вздрогнул, просыпаясь от сильного хруста сучка в стороне… Уже было сумеречно кругом, от болотин потянуло не скованной холодом сыростью, и из нутра Автонома Панфилыча улетучилась, выстыла прежняя сладкая теплота, и почувствовал он, как стужа под шубой ежом ворочается…
Всмотревшись, Пшенкин увидел двоих мужиков с ружьями. Вздрогнуло все в нем и сжалось.
«За моей шкурой охотятся. Ни дать ни взять – вражьи души!»
Он не спускал с них косого взгляда, а те шли, пригибались и голодными волками смотрели на Пшенкина. Не дорогою шли – кустами брели, продирались по кочкам, по зарослям, через пни и колодник шарашились, сквозь шиповник и ельник молоденький, частый, еще не прореженный временем, с иглами тонких, отмерших сучков от самой земли до середины ствола. Черт бы не лез по такому густющему ельнику! А им тот непролазник был в самую пору.
У Автонома Панфилыча тело немеет. То одну, то другую ногу ему тянет судорога. Уставился Пшенкин в передок саней – видит ленивые, тощие ноги мерина, обвислый зад, спутанный сивый хвост, волочащийся почти по снегу, видит, как проминается белое, рыхлое под копытами. Скосил налево глаза – те, двое, идут, ворошатся в чащобе.
«Кому бы тут быть? Кто же такой на меня клык вострит?»
Поразмыслить, так много врагов и вражонков у Автонома Панфилыча. Наберется, что в одни сани не уложить…
«Было бы укушено – посинеет!» Любимая поговорка Пшенкина. По смыслу ее и примеру он строил свои отношения с людьми, поговорка была ему и молитвой, и заповедью, и палочкой-выручалочкой, и посошком, на который опереться всегда удобно. Ударял – и вспухало. Кусал – и синело, брызгала кровь на точно означенном месте.
Бывали удары, укусы ошибочные, но реже.
Если припомнить, то сколько ж удач пережил петушковский лесник! «Уйма и тьма» была их у Пшенкина. Однако число удач прибавляло число врагов. И сейчас, скованный страхом, как холодом, Автоном Панфилыч думал не о крупных своих супротивниках, а о мелких каких-то, почти и нестоящих…
Вот тоже однажды он возвращался с объезда хмельной, развеселый! Ехал, ехал и пить захотел – квасу ли, молока. На пути деревенька попалась, глухоманная, свернул он тут к первой избе – старуха сидит у окна и вяжет носки шерстяные, пушистые, в толстую нитку. Смекнул Автоном Панфилыч: «Из поярковой чесаной шерсти с добавкой собачьего пуха! На толкучем базаре в городе восемь рублей мало выложить!» Один носок у старухи готовый лежал, на втором осталось последние петли прогнать. Дождался, пока довязала. Квасу спросил – напился. Носки стал хвалить, в руках подержал. Говорит: «Добры! И мне по ноге будут палец в палец!» В кармане пошарил, нашел два смятых рубля, на стол кинул, носки за пазуху спрятал. Старуха и «ох» не успела сказать, как Пшенкин уже был на улице…
После до Автонома Панфилыча слух доходил, что сын старухи, совхозный тракторист, за тот грабеж Пшенкину глаз собирался вырвать…
Или то вспомнить, как он орехи отсыпал у одного шишкобойщика из городских, который с ним, с Автономом Панфилычем, вместе и промышлял, и орехи прокручивал, веял и жарил, и уже – поделил. Всего-то на час зазевался мужик, а Пшенкин успел увести у него из вороха полмешка чистого товару…
Городской шишкобойщик в лицо ему постеснялся сказать, а за глаза говорил. Пшенкин язвительно думал о нем:
«И много ты с этого взял? Шиш без масла! На другой год такие орехи были, а я тебя в пай не принял.
У меня попрошателей уйма и тьма. Держал бы язык за зубами!»
Или было вот тоже, когда Пшенкин отобрал у захожего в эти леса охотника нож. Робкий какой-то попался, сопатый интеллигентик! А нож при нем – сталь голубая, ручка наборная. Автоном Панфилыч к ножу прицелился, просит дать ему посмотреть. Ну, точно, оружие-то самодельное, не номерное! Вертел, вертел его Пшенкин в руках и сказал: «Железка твоя неплохая, но номера нет, в милиции не регистрированная! Участковый увидит – худо будет тебе. Лучше пусть нож у меня живет!»
Охотник, конечно, не пикнул, но глаза его заслезились и озлобились на Автонома Панфилыча.
Так петушковский лесник отбирал пилы и топоры (по праву), мелкокалиберные винтовки и ружья (без права), что-то сдавал, а что-то присваивал. Нарезное оружие в тайне хранил и только по пьяному делу кое-когда дружкам хвастался, что у него «все, что надо, есть»…
Думай сейчас, гадай, кто за ним обочь дороги крадется. Не из тех ли последних обиженных кто?
Так, нагоняя на себя жуть, тащился Пшенкин на Лыске через густой мрачный ельник. Мерин и ухом не вел на те шорохи, трески, что раздавались сбоку.
«Рахит! Мешок требухи! – ругал коня Автоном Панфилыч. – Шкуру содрать, соломой набить… Ну! Ну!» – отлип у него вдруг язык от гортани.
Онемение прошло. Пшенкин руку поднял – поднимается, ногу поджал – поджимается. Живой он, подвижный! Тут и мысль осенила спасительная: «Да у меня же за пазухой бутылка пихтового масла лежит! Вот сейчас я поддам Лыске жару!» Пихтовое масло взял он сегодня на складе спину в парной себе натереть – остудился, должно, ломота замучила. И взял, и припас, а вот дома оставить в кладовке на полке тоже некогда было, как и ружье прихватить.
И славу Богу, что бутылка с пихтовым маслом с собой! Плеснет он сейчас Лыске под хвост – живо мерин засучит ногами!
Точно пружиной подбросило Пшенкина. Вскочил на колени, схватился за передок саней, завернул Лыске хвост в сторону – и ну поливать да брызгать!
Пихтовое масло, конечно, не скипидар. Лыска немного поддал-наддал, повскидывал задом, помел хвостом, но прыти большой не прибавил. А по лесу в эти минуты, когда Пшенкин лошади хвост крутил, хохот и свист рассыпался, раскатывался…
…Оледеневший душой и телом притащился в тот вечер Автоном Панфилыч домой…
* * *
– И думы же нас с тобой обуяли, Панфилыч, – молвила Фелисата Григорьевна. – Вожжа из рук выпала, что ли?
– Упала, так надо поднять!
– Паршиво на этот раз вышло…
– Паршивей некуда, Фелисата!.. Панифат Сухоруков вон тоже меня поучает, преследует. А уж я-то ему помогал, старался! Люди добра не помнят. На обиду и зло только памятливы!
– О Панифате не думай. Не зажилим мы деньги его. Разживешься – отдашь. Терпежу не хватает патлатому! Зачем ему деньги, божницу обклеивать? Да бог, говорят, без корысти живет…
– Ой, стыдит меня Панифат, совесть волнует! Будто нет ее, совести-то, у Пшенкина! Не собаки же съели. Лежит где-нибудь моя совесть в кладовке, в кедровой кадушке, на донышке!
– Хорошо, разумеешь и говоришь ладно. Такой-то ты мне больно нравишься. Не сомневайся, Панфилыч! Правильно мы живем. Не хуже других! Как можем, так и разумеем. – Фелисата Григорьевна всегда горазда была похвалить счастливую мысль супруга. Вот заговорил он о совести – ей понравилось. – Чо убиваться? Чо думать? Какому ироду ты только не помогаешь! Сколько всяких живет от тебя, от щедрот твоих! Тому шишки-орешки, тому досок и дров отвали. И отваливаешь! На что просвирня Федосья поносом нас всех поливает, а проморгается – да к тебе же идет. И ты ее потчуешь!
Автоном Панфилыч от таких речей оттаивал, оживал. А Фелисата Григорьевна еще пуще старалась.
– Да не только за метлами, топорищами суются к нам бесперечь люди! И в делах поважнее мы им помогаем. Помнишь, кто к тебе обращался за помощью, когда в институт надо было чадо устроить? Сам управляющий отделением откормсовхоза Предбанников! Дочка его из-за капризов на экзаменах провалилась, так на другой год Предбанникову пришлось к нам идти на поклон. В педагогическом есть у нас Дарья Михайловна. А у Предбанникова там – никого! И Дарья Михайловна сделала все Предбанникову. Из-за кого? Из-за нас! Потому что она здесь днюет-ночует, бывало. Дарья Михайловна – свой человек!
– А вспомни еще, Фелисата, – подхватил уже с полным восторгом Автоном Панфилыч. – Вспомни, как я в Кисловодск через наших друзей участковому капитану путевочку доставал! Он сам-то потыкался-помыкался, да и не смог!
– И всё нехорошие мы. Всё плохие, – качала маленькой прибранной головой Фелисата Григорьевна. – Сколько ни делай добра, сколько ни поблажай – милым не будешь… Тот же вот капитан участковый под тебя потом делать подкоп пытался. Хорошо, что повыше его есть начальники – заступаются, не дают нас в обиду!.. И Предбанников тоже косо поглядывает… Слава богу, не все такие!
Как ни был для Пшенкиных горек и тягостен этот час, все-таки он не мог омрачить потока светлых воспоминаний, от которых им становилось обоим и гордо, и весело, и сами они вырастали в собственном мнении до значительных, важных фигур.
Уж так получалось у них, к такому они пришли, в конце концов, выводу, что без Пшенкиных в Петушках – никуда. Да и на соседний город распространяется их влияние.
– Друзьями – хоть пруд пруди! – подхлестывал себя и жену Автоном Панфилыч. – Не чета там каким-то тетеркиным-куропаткиным. Есть верные слову люди!
– Да возьми ты того же Ираклия Христофоровича! – спохватилась Фелисата Григорьевна. – Тебе бы с него и начать, а не с этих заноз! Ох, дурни набитые мы с тобой… Сразу на ум не пришло, вот и прошляпили! А перед Ираклием Христофоровичем, поди, кто только не сидел с раскрытым ртом! Ах-ах! Вот уж знакомств у кого… Поезжай ты к нему, как поправишься, шепни на ушко. Глядишь, наше дело не только пропащее, а может, еще орлом на ладошку ляжет!
Пшенкин приятно встревожился.
– У полковника Троицына, заметила ты, весь нижний ряд во рту из чистого золота! Уж не его ли, Ираклия Христофоровича, работа?
И прежний лукавый огонь мелькнул в оплывших глазах Автонома Панфиловича.
Вспомнили Тусю: мать стала звать ее. Никто не прибежал, не отозвался. Туся с Карамышевым в это время сидели под кедрами у пруда на том самом месте, где с некоторых пор им так поглянулось уединяться для откровенных, неторопливых бесед.
– Опять девки след простыл! – рассердилась Фелисата Григорьевна. – Тебе нравится наш городской постоялец?
– А что? Писатель! Таких гусей мы отроду еще не заполучали.
– Затаенный какой-то, молчальник. Ходит, высматривает. И дочь к нему тянется. Всё говорят, говорят о чем-то! И громко. И шепотом. От одного сиволобого еле отбили, к другому льнет! А на Ираклия Христофоровича кошкой фыркает…
– Ты что-то, мать, начала заговариваться, – отвечал Автоном Панфилыч. – Это писатель-то наш сиволобый? Ну, не скажи! Молод, здоров – хоть поросят об лоб бей! Тридцать лет с небольшим – разве возраст для мужчины?
– А в кармане – вошь, поди, на аркане! Видать, коли чай с сухарями пьет!
– Ну, Фелисата! Язык у тебя как у просвирни Федосьи, – сказал Пшенкин. – Я тоже вот сухари-сушки люблю, так что теперь?..
Автоном Панфилыч надолго умолк, пропуская мимо ушей злые слова жены. Наморщив лоб и закусив губу, с усердием тер он вспотевшее темя о головку кровати. Так бык, прислонясь к пряслу, чешет свои рога…
Заботы с неумолимой силой свалились опять на Пшенкина. Снова мотаться в город, встречаться, к себе зазывать!
Когда этому царству конец придет?
Снова баня. Снова застолье. Смех, шутовство, попойка.
Да что там – в чужом! И в своем пиру тяжелым бывает похмелье. Но делать нечего – толкают заботы в спину…
9
На «Тобольске», где занимали каюты Соснин и Туся Пшенкина, капитаном многие годы неизменно ходил Савелий Савельевич Нырков, мужчина на вид смурноватый, с плоским широким лицом, на котором внушительно выступал крупный нос.
Савелий Савельевич находился в предпенсионном возрасте, но о пенсии не помышлял ни сам он, ни его подчиненные. На мостик Нырков не входил, а взлетал, и только года четыре как бросил привычку помогать команде принимать и снимать грузы, по-бурлацки, когда требовалось, подставляя плечо…
В обском пароходстве знали его как непьющего, некурящего капитана. Нырков держал на «Тобольске» завидный порядок. Команда, за малым, может быть, исключением, во все месяцы признавала «сухой закон», а пассажиры, знавшие капитана лично или слышавшие о нем, в питии старались «ниже ватерлинии» не нагружаться. Пьяных Нырков вообще не терпел и старался от них избавляться, ссаживая на берег с помощью матросов и милиции. Судовой тревоги «человек за бортом» у Савелия Савельича, можно сказать, не случалось…
Нырков познакомился с Сосниным при любопытном одном обстоятельстве.
«Тобольск» пробирался чуть ли не самым последним с низовьев в затон. По Оби гнало первый ледок. Редко где еще можно было увидеть припоздавшую улететь на юг утку. Зато к последнему пароходу на берега высыпало множество разных бродячих людей. Выходили они из тайги, из болот – добытчики, заготовители, всевозможные изыскатели и просто любители приключений и путешествий. Одни давали о себе знать кострами, другие – ракетами. Пароход непременно причаливал, брал их на борт – продрогших, заросших, измученных долгими скитаниями по тайге…
Так вот однажды попал на «Тобольск» и Сергей Александрович Соснин. По трапу сначала внес он этюдник, упакованные холсты, второй ходкой поднял рюкзак со спальным мешком и палаткой. А когда затаскивал большой берестяной кузов с вяленой рыбой, то был остановлен выросшим точно из-под земли медведем. Цепь, на которой сидел косолапый, доставала до трапа, и художник глазом моргнуть не успел, как в берестяной кузов вцепилась черная лапа и потянула его к себе.
Сергей Александрович не испугался (медведи на пароходах в те годы не были редкостью – утеха матросов и пассажиров) и кузов с вяленой рыбой отдавать на растерзание зверю вовсе не собирался. Человек тянул кузов к себе, медведь к себе, и кончилось это единоборство тем, что зверь, взъярившись, слегка, но увесисто, дал хозяину рыбы леща по щеке… Завладев кузовом и поставив его между лап, медведь вынул из него одного муксуна и с этой единственной рыбиной, потеряв интерес к остальной, ушел в свое укрытие.
«Он дань с вас взял! – заметил веселый матрос у трапа.– Со всех он берет понемногу. То орехи, то рыбу, то ягоду. Вы на него не сердитесь. Он очень умный и любит дары природы!»
Соснин потирал покрасневшую щеку, качал головой и улыбался.
А минут через пять по радио передали: «Пассажира, добровольно угостившего пароходного медведя Потапыча вяленым муксуном, просят зайти в каюту капитана».
«Юмористы, – окончательно развеселился Соснин. – Сперва получил затрещину, а потом «угостил добровольно»
* * *
С тех пор Нырков возил Соснина и на север и с севера, высаживал его по желанию на любой обжитый и необжитый берег, но чаще всего причаливал ненадолго к Нюрге.
Соснин хранил своего рода верность капитану Ныркову и его пароходу. На этот же раз он и не помышлял о «Тобольске». Но, как специально, у причала стоял под парами «Тобольск» – белый, красивый, гордый. А на черной доске объявлений было написано, что пароход скоро отходит курсом на север до Сургута и места свободные есть…
Возвращаться назад было не в правилах Соснина, да и Туся радовалась, что так у них хорошо получается! Сомнения, тревоги – все отодвинулось в сторону… Ну, увидит Савелий Савельич его, ну, спросит, почему он не дал ему знать о себе, ну, подмигнет, усмехнется, мол, с кем это он отправляется в путешествие? «Развелся? Сменил старую на молодую? Давно пора». Так он, пожалуй, и cкажет, Нырков на язык мужичок больно острый…
Объяснений и разговоров не миновать, но может и так получиться, что Савелий Савельич его не заметит на пароходе. Войдут они с Тусей тайком и так же тайком покинут «Тобольск» где-нибудь около города Нефтеграда. Хорошо бы…
Однако Савелий Савельич, выйдя на мостик понаблюдать за посадкой, увидел его в толпе пассажиров.
«Вот как! – удивленно подумал Нырков. – Что ж это он не предупредил? Непонятно…»
«В диспетчерской не было для меня никаких сообщений?.. Да, дополнительных?» – спросил капитан рядом стоящего молодого штурмана, щеголеватого, с усиками.
«Нет, Савелий Савельич!» – ответил с готовностью штурман и притронулся указательным пальцем к узенькой щетке усов.
Нырков надвинул поглубже форменную фуражку, вошел в рубку, сверил свои часы с висевшим перед глазами хронометром и дал три отвальных гудка…
* * *
Все время, пока «Тобольск» выбирался из запруженной баржами и судами Томи, и после, когда пароход вырвался на обское раздолье, Савелий Савельич, угрюмый и сосредоточенный, ждал у себя появления художника Соснина.
Но наступили и промелькнули часы ночной капитанской вахты, заря запылала во всю ширь неоглядного нарымского неба, Нырков отоспался, позавтракал и снова поднялся в полдень на мостик, а приятель его так и не показался.
Лишь к вечеру, почти через сутки с минуты отплытия, дверь капитанской каюты раскрылась и вошел он,
Сергей Александрович Соснин, улыбчивый, бледноватый, распахнутый…
«Здравствуй, Савелий Савельич! Прости, что глаз не показывал! Я ведь из Томска еду, а уже миновали Колпашево… Сплю как сурок. Ужас, какая сонливость напала на меня нынче!»
«Недобор витаминов! Поэтому ешь больше зелени – лук, черемшу. Каждую весну твердят вам врачи одно и то же!» – Нырков подтрунивал. И так это колко, едко – глаза искрили.
Они обнялись, потерлись щека о щеку. Капитан усадил его в удобное, мягкое кресло, сам на диван присел. Соснин избегал пристальных взглядов Ныркова. Оба молчали довольно долго…
«И врешь же ты, паря!» – по-свойски сказал Савелий Савельич.– По тебе не видать, что заспался. Скорее – бессонницей маешься… Длинный, тощий ты стал! Одна голова, как у вяленого судака».
«Или у вяленой щуки! Ты бы еще с крокодилом меня сравнил – по зубастости. Не обижайся, что сел не сказавшись. Докучать лишний раз не хотелось. Места свободные были».
«Ну-ну! Старого не проведешь – замешана женщина! Духами от тебя тонкими пахнет».
«Одеколоном! Обильно себя окропил «Русским лесом» после бритья».
Соснин начал водить ладонями по щекам: так ему было удобнее скрывать прихлынувшее смущение и избавить себя, хоть на короткое время, от необходимости объяснять, с кем он едет, зачем и куда.
«Не мужской у нас разговор получается, – повел бровями Савелий Савельич.– Конечно, оброс ты весь тайнами, как днище парохода ракушками. Но я секретов твоих не касаюсь! Вот обидно, что ты на «Тобольск» крадучись сел. Или ты как считаешь? Уговорил меня девять часов без движения перед тобой сидеть, портрет с особы моей написал и думаешь, что на этом дружбе конец? Что все прежние отношения на сей день кончены? Нет, субчик-голубчик!»
«Усовестил, – наклонил лицо Соснин. – А насчет твоего портрета скажу тебе новость приятную. Попал он в столицу на выставку и понравился там. Есть сообщение, что Третьяковка его покупает! Поистине нам с тобой честь… А что о себе не уведомил, сел и поехал, так
я торопился. Собрался в момент, на такси и сюда…»
Соснин хорошо привирал, и привирать ему было сейчас почему-то легко и даже не стыдно. Сам удивлялся, как он просто, легко привирает! Истинная правда касалась здесь лишь портрета Ныркова. Савелий Савельич долго не соглашался позировать художнику, а согласившись, терпеливо сидел все назначенные сеансы, потел… И вот не зря: Соснин создал что хотел. И это его создание признали…
«Не хватало им там, в Третьяковке, моей чалдонской образины! – не вдруг переварил новость Савелий Савельич. – Вот это, скажут, физиономия! Обской неводник! К тому же уже и дырявый – на берег пора выволакивать, чтобы замыло песком».
«Лет десять еще, Савелий Савельич, поборозди эти воды. Нужда в том есть. И огромная! Или шутишь? Забыл ли, что коренников запрягают первыми и последними выпрягают? Не забыл! Тогда и помалкивай. Никто прежде времени не отпустит тебя. Да ты и сам не пойдешь!»
Художник с восторгом смотрел на выразительное лицо обского речника-капитана, на всю его складную, основательную фигуру и улавливал, находил в нем черты, ранее не замеченные, упущенные. И думал, что сколько ни изучай натуру, сильный характер, а все равно до дна не исчерпаешь…
Нырков стремительно встал и, подойдя к серванту-буфету, распахнул дверцу бара.
Зеркальные стенки внутри отразили в себе многократно хрусталь и бутылки с вином.
«Что будешь пить, Сергей Александрович? Есть водка, коньяк, джин, мадера. Не утратил ли вкус к сухому? Есть и оно – грузинское и румынское!»
«Ты все тот же, Савелий Савельич! Сам – ни капли, друзьям – от души!»
«А каким же мне быть прикажешь? Я постоянен… Ну, чем же согреть твою душу?»
«Она не замерзла, Савелий Савельич…»
«Да вижу! И все же…»
«Ну, коли так… Налей-ка мадеры! Марочная – она хороша. И сахару в ней немного. Но после этого ты должен простить мне мое прегрешение!»
«Прощаю! Будь здоров! А я за чаёк возьмусь. Потом ты меня догонишь. Свежий… Горячий… Цейлонский…
Перед приходом твоим заварил… И беляши тоже вот непростывшие. Видишь? Муха над ними летает, а не садится. Лапки боится обжечь! Есть сладкие пироги со щавелем. Караси икряные…»
Соснин был сыт, но как он мог отказаться при виде такого радушия! И Сергей Александрович, выпив стакан мадеры, придвинул к себе тарелку с большим карасем, зажаренным до румяности на вольном жару. Какой нарымец когда устоит перед рыбой!
«По-прежнему ты поваров добрых держишь, Савелий Савельич», – похвалил Соснин, выламывая у карася подсушенный, хрустящий бочок.
«Добрый повар стоит доктора… Команда у нас здоровая, краснощекая. Обновляется мало. Думаю, что и кухня свою роль здесь играет».
«Мы еще знакомы не были, а я уже слышал, что такого хозяина, как капитан на «Тобольске», поискать – не найдешь. И мясом вот кормишь, и рыбой, и овощем. И в ресторан заглядывал – есть что на стол подать».
«Запас мешку не порча. Без него как? Жить без запаса, так и будет – что в кулаке, то и в рот! Запасливый нужды не терпит, это правда. Но запасать вкусный харч трудно стало. И обманывают! В прошлом году, уж по осени, влип я в историю скверную. Не слыхал?»
«Нет, Савелий Савельич. С неводом что-нибудь? Команда надумала рыбку поймать, а рыбнадзор прихватил? Теперь с этим строго стало!»
«Хуже. Боцман купил для команды и пароходных ресторанов полтораста килограммов лосиного мяса, а оно оказалось кониной!»
«Как так?»
«Провели нас мошенники, воры! Забили на пастбище лошадь, освежевали, уложили большими кусками в мешки, назвались промысловиками, мол, по лицензии добыли лося, покупайте, а то пропадет, девать некуда… А мы ночью из-за тумана стояли ниже Усть-Тыма. Ну, на свежатинку наш радетельный боцман и клюнул! Что у лося темное, кровяное мясо, то и у коня. А тут сумерки!А тут спешка! Не до разгляда было… А в Томске пришел на пароход следователь… Конь-то совхозный был, воров опознали…»
«Чистой воды криминал! Остерегайтесь теперь, Савелий Савельич, такую дичинку брать. А то где-нибудь выдадут вам росомаху за поросенка!»
«Рыбу – берем, покупаем. На реке да без рыбы! Вот погляди – на зависть красавцы! Вкусные, неприедливые. Карасей ты хоть месяц ешь каждый день – не пресытишься. Стерлядь тебе в три дня надоест!»
«Таких карасей я только на Корте ловил, на таежных озерах. Темно-золотистые, по пятаку чешуина… Уж не с Корты ли эти?»
«С Амбаров. Александровской районной прописки!»
«Нынче в Амбарах медведь у костра прямо замял человека. Какого-то физика из Новосибирска, кандидата наук. Слышал?»
«Как не слыхать, кругом говорят. – Савелий Савельич задумался. – Тайга и река – они без жертв не живут. Им, великим, свое отдай».
«Ты прав, капитан…»
«Да что теперь стали медведи! Нынче не этим, сам знаешь, живет здешний край. А чем он живет, то мимо меня не проходит, Сергей Александрович! Я ко всему тут причастен. Грузы вожу, людей и радуюсь, когда вижу со своего капитанского мостика груженые баржи, танкеры, вертолеты, снующие во все концы по неотложным делам. Ведь я Обь от Камня до Салехарда, считай, множество раз проутюжил… И все же ты птица вольнее меня! Ты и в Губе бывал, Байдарацкую и Гыданскую тундру видел. А меня туда не заносило… Ты по Чукотке бродил и по Новой Земле… Ранней весной хотелось попасть в Заполярье, к прилету туда гусей. Но нет, не бывал там Савелий Савельич и теперь уж, конечно, не побывает. Завидую тебе очень, милый Сергей Александрович! Скажи, куда теперь путь держишь?»








