412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Колыхалов » Крик коростеля » Текст книги (страница 23)
Крик коростеля
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 01:50

Текст книги "Крик коростеля"


Автор книги: Владимир Колыхалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)

«На север! Замыслил создать три полотна о севере и северянах. В устье Пасола высадишь нас…»

«Так ты не один! Проговорился, каналья… Сколько вас – двое, трое? Или табором целым, артелью туда собрались?»

«С девушкой еду, Савелий Савельич! И если знать хочешь, – с молоденькой. И она не художница, не натурщица. Студентка историко-филологического факультета. Тусей зовут!»

Соснин прямо смотрел в глаза капитану, и в мягком его, чуть ироническом взгляде можно было прочесть: «Удивляйся, старик, но судить не суди. Я и сам хорошо не понимаю, что со мной происходит…»

«Ну то-то ж, дружок! – привскакивая, взрывно обрадовался Савелий Савельич, будто только того и ждал от приятеля – искреннего признания. – Хоть Нырков твой и прост, как ворона, но хитер, как бес! Духи-то я сразу унюхал – тонкие, женские. И вид твой тебя выдавал… Ты прости мою стариковскую въедливость… Все же, наверное, натурщицу взял?»

«Савелий Савельич! Я натурщиц своих с собой не вожу. Когда надо, я их пишу в мастерской. И ни один посторонний глаз не видит этого таинства. Ну, спасибо за угощение, за разговор! Я пошагал, а то меня ждут…»

«Подожди. Задержу на минутку еще. Утоли любопытство: с женой разошелся? Помню, как буйствовала однажды твоя благоверная, когда ты в Нюргу ее возил. С такой, ей-богу, не жизнь!»

«Не вспоминай, Савелий Савельич, – Соснин выставил перед ним оградительно руки. – Еще не развелся, но – разведусь… Может, я с головой нынче в самый омут кидаюсь, а ни страха в душе, ни раскаяния нет. Кидаюсь с надеждой, что выплыву! Работы хочу, понимания и временами – покоя…»

…Через два дня Соснин и Туся высадились на берегу Пасола, когда-то безвестной, а теперь широко знаменитой протоки, где, в стороне от Оби, в густоте молодого кедрового бора, тогда вовсю уже строился, рос новый город нефтяников…

«Тобольск» удалялся, а молодой штурман, склонившись картинно на поручни, с незатухающей завистью смотрел на сошедшую на берег пару.

«За борт не свались!» – подкольнул его с мостика капитан Нырков, знавший за штурманом слабость волочиться за женщинами.

Штурман выпрямился, поправил фуражку, погладил пальцем налево, направо щетинку усов и тотчас ушел с палубы. Шея его густо краснела…

10

В высокие паводки Обь подступала к домику Соснина в Нюрге – под самые окна, и он причаливал лодку прямо к крыльцу. Без лодки и шагу не может нарымец шагнуть в талое время года. Чем не конь под седлом!

Только есть-пить не просит. Смоли да подкрашивай…

Вольный, мутный разлив приносил сюда, под крутой берег, шальной простор и особенный запах лугов – корья старых, трухлявых ветел, измочаленной мокрой травы, застойного ила и чего-то еще – сырого, низинного. Запах этот пленил, будоражил, с ним приходило душе и земле обновление…

Половодье захватывало и маленький огород за сараем, где Сергей Александрович выращивал зелень и картошку. Все было свое и под боком, отпадала нужда отвлекаться, возить из деревни. Но годами вода застаивалась, и тогда огород пустовал, зарастая к закату лета бурьяном такой густоты и мощи, что одолеть его можно было лишь острой косой, и то не кося, а срубая.

В разлив соснинский огород привлекал всякую рыбу. Сюда заплывала и хитрая стерлядь, а простоватые щуки, язи – эти шутя попадались в фитиль или сеть, поставленные где-нибудь на задах двора. Без рыбы Соснин не жил, но ловил ее столько, сколько было необходимо ему одному, заезжим друзьям да двум веселым дворнягам – Чернушке и Рыче.

В нормальный паводковый год вода отступала в межень, и тогда одинокий дом, обнесенный заплотом из старых обветренных плах, окруженный с трех сторон черемуховой зарослью, красиво был виден с палубы проходящих судов, вызывая у капитанов искушение пристать хоть на час к живописному берегу.

А нюргинский берег действительно здесь создавал картину строгой нетронутости. Где-то, отсюда на север, на месте болот громоздили многоэтажье зданий, добывали и перекачивали нефть… Нюрга же вот, все живописное левобережное крутоярье, оставалась и малолюдной, и тихой, где лес в безветрие первозданно и сладко дремал, а в бурю шумел свободно, без скорбного ропота. Горы бросали тут сочные, сложные тени, солнце высвечивало охристую осыпь яров, на которых, в пленительной высоте, темнели пихтовники и нежно сквозили березняки. Уголок этот словно и был сотворен для неторопливых раздумий, трудов.

Соснин с отрадою и надеждой спешил каждый год к милому берегу. По каким бы дорогам и сколько бы долго ни странствовал, какими бы яркими впечатлениями ни насыщалась душа его, а сердце тянулось сюда, в мягкую, полную тишину. Ни в далеком краю, ни в диковинных землях, ни в городской мастерской не работалось ему так, как здесь.

Веселая Нюрга стояла когда-то на горе лицом к многоводью великой реки, а на задах, за селом, огороды, поля – до самой тайги раскорчеванная равнина. Ничего уж теперь не осталось от той Нюрги, и Соснин, в тоскливой задумчивости, приходит сюда стрелять уток. На лывы, в канавы, в ямки садились не только чирки, но и шилохвость, кряква. Вот и они, краснолапые, признали место пропащим и диким! А Соснин, упрямец, не признавал никак! Со светлой печалью оглядывал он переулки и улицы детства, безлюдные пашни и обомшелые крыши еще кое-где уцелевших изб. И не так он жалел эти избы, как жаль ему было до содрогания души черное запустение полей и одичавший колхозный сад.

Неужели никто никогда здесь не поселится вновь, не вернется, чтобы вспахать пустыри и засеять их? Неужели всем этим полям суждено дичать и дичать год от года, зарастая татарником, чернобыльником да полевой рябинкой?

А как тут шумела когда-то пшеница, клонились овсы с серебряным шелестом и как широко по нагорью озерами разливались цветущие льны!

Поля притаились. Они не мертвы. Если прислушаться, то можно услышать, поймать их долгое, терпеливое ожидание.

* * *

За все свои дни неторопливого путешествия Соснин и Туся, минуя места захолустные, попадали в иные – самые жаркие, полные жизни, работы, страстей. Забирались они к лесорубам на буровые, облетали на вертолете пылающий факелами Самотлор. Потом с облегченной душой выходили из царства болот на светлые плесы Оби, где не было гнуса, дурных испарений. Здесь во всю ширь разгуливал ветер, вздыбливая волны, шумел по лугам выспевающим разнотравьем. Косари уже начали по чистым обсохшим местам выпластывать тучный вязиль, заселяя равнину стогами. Рыбаки перебрались на стрежевые пески, где им предстояло прожить все лето до осени.

Соснин тоже времени зря не терял. Он встречался, сходился с множеством разных людей, делал наброски, этюды. И прежде бывал тут часто. Его узнавали и, когда Сергей Александрович просил, охотно позировали. Соснин мог целыми днями не расставаться с этюдником.

Тусе не только не было скучно в такие часы, но она бы себя посчитала обиженной, если бы ей вдруг запретили сидеть незаметно в сторонке и наблюдать.

Туся, следя за выражением его лица, за прищуренным, цепким взглядом, волнуется. Соснин не замечает ее, он занят своим, и Туся не сердится. Сергей Александрович работает. Желание у Туси одно – не помешать, не спугнуть…

Но вот он отвлекся, заметил ее как бы вдруг, невзначай, и прежнее все, волевое, исчезло с лица его: губы разжались и взгляд почти виноватый – прости, мол, увлекся, забыл о тебе – нехорошо!

«Ты сегодня ходила по старичкам? Старожельческий говор записывала? С утра! А потом? Ты не теряй зря времени. Чем будешь отчитываться на кафедре?»

«Я собрала уже много. И еще соберу!.. Мне интересно и говор записывать, и наблюдать за работой художника. Спасибо, что вы ни разу меня от себя не прогнали!»

«Когда я работаю, я вижу и слышу только натуру… Ты мне не мешаешь, Туся. Наоборот!»

Он соскабливал краску с палитры, мыл и протирал сухой тряпкой кисти. А Туся, не доверяя вполне тому, что он ей говорил, терзалась, что слишком шумно отмахивалась от гнуса березовой веткой! Это, конечно, его отвлекло, потому он и комкает, обрывает на полпути работу.

Ах, комары да мошки! Все из-за них. Днем гнуса не видно почти, не слышно, а к вечеру тучами льнуть начинают, гудят – житья и покоя нет.

«Ей-богу, я вам помешала, Сергей Александрович, – подошла, повинилась Туся. – Я больше не буду. Пусть они заедают меня, но так громко махать, стегаться…»

«Ты тут ни при чем. Сегодня я что-то очень устал, пора прекращать… Нас ждет ужин в «Брусничке» и прогулка по берегу Пасола… Прогулка прощальная, потому что завтра эти места мы покинем».

Он уже не сбивался, называя ее на «ты». Она же никак не хотела так к нему обращаться. Однажды он стал настаивать, Туся раскрыла глаза, как в испуге, затрясла головой:

«Не могу, не просите! Не повернется язык… Даже после всего, что между нами… Не обижайтесь, пожалуйста! Расправьте-ка брови и улыбнитесь…»

«Тогда как хочешь. – Он подчеркнул интонацией слово «хочешь». – Я терпеливый, дождусь, что ты станешь проще со мной. Хочется полной во всем взаимности!»

Она подошла вплотную, погладила жилки на правой его руке:

«Натрудилась, устала… Вы же сегодня, Сергей Александрович, без малого десять часов работали! Я засекала время. Разве правильно это?»

«Один француз сказал, что если пришло вдохновение, то его надо гнать, как собаку. – Он засмеялся. – Была бы польза, а все остальное не важно… Я и так слишком много нежусь».

«Упрек мне?»

«Никакого упрека… просто факт. Тем более я был должен сегодня хорошо поднажать: мы улетаем в Нюргу».

«Но я все равно не согласна и не согласна! – упорствовала Туся. – Загонять себя – дело последнее…»

Сергей Александрович обнял ее, рассмеялся:

«Туся! Я доволен, что день у меня нынче вышел большим, настоящим. А на прощание с Пасолом мы выпьем шампанского!»

«Вертолет нас возьмет утром?»

«Как договаривался – с утра…»

«Вы много летаете – вам не страшно?»

«Падать страшно, а не летать…»

Она смутилась.

«А у меня от высоты дух захватывает…»

«Привыкнешь. Это сначала!»

* * *

Почти неделю прожили они в северной точке края. Отсюда брала начало нефтяная река. На тысячу верст без малого пролегал ее путь на юг и восток. Здесь нефть добывали и перекачивали насосными станциями. Здесь строили город. Здесь по ночам вместе с кострами в небо взмывали пески…

Соснин давно задумал создать несколько полотен о сегодняшнем дне, написать о нефтяниках и этой земле. Он ездил на Пасол и Самотлор из года в год, внедрялся, вживался в тему и, кажется, нынче вот только почувствовал себя вправе распорядиться собранным материалом. С этой осени он и начнет…

Не торопясь отужинали и вышли гулять на берег. Близилась ночь, но матовый, точно посеребренный воздух не потухал. Отчетливо различались цветы в зеленой, к вечеру повлажневшей траве. Протока дремала в безветрии, заволоченная туманом. Туся склонялась к траве, срывая ромашки, мышиный горошек и крохотные голубенькие колокольчики.

«Видно даже прожилки и крапинки на лепестках!» – восхищалась она.

«Светлые ночи здесь в это время еще продолжаются, – отвечал с тем же чувством восторга Сергей Александрович. – Близость Полярного круга дает себя знать».

Под яром у Пасола палили костры рыбаки. Там же, свернувшись, дремали собаки, изредка взлаивая.

«Как все необычно становится, как только подумаю, где я и с кем, на каком расстоянии от дома, и представляю не наяву себя, а во сне!»

«Скучаешь о доме?»

«Изредка думаю, но не скучаю!»

А точнее, ее думы – не о доме, а об Афродите Корнеевне. Временами Тусе слышится ее голос, встают из мрака глаза – гневные, белые от хмельного угара. Но Туся об этом не скажет… Как полны, замечательны были у них с Сергеем Александровичем все эти дни и ночи!

На покой идти не торопились. А собрались когда, к ним подошел человек средних лет, с густой копной рыжих волос и голубыми глазами Пана (Туся вспомнила Врубеля), поздоровался с Сосниным за руку. Спросил:

«Гуляем?»

У него был глухой, отсыревший голос. Соснину показалось, что он уже где-то встречал это лицо. Поинтересовался:

«Нас с вами жизнь не сталкивала?»

«Вот так – никогда, а косвенно – было. Но я-то вас знаю, наслышан! Остается представиться: Цезарь Иванищев, бывший интеллигент, а ныне обходчик трубопровода». И Цезарь чуть приопустил веки.

«Рад познакомиться, Цезарь», – ответил Соснин с полупоклоном и затаил улыбку.

«Долго вы нынче у нас загостились! – Иванищев выпятил грудь и сильнее еще прищурился. – И вам не дают покоя наши фонтаны и факелы!»

«Как вас понимать? Я здесь не проездом, а с целью. И впрочем – давно. Фонтаны мне эти знакомы с первого дня их открытия».

«А не писали картин-то об этом! Все на старинушку налегали, на избы, заборы, узоры! Видел я прежде ваши работы. В газетах о вас читал. Поругивали там Соснина за увлечение вчерашним днем!»

Сергей Александрович смотрел на Цезаря Иванищева иронически весело и так же заговорил, стараясь не впасть в поучительный тон:

«Критика – дело полезное, если она не поверхностная. Меня же она, как вы говорите, «поругивала». И вовсе зря! Я хотел быть только последовательным… Вот здесь у вас вышки, фонтаны, нефтепровод, а где же человек?»

«Деревянный Север Соснина – чудо. Смотришь картины, и кажется, что бревна живые и пахнут смолой», – вспомнился Тусе один из отзывов с последнего вернисажа, и так ей хотелось сейчас повторить это вслух, но она сдержалась…

«Извините, что был с вами несколько бесцеремонен, – сказал обходчик нефтепровода. – А придирался я к вам… за обиду. Вы были председателем выставкома и забраковали мой портрет, написанный художником Забавновым…»

«Теперь все ясно! Портрет был слаб, а против оригинала, естественно, я ничего не имел».

«Наверно, я мало ему позировал, – задумался Цезарь Иванищев, поглаживая рыжие заросли на голове. – Заходите в мой обходческий дом на сто тридцать восьмом километре нефтепровода!»

Когда случайный их собеседник ушел, Соснин заметил Тусе:

«Интересно! Коллегу моего кисть подвела, а я чуть виноватым не оказался!»

11

В доме Пшенкиных наступило долгое, точно осенняя хмурь, затишье: не пируют, не принимают гостей. Как в траур оделся особняк петушковского лесника. Пришел один раз с визитом зубной протезист Поцхишвили – и тот задержался недолго. Затея Пшенкиных насчет их сына проваливалась. Вакулик ходил веселый, хоть и вынужден был при родителях прятать веселье.

Слегла Фелисата Григорьевна – свалил поясной недуг. На Автонома Панфилыча обрушилась двойная тяжесть: ему, в довершение всего, вышел крупный начет от ревизии. Кто донес, написал – узнай пойди. Глубокие корни у Пшенкина, но и его пошатнуло нынче до самого основания – знает только покряхтывать да затылок чесать…

Карамышев не уехал, да и вроде не собирался скоро покидать уединенное место во флигеле. Появился опять баптист Панифат Сухоруков и выманил за ворота хозяина. Они разговаривают…

– Штраханули, голубчик, тебя! Ко всему, ты еще и свет государственный воровал – лесопилку дома устроил! – Панифат ковырял землю тростью. – А я, вспомни, что предрекал? Советовал что? Ловчи, да не больно. Оглядывайся! А ты без оглядки, как зверь, сквозь чащобу ломил.

– Не говорил! Ты мне ни про чо про это не говорил! А то бы тебя я послушался, внял совету… Ой, старина, старина! Влепили. Без банного пара крапивой по голому заду нажгли. Едва устоял на работе. Слава Христу со всеми его апостолами!

Автоному Панфилычу так хочется сейчас подольститься к религиозному Панифату. И он попадает в точку.

– Верно глаголешь. И Христа, и апостолов кстати назвал. А раньше ты больше аллаха, басурманина, вспоминал. Терпи. Наказание тебе – за грехи и за суерукость.

– Конечно! А так бы за что? – соглашался тут же Пшенкин. – Людям хочешь добра и это добро им делаешь, а потом они за добро твое – в рыло тебе! Стыдно, ой, стыдно-то как, Панифат Пантелеич!

– Напала совесть на свинью, когда отведала полена, – изрек Панифат. – А ведь без греха веку не проживешь, без стыда рожи не износишь. Да только у тебя рожа-то вся в синяках! И не все синяки ревизорами на учет взяты. А доберутся до всех, ох, доберутся душонки бумажные!

– Плохо ты знаешь меня, плохо и говоришь обо мне, Панифат Пантилеич, – стонал тонкоструйным голосом Пшенкин. Диву даться, откуда он у него и взялся – такой голосишко!

– Как ведь не знать! – вел дальше свое наступление Сухоруков, постукивая о землю палкой. – Одним воздухом дышим, по одной земле ступаем. Охота мне, думаешь, зря черствую душу твою чувственным словом ранить? Великий грех на человека напраслину лить… Деньги когда мне отдашь?

– Портки продам, но отдам, Панифат Пантелеич! – закрутился, заверещал Пшенкин. – Дай вздохнуть, погоди… Совестно, брат!

– Совесть твоя – дырявый мешок, что ни положи – провалится.

– Казни́, матери́ и прав будешь. За правду я тебе десять спасиб скажу! – жевал и облизывал губы Автоном Панфилыч.

– Из спасиба, говорят, шубы не скроишь…

– Дай роздыху!

– Даю… А ты мне жердей наруби. Три десятка – ограда похилилась.

– Видишь! Видишь! – Пшенкин точно дитя обрадовался, привскочил, тычет в баптиста пальцем. – О, сызнова же ко мне! И сызнова же – с поклоном! Вот прогонят меня – кто тебе, старой ходуле, потравку даст? А никто! Никогда! Вот это вот, может, дадут! – и подставил под нос Панифата фигу. – Держи карман тогда, рот разевай! Это я с вами добрый, покладистый. Ты пойди его, лес-то, нынче купи, – перешел Пшенкин на тихий голос. – Вздумай-ка, милый! Он нынче с зубами – кусается!

Эта последняя фраза вышла у Пшенкина с выкриком. Глаза так и сверкали масляным блеском, были полны превосходства и гордости. И тут же потухли, когда Сухоруков сказал:

– Жерди – корысть небольшая. И мне от тебя их не надо! Долг вернешь – я пойду да куплю. Три дня даю сроку. Вынь и положь! Не положишь – свидетелей на суду выставлю. Не в твоем положении сейчас тяжбу со мной вести.

Чувствовалось, что дальше такой беседы Пшенкин не выдержит и что-нибудь с Панифатом сделает – плюнет в лицо, а то и укусит за ухо. Лучше было уйти…

И Автоном Панфилыч встал, пошатываясь.

– Сиди, шельмец, еще поглагольствуем! – зашумел на него баптист Сухоруков.

– Наговорились, довольно… Пойду… Муторно… Брюхо бурлит… Дизентерийный я! Понял? Целый день льет как с гуся… Не заразился бы ты! Тогда изведешься…

– От перепугу понос приключился. Так и должно быть по нынешнему твоему положению. Ты всегда только видом брал, что никого не боишься! Больше пьяный бахвалился. Нет! Страх в тебе вечно жил и живет!.. Выпей-ка водки с солью сходи. От расстройства желудка поможет…

В ответ Автоном Панфилыч дико, как прежде, расхохотался.

Колчан, сидевший у конуры, прижал уши и забрался вовнутрь своего обжитого жилища…

12

Однажды Туся запропала на целый день, и Карамышев запечалился. А спросить у хозяев, куда подевалась их дочь, не решался: и так косо смотрят, особенно Фелисата Григорьевна. Возвращается ли он с Тусей с прогулки, сидит ли в саду на скамейке и тихо беседует с ней, Фелисата Григорьевна, заприметив их, соберет губы в оборку и громко, с внушением, прокашляется…

Туся вернулась к вечеру и сама постучала во флигель.

– Как хорошо, что вы здесь! – сказала она с порога. – Вы меня потеряли?

– Опять в городе у подруги были? – обрадовался ее приходу Карамышев.

– Была…

– И на почту заглядывали – нет ли письма от Сергея Александровича на «до востребования»!

– Угадали…

– Запросто – по печальному выражению ваших глаз! Только не понимаю, как можно ждать писем от человека, с которым так долго не виделись и которому, впрочем, не пишете?

Туся присела на поданный стул.

– Я писала, но ни строки не отправила. Рвала, сжигала…

– Мой вам совет: найдите немедленно Соснина.

– Я сама от него отказалась. Выходит, что предала. Он мне этого не простит.

– Откуда вы знаете? Уверен, что ваш художник грустит не меньше вас!

Туся начала говорить отрешенно:

– Как он тогда искал меня! Я боялась ослушаться матери. Надо же было в то лето ей угодить в автомобильную катастрофу! Она умоляла меня отступиться от человека, которого я любила и продолжаю любить!..

Туся была как в тумане. Скорбный вид ее вызывал сострадание в Олеге Петровиче, но ему не хотелось ее утешать. Он говорил, прохаживаясь:

– Все давно улеглось, устоялось. Я в мыслях не допускаю, что у Соснина есть другая какая-то женщина. Он ждет вас! И только вас!

– Вы ошибаетесь. Я чувствую, что ошибаетесь. Вам хочется так все представить, и вы представляете…

Она сказала это в порыве, и Карамышев задумался.

– Наверно, он занят работой и борется с одиночеством, – проговорил Олег Петрович. – Поверьте мне.

– Скажите правду… Вы меня осуждаете? – Туся сжалась, ожидая ответа.

– В том смысле, в каком вы подумали, – начал спокойно Карамышев. – Вам хватило воли лишь не на многое. Вы всем, всему миру ведь доказать хотели, что не сверчком на свете живете, а человеком и вправе с собой так поступать, как вам хочется. Но вы не подумали о другом человеке – о Сергее Александровиче. Ведь вы его несчастным сделали! А знаете, он ведь развелся, все мосты позади себя сжег! Так сильно на вас надеялся, а вы – в кусты! Поиграли – и хватит… Не собираюсь показывать тут перед вами свою проницательность, но думаю, что вы еще любите. А о нем, полагаю, и разговору нет! Вселили в него своим поведением и молодостью веру в большую любовь, заставили человека петь свои песни громче и чище, а сами потом… Я уж сказал – в сторонку! И своего-то, простите, хватило у вас характера… спасти воробья, увязшего в расплавленном варе на лавке в саду!

– И того без хвоста отпустила! – Туся засмеялась нервно, закрыла щеки руками и отняла их потом медленно, все так же отрешенно. – Вы совершенно правы, хотя мне правоту вашу… принимать тяжело. Олег Петрович! Я только потом поняла, что Сергей Александрович сильно меня любил. Ведь он поначалу ко мне прикоснуться даже боялся! Он испытывал жалость ко мне. Жалость взрослого мужчины к девчонке!.. Помните, я вам говорила, как мы на «Тобольске» ехали? Да…

Сцепив на коленях руки, бледная, Туся продолжала говорить, как бы ни для кого – в пустоту:

– Не знаю, что было тогда со мной… Он шептал что– то и просил успокоиться… Называл меня «милой девочкой», а я его – «светлый князь». «Светлый мой князь!» Ему это нравилось.

Она захлебнулась слезами, но овладела собой и умолкла. Локти ее выставились по сторонам посинело и остро, плечи расслабились немощно. Ей было трудно дышать…

– У меня есть сухое кавказское, – сказал Карамышев.

– Да… Хорошо… Налейте немного…

Карамышев налил ей и себе.

– Лучше стало. Спасибо, – сказала Туся через минуту. – Да… Мы ездили с ним по Северу. Я насмотрелась такого и столько, будто в короткое время целую жизнь прожила… Потом поселились мы в Нюрге. Вот где тишина! Такой и в родных Петушках моих нет… А погода стояла! Солнце ходило по чистому, ясному небу, долго ходило, золотом поливая водную даль, поднебесье и лес…

– Вот прочувствовали и хорошо сказали! – похвалил Карамышев.

– Ах, не надо! Что касается меня… Я вас и раньше об этом просила… В Нюрге так было здорово, что я забыла о доме, никуда не хотела оттуда и ничего не желала, только бы он был рядом, со мной. Ночевки в стогах… Рыбалки и ночи на песчаной косе у костра… Он работал. Он много работал! Однажды сказал, что будет писать мой портрет. Он усадил меня на большую доху в тени, под черемухой… Портрет был готов дней через пять. Сергей Александрович нашел ему место в простенке. Свет падал так хорошо, что я смотрелась на полотне как живая. Он сказал: «Пока этот дом здесь стоит, до тех пор висеть и портрет этот будет!» Мы с ним любили гулять по вечернему лесу. В сумерках бывает так много настороженности! Смотришь на куст, и кажется, что вот сейчас выскочит зверь или птица. Или что-то услышишь издалека – донесется какой-нибудь звук, таинственный, непонятный… Скажите, Олег Петрович, бывало так с вами?

– Бывало. И часто!

– В такое вот время тихих сумерек мы услышали нарастающий рокот мотора. Вышли на берег и видим: идет катерок, маленький, куцый, и прямо на ходу к нам поворачивает. Сергей Александрович суденышко это узнал и нахмурился. Но гости есть гости, хоть и непрошеные. Их надо встречать…

– Забавнов Гарик?

– Конечно. А с ним Паратова Рита и художник один еще, черный, широкий, бородатый, по прозвищу, кажется, Палтус… Пьяные все и галдежные… Ночь напролет куролесили. Гарик поцапался с Палтусом, а Рита Паратова и Сергей Александрович их унимали, утихомиривали… Я ушла спать на чердак, но глаз почти не сомкнула… Утром мне Рита сказала: «Ты тут отдыхаешь, любезничаешь, а там, я слыхала, мать у тебя в катастрофу попала!» Туча нашла и всю мою радость закрыла… и я вернулась домой…

– А Соснин остался в Нюрге?

– Да. Он вскоре приехал к нам. Меня на тот час дома не было. Мать его встретила со слезами испуга… Вакулик рассказывал мне: мать плачет, а он ей кулек подает – с виноградом и яблоками… Мать не берет и кричит, чтобы он не ходил больше к нам… Она догадалась, что я была вместе с ним… Он, конечно, ушел… А мать скорбно день и ночь просила пожалеть ее слабое сердце… Господи! – Туся смотрела на Олега Петровича. – Я бы вернулась к нему, но боюсь – Сергей Александрович прогонит меня! И я совсем пропаду… Пусть хоть воспоминания со мной останутся… Они ведь душу греют!

– Я попробую разыскать его, – твердо сказал Карамышев.

– И вместе с ним вы позовете меня? – тихо произнесла Туся.

– Полагаю, ему одному это будет приятнее…

Долго и грустно она молчала. Со двора Тусю окликнула мать.

– Я скоро вернусь, подождите!

Карамышев облегченно вздохнул и подумал: «И все– таки я попробую!»

* * *

И осень, и зиму Соснина не было в городе. В художественном фонде советовали искать его в Нюрге весной.

Карамышев был терпелив, дождался весны и заторопился на пристань к приходу «Тобольска».

13

Весна началась затяжная, нарымская…

По блеклому майскому небу поползли черным дымом тучи. С часу на час можно ждать белого крошева. Носом чувствуешь сырость и близость метели…

Небо забрызгано чернью берез. Ветер гнетет их и клонит. Молодые, озябшие, полные сока, они мечутся, стонут от напора тугого низовика…

Второй день по Оби несет лед. Вода поднялась, пролилась на луга, подперла яры и точит, кромсает их с жадностью. Все нынче в норме и вовремя.

Но бывают другие весны…

Бывает, уйдет, искрошится лед, вода чуть прихлынет, вспучится и замрет. Не выше, не ниже – стоит на одной отметке. И продержится так до самой середины лета. А потом вдруг начнет напирать, выхлестнется из берегов, захватит все видимое и невидимое пространство.

Губителен этот разлив! Рыба уже отметала икру не на зеленое, травянистое место в кочкарнике, не по курьям и тихостойным лиманам, а в самом русле реки – на ил и песок. Быстриной унесло, погубило икринки, и напрасно в такой неудобный год ждать в рыбьем царстве приплода. Разлив застоится, и травы в лугах не вырастут. Худая, бескормная подкрадется зима, прибавит хлопот скотоводам…

Весна весне рознь. И та поистине радует притерпевшегося к неласковой жизни нарымца, когда дружно взорвется лед, зажурчит, заструится в свободном потоке вода, разольется на многие версты, напитает луга плодородным илом и откатится в нужный срок. И пойдут в буйный рост обские травы, начнут колоситься и выспевать.

Нормальный паводок обещала природа и нынче. Тихим вечером, на закате, подвинуло лед, а ночью взломало с пушечным грохотом. Подул ледоломный, пронзающий ветер. Затерло на небе синь-голубень, нагнало с гнилого угла сырого, косматого мрака. Какую уж ночь не блеснет ни звезды, ни осколка ее. И солнца не видно днями.

Притихло кругом, примолкло и ждет…

Льды уходят, а следом идут, подавая гудки, суда…

Мертвы берега еще, пусты. Нигде ни травы, ни ростка не проклюнулось. А если и показалась какая былинка где на проталине, у пенька, под забором – и та затаилась в испуге и выжидает тепла…

* * *

Охотничья страсть не удержит охотника дома. Поверх дубленки Соснин надел дождевик, натянул капюшон на шапку. Утеплился, упаковался, и то пробирает до дрожи.

Второй час сидит без движения в скрадке. Тело сковало, знобит. Жалко себя и деревья. Жалко чаек, мятущихся с криками в наступающей буре. И кажется Соснину, что весь мир вокруг бьется в сырой, коченеющей дрожи.

Озерцо перед ним было мертвым по-прежнему. Чучела уток гоняло, кружило ветром. То в кучу собьет, то порознь рассыплет. Но ниоткуда ни свиста, ни звенящего шелеста крыльев, ни брачного вскрика селезня при виде плывущих самок. А в лучшую пору сюда опускались и серые утки…

Пора бы уйти, а Соснин упрямо сидит. Непривычно ему уходить без добычи!

Ветер нарастает. А за спиной, на реке, нарастает волна. Брызги и пена столбятся в темнеющем воздухе.

Соснин выбрался из шалаша, размялся, согрелся и стал за ветлу у скрадка, прислонился плечом к шершавой, губатой коре. Может, еще и прилетит какая шальная! Охотник надеждами жив да терпением.

Кружит, гоняет по озерцу чучела уток. Вода почернела, хмарится к шторму.

Край низкой огромной тучи наполз и ударил сначала секущим дождем, который сменился густым мокрым снегом. И стало кружить в беспорядке, пушить и мести.

И вот повалило стеной! Беспроглядно, невидимо, но бело.

Стена снега металась, рвалась, становилась плотнее. Вихри неслись наискось, бились косматыми гривами оземь, цеплялись за голые ветви деревьев и льнули к стволам. Лес и земля принимали сквозь стон живую, тяжелую массу снега, и только вода, черная и клокочущая, пожирала, топила в себе эти комья и хлопья.

Соснин был очарован бешенством бури. «Вот настоящая падера́! – отмечал он в немом восторге. – Снежище валит, вихрь крутит – падера́ с неба упала!»

И стонет, и валит с ног. А река за спиной ревет зверем.

Разлив Оби здесь был километра на три. Посередине разлива как раз лежал остров, известный Соснину во всех мелких подробностях, как собственная ладонь. Там были места потайные, утиные, и Сергей Александрович, минуя льдины, было поехал туда и уж удалился изрядно от берега, но передумал, вернулся. Сейчас он себя похвалил за предосторожность. И так уж – случалось – попадал в разные заварухи. На такой большой реке приключений не миновать. Но зачем рисковать лишний раз!

Остров лежал за Обью невидимый, и над ним, пуще чем где-либо, бесновалась нарымская падера. И вообще ничего теперь не было видно, кроме близких деревьев, кустов да узкой полоски темной воды у берегового закрайка. Доведенная бурей до лютого бешенства, Обь кидалась на левый, нюргинский берег с редкой озлобленностью. Лодкам и маломерным судам и нечего думать соваться сейчас в открытые воды… Все началось, как и предсказывали синоптики. Передавали по радио штормовое предупреждение, и шторм пожаловал…

Под навесом на даче лежало натесанное смолье. Пора возвращаться, огонь разводить и согреваться горячим чаем!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю