Текст книги "Товарищи"
Автор книги: Владимир Пистоленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
В ЧКАЛОВ!
На станцию Сергеевка поезд должен был. прибыть по расписанию в четыре утра, но его задержали снежные заносы, и он опоздал почти на шесть часов. Борис Жутаев ждал поезда с нетерпением, и не потому, что скорее хотелось уехать из маленького городка в областной центр – об этом он сейчас не думал: ему было мучительно холодно и хотелось скорее покинуть нетопленный вокзал. Все места на скамейках были заняты, а пол был каменный и очень холодный. Чтобы не закоченели ноги, нужно было непрерывно приплясывать; приплясывать же несколько часов подряд утомительно.
Но вот станционное радио сообщило о прибытии поезда. Формовщики Сергеевского ремесленного училища, уезжавшие в Чкалов, бросились на перрон. Борис торопливо надел за спину вещевой мешок, схватил небольшой чемодан и выбежал из зала. Он окинул взглядом поезд и сразу же определил, где его вагон. Но сесть в поезд оказалось не так-то легко: вагон был битком набит, даже тамбур был переполнен.
Проводница вагона не стала смотреть билеты и наотрез отказалась пустить в вагон хотя бы одного человека.
– Не имею права! Понимаете, не имею права! – доказывала она обступившим ее пассажирам. – Не только сидеть – стоять в вагоне негде. В тамбуре полно. Кто выдавал билеты, тот пускай и сажает куда знает, пускай сам и везет, а я не могу посадить в вагон ни одного человека.
Она говорила горячо, напористо, и Жутаев понял: не посадит. Он кинулся к другому вагону; там такой же разговор. У третьего вагона группу учащихся в пять-шесть человек пытался посадить директор училища. Он протягивал проводнице какую-то бумажку со штампом и печатью и требовал:
– Вы прочитайте, прочитайте, я вам говорю! Поэтому документу вы обязаны посадить. Дело государственной важности, и вы не отмахивайтесь…
Проводница бумажку не брала и твердила свое:
– У меня нет места. Понимаете русский язык? Идите в другие вагоны. И не пугайте меня бумажками, я знаю, что делаю. Вы па своем месте хозяин, а я на споем.
Жутаеву стало ясно, что уж если сам директор училища ничего не может добиться, то ребятам и думать нечего попасть на этот поезд. А может, и на другой также. Он обернулся к вокзалу, чтобы взглянуть на часы – сколько осталось до отправления поезда, – и вдруг увидел совсем рядом дверь с табличкой: «Военный комендант станции Сергеевка». Не теряя времени, Жутаев ринулся туда.
– Я вас слушаю, – сказал сидевший за столом лейтенант.
– Я… Мы учащиеся здешнего ремесленного училища. Нас направляют в Чкалов, чтобы там закончили обучение. А проводница посажает – говорит: некуда. Помогите, пожалуйста. Мы же не путешествуем, мы же находимся на государственной службе. И каждый день дорого стоит. Ведь мы не только учимся, мы и для фронта работаем. А они этого не хотят понять.
– Билет есть?
– Вот, пожалуйста.
Комендант взял билет.
– Пойдем со мной, – коротко бросил он.
На перроне подошли к нужному вагону.
– Посадите этого товарища, – сказал лейтенант проводнице и протянул ей билет.
– Не посажу. Некуда.
– Нет, посадите! Я военный комендант этой станции и прошу посадить. Понятно?
– Понятно, товарищ комендант, – смущенно пробормотала проводница и пропустила Жутаева на подножку.
– Товарищ комендант, может, и других наших устроите?
Комендант улыбнулся:
– Молодец! Хорошо, что не только о себе беспокоишься. Небось комсомолец?
– Да. Комсомолец.
– Всегда так действуй, а поддержка найдется. Пробирайся дальше, в вагон. Я ваших всех посажу. Трудовые резервы – младший брат Советской Армии. Понятно, товарищ проводница?
– Понятно, товарищ комендант.
– Этого никогда забывать не надо, товарищ проводница.
Лейтенант козырнул и заспешил к соседнему вагону..
– Ты не стой здесь, в вагон проталкивайся, – уже подобревшим голосом посоветовала Жутаеву проводница.
Но протолкнуться в вагон Борису не удалось, и всю дорогу он ехал в тамбуре. Здесь было еще холоднее и теснее, чем в вокзале. Вначале Жутаев, разгоряченный посадочной сутолокой и неожиданной удачей, словно избавился от усталости, но вскоре она снова дала себя почувствовать.
Когда поезд двигался и дверь была закрыта, в тамбуре, до отказа набитом пассажирами, становилось заметно теплее. Вагон мерно покачивался, монотонный стук колес убаюкивал, клонило ко сну. Хотелось одного: заполучить крохотное местечко, чтобы можно было хоть как-то сидеть и дремать. Но на остановках проводница открывала дверь, и в тамбуре снова становилось невыносимо холодно. Врывался такой холодный ветер, что обжигал щеки, пронизывал одежду и леденил тело. И Жутаеву стало казаться, что поезд больше стоит, чем идет, что этот тяжелый путь никогда не кончится.
А в Чкалове, наверно, их ждут… В общежитии, конечно, тепло, светло, есть койка и можно будет нырнуть под одеяло, согреться и заснуть…
Но Жутаев думал не только о теплом одеяле. Разные мысли толпились в его голове, сменяли одна другую. Каково-то это новое училище, где придется закончить учебу? Как примет его незнакомый большой город? Ведь после окончания ремесленного, быть может, придется остаться там жить и работать.
Уезжать из Сергеевки Жутаеву не хотелось. За два года он привык к училищу, успел крепко подружиться с ребятами, привязаться к учителям. Там его принимали в комсомол, а когда он перешел во второй класс, избрали комсоргом группы.
Последние несколько дней, когда переезд в Чкалов был решен окончательно, Жутаева не покидала грусть. Вообще не очень разговорчивый, теперь он говорил еще меньше и до последнего часа надеялся, что, может быть, все как-нибудь изменится, наладится и уезжать из Сергеевки не придется. Но ничего не изменилось, все прошло так, как было намечено.
Жутаев знал, что его переводят в третье ремесленное училище, и это отчасти рассеивало его грусть. Он слышал много хорошего об этом училище: что оно почти самое крупное не только в Чкалове, по и в области, что там хорошее оборудование, есть свои мастерские для производственной практики, даже для формовочно-лишенного отделения…
Думал он и о незнакомых людях, с которыми должен был сегодня встретиться. Какие они, эти люди? За время войны Борису пришлось немало исходить и исколесить дорог, побывать в разных краях, во многих городах и селах, повидать разных люден. Встречались хорошие люди, такие, что о них никогда не забудешь… Но немало встречалось и плохих, злых, грубых, готовых ни за что обидеть другого, особенно если тот послабее… Как было бы хорошо, если бы и в третьем училище нашлось побольше таких простых и душевных, какие остались в Сергеевке!
…Стекла в тамбуре были покрыты толстым слоем имея, и, конечно, сквозь них ничего не было видно. Жутаев «продышал» на стекле небольшое пятнышко и то и дело поглядывал в него. Мимо проплывала однообразная забураненная степь. Редко встречалось село, и издали казалось, что избы там утонули в смежных сугробах. Но вот степь кончилась. Замелькали одноэтажные домики, а потом потянулись высокие каменные здания и заводские корпуса. Какой-то крупный город… И вдруг проводница объявила, что поезд подходит к Чкалову. Жутаев даже вздрогнул от неожиданности.
Путь окончен. Борис вышел из вагона и, продираясь сквозь толпу, начал оглядываться по сторонам, отыскивая своих товарищей.
– Жутаев! Борис!
У входа в вокзал Борис увидел возле сергеевских ребят нескольких мужчин в форме трудовых резервов.
«Наверно, нас вышли встречать», – подумал Жутаев и пошел к ним.
Один из встречавших, рослый молодой человек в военной форме, но без погон, с черной повязкой на правом глазу, приложил ко рту обе ладони и зычно, словно в рупор, покрывая привокзальный шум, прокричал:
– Ребята, кто в третье ремесленное училище, ко мне!
Когда вокруг него собрались все девять человек, он сказал:
– Я секретарь комитета комсомола третьего училища. Фамилия моя Батурин. Директор поручил мне встретить вас и доставить на место. Там вы сходите в душевую, пообедаете, получите место в общежитии, и, как говорится, на сегодня хватит. «Будьте здоровы, живите богато», – шутливо добавил он. – Отдохните с дороги. А оформляться в училище будем завтра. Вопросы ко мне есть?
Ребята промолчали.
– Значит, на сегодня все ясно?
– Конечно, ясно, – сказал кто-то.
– Ну хорошо. Можно двигаться. Вот здесь, за углом вокзала, стоит наша подвода. Директор специально для вас прислал. Складывайте вещи, чтоб на себе не тащить, и пойдем.
Дорогой Батурин спросил:
– А кто из вас Борис Жутаев?
– Я.
Батурин внимательно взглянул на него:
– Ты вот что, Жутаев. После обеда, прямо из столовой, зайди в комитет комсомола. Нужно поговорить.
– Хорошо. Зайду.
– Значит, сначала ко мне, а потом – в общежитие. Спать не собираешься с дороги?
– Нет. Если днем спать, ночью нечего будет делать.
КОМСОМОЛЬСКОЕ ПОРУЧЕНИЕ
После обеда Жутаев пошел в комитет комсомола. Батурин его ждал.
– Ну как, пообедал?
– Пообедал.
– Бери стул и садись. Вот о чем я хочу с тобой потолковать… В Сергеевке ты был комсоргом группы. Так?
– Так.
– Документы у тебя хорошие, а характеристика – просто блестящая. С директором училища мы насчет тебя советовались. Решили послать в восьмую группу формовщиков. Есть у пас такая. Говоря откровенно, очень интересная группа. Хорошая, но и плохого в ней хоть отбавляй. Ребята там подобрались один к одному: ко всей группе нет ни единой двойки. А ведь стопроцентную успеваемость не в каждой группе найдешь. Производственное обучение идет на «отлично». Фронтовые задании выполняются прекрасно. Большинство ребят перевыполняют нормы, а несколько человек дают даже рекордную выработку. Как ты считаешь все это? Хороша группа?
Жутаев неопределенно пожал плечами.
– Ведь хороша! Правда? – переспросил Батурин.
– Ясно, хороша.
– Вот я и говорю – хорошая группа. А, скажем, отличников в ней ни одного. Тройки, четверки… Есть, правда, и пятерки, но не очень густо. Значит, знания не очень глубоки. Воспитанники этой группы называют себя «мазаевцами».
– Мазаевцами? Это что же, в честь известного металлурга Мазая?
– Нет, – рассмеялся Батурин. – В честь старосты восьмой группы, фамилия его тоже Мазай. Да ты сегодня увидишь его. Он – грубый, заносчивый, невыдержанный, с большим самомнением. Вообще Мазай чувствует себя в группе вроде вожака с неограниченной властью. Он нравится ребятам. Многие побаиваются его, ищут его дружбы. Ребята не выдают его, но ходят слухи, что он при случае пускает в ход и кулаки. Вот так. С одной стороны, эта группа как будто и хорошая, а копнешь глубже – не то. Уж очень много у них недостатков. Да и не только недостатков – много такого, с чем мы боремся и будем бороться. Короче говоря, у ребят группы, и в первую очередь у Мазая, много грубого, уличного, этакого лихачества, ухарства, то есть всего того, что должно быть чуждо молодому советскому рабочему. Но самое неприятное знаешь в чем? У Мазая уже появились подражатели в других группах… Ты, конечно, устал, а я распространяюсь. Но без этого, брат, тоже нельзя. Тут можно говорить очень много, но я прекращаю.
– Нет, почему? Говорите.
– Как-нибудь в другой раз. Так вот. В восьмую группу директор направил тебя и еще двоих ваших ребят. Но ты попал в первую подгруппу, где и Мазай, а они – во вторую. Как, не возражаешь?
Жутаев подумал.
– Конечно, лучше бы всех троих вместе. Их все-таки двое, а я в подгруппе буду один.
– Ничего, брат, не поделаешь. Подгруппа Мазая и без того укомплектована. Ну, а жить ты будешь в одной комнате с Мазаем. На первый раз я тебе охарактеризовал его достаточно, а дальше – сам приглядишься. Посылаем мы тебя в эту группу как комсомольца-активиста для усиления комсомольского влияния.
– А комсомольская организация в группе есть?
– Еще нет.
– И комсомольцев нет?
– Недавно двоих приняли, но они пока еще очень слабоваты, и, по правде говоря, не они влияют на Мазая и его друзей, а он на них. В общем, тебе задача ясна?
– Задача-то ясна…
– Ну, а что?
– Да так…
– А ты говори, говори без стеснения.
– Не справлюсь я… Да и не знаю, как все это делать, за что браться. Они меня просто слушать не будут. Откуда, скажут, пришел, туда и ступай. Вот если бы в Сергеевне– там другое дело. Все – знакомые, каждого знаешь.
– Комитет комсомола поможет. Заходи ко мне почаще, советуйся. По любому вопросу приходи, как домой. Чтоб никакой неясности не было. Потом вот еще что учти: ведь ничего особенного в группе тебе делать не придется– ни докладов, ни бесед, ни выступлений. Главное, что от тебя требуется, – это сознательное поведение, образцовое поведение везде, во всем, даже в самых незначительных мелочах. Это основное, чего мы от тебя хотим. И еще – не стой в стороне от коллектива, постарайся подружиться с ребятами Нравоучений им не читай и не ссорься. Главное – личный пример. Но и не выпячивай себя – смотрите, мол, какой я хороший. Просто держись поскромнее. По поводу общежития – не скрою: Мазай может пытаться выжить тебя из комнаты, это почти наверняка. Только ты не сдавайся. Вот пока и все. Что вздыхаешь?
– Я не вздыхаю.
– Наверно, Сергеевку вспомнил?
Жутаев кивнул головой:
– Сергеевку. У нас дружная группа была, товарищ секретарь. Почти никогда не ссорились.
– Ничего, и здесь все наладится. Сегодня незнакомые, а завтра уже друзья.
– Это конечно…
За окнами темнело. Наступал вечер. Сгустились сумерки и в кохмнате. Батурин включил свет.
– Эх, как быстро дни летят! Не успеешь оглянуться– вечер настал. Ну пойдем, Жутаев, познакомишься с комендантом. Он покажет комнату и поможет тебе обжить новое место.
ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО
– Вот здесь я живу, – указал Гущин, проходя мимо своей двери. – А вот – двадцать третья комната, где ты будешь жить. Рядом с моей. На самом бойком месте. Вон напротив дверь в наш клуб, раздевалка отсюда неподалеку. Главное, уж очень теплая комната. Правда, и небольшой изъян есть: клуб рядом, оттуда шумок иногда доходит, особенно если там вечер, но это бывает не часто, во всяком случае не каждый день.
Дверь оказалась незапертой, он открыл ее и жестом пригласил Жутаева войти. Борис окинул взглядом свое новое жилище. Комната была небольшая, в два окна. Вдоль стен стояли четыре койки. У изголовий – по тумбочке, среди комнаты – стол и вокруг него несколько стульев. На койке справа в одежде лежал воспитанник. Увидев коменданта, он сел.
– Егор, ты дома? Почему не на занятиях? – обратился к нему Гущин.
– Прихворнул маленько, товарищ комендант.
– Прихворнул? А что болит?
– Весь день голова болела и вроде как трясло.
– А к врачу ходил?
Бакланов не был у врача, но сказать об этом не решился.
– Ходил… – соврал он. – Врач малярию признал. Мне утром было плохо и днем тоже. А сейчас отпустило.
– Где же ты ее подцепил? Малярия – болезнь вредная, замучить может человека.
Пока Гущин разговаривал с Баклановым, Жутаев поставил в угол комнаты чемодан, а на него положил вещевой мешок.
– Ну, – обратился к нему Гущин, – давай будем устраиваться. Сначала принесем, постель. А ты, Бакланов, тем временем койку свою поверни, чтоб она не вдоль стенки стояла, а изголовьем к ней. Как прошлый раз, когда Григорьева к вам помещали.
– Теперь его хотите на это место? – равнодушно спросил Бакланов, кивнув на Жутаева.
– Его… Ну пошли, Жутаев. На тебя все уже выписано. Вещи твои здесь побудут, а потом сдашь на хранение.
Когда они вышли, Бакланов нехотя поднялся и так же нехотя начал двигать койку.
– Тоже, пристал со своим врачом! – недовольно ворчал он. – Нужен мне врач, как корове седло! А я, может, не к врачу, а вовсе сбежал бы отсюда…
Он переставил на новое место тумбочку, поправил на койке одеяло. «А этого парнишку жаль, – подумал он о Жутаеве. – Сразу видно, что не задира. Тоже хлебнет горя. Правда, он вроде и высокий, но щуплый. Силы, видать, кот наплакал. Васька такого пополам сломает. Чтоб отбиться от Мазая, нужно бычью силу».
Гущин и Жутаев сначала принесли койку и матрац, потом тумбочку и постельные принадлежности. В коридоре Гущин полушепотом сообщил Жутаеву:
– Живут в этой комнате четверо из вашей группы. Озорноватые – беда! Приставать будут – не робей, а то заклюют. Ты, я вижу, парень скромный, а тут нужно держать себя покрепче. Если туговато придется, напирать, скажем, крепко будут, ко мне стучи. Да посмелее, не стесняйся. При случае, я прикрикну на них. А ты и сам-то крылья не опускай.
Он помог Жутаеву поставить койку, тумбочку и пожелал спокойной ночи.
– Ты время зря не тяни, – сказал он уже у двери, – ложись и отдыхай. Небось намаялся в дороге. Недавно я в командировке был – знаю, как ездить теперь в поездах, да еще зимой.
Бакланов все это время стоял у окна и смотрел на улицу. Когда дверь за Гущиным захлопнулась, Егор окликнул Жутаева:
– Слышь-ка, друг, он совсем ушел?
– Наверно, совсем.
– Не придет больше?
– Не сказал. Должно быть, не придет. Делать ему здесь как будто и нечего. – Жутаев подошел к Бакланову. – Значит, болеешь?.. Ох, и плохо болеть! Нет в жизни ничего хуже… Я тоже вот недавно болел и тоже малярией. Летом. Почти два месяца вылежал. Думал, и не поднимусь. А вот выздоровел. Через день были приступы. Днем трясло, в самый полдень. На улице жарынь – дышать нечем, а у меня зубы стучат… Может, тебе хины дать? У меня с тех пор осталось несколько порошков.
– Зачем она мне нужна, твоя хина? Сам пей, если хочешь.
Жутаев был озадачен и удивленно посмотрел на Егора:
– Ты почему злишься?
– А я и не злюсь.
– У тебя же малярия! Верно?
– И ничего не верно. Мне и без хины горько. Не глядел бы ни на что. А он хину сует…
Егор подошел к своей койке и так стремительно лег, что она и завизжала и заскрипела.
– Ого, – удивился Жутаев, – вот это приземлился! Сетка-то цела, не оборвалась?
– Ничего ей не сделается! – буркнул Бакланов и неожиданно сел на кровать, поджав ноги. – Сам-то из Сергеевки приехал? – спросил он уже более спокойным тоном.
– Из Сергеевки. А ты откуда знаешь?
– Да разговор тут такой шел. Должны, мол, приехать оттуда… В Сергеевке мне тоже доводилось бывать. И не раз. С дедом ездил, потом с матерью: это же рядом с нашим районом… Не поправилось мне там. Хоть Сергеевку и считают городом, а она больше на деревню похожа. Дома всё маленькие да деревянные, как в нашем колхозе… В Сергеевке ты тоже в ремесленном был?
– В ремесленном.
– И сродственники там живут?
По лицу Жутаев а скользнула едва заметная грусть:
– Нет. Родственников у меня… здесь нет. В общем, я эвакуированный. Папа в армии, а мама… она погибла при бомбежке.
– Немцы убили? – живо спросил Бакланов.
– Да, – чуть слышно вздохнув, ответил Жутаев. – Мы на Украине жили… О, они как начали бомбить…
Он отвернулся, быстро подошел к своей койке, открыл чемодан, начал доставать из него книги и укладывать стопкой на тумбочке.
Бакланов внимательно следил за ним.
– Значит, матери у тебя нет?
Жутаев взглянул на Бакланова, молча кивнул головой и снова перевел задумчивый взгляд на книги. Бакланову показалось, что новому его соседу очень тяжело. Егор встал с койки, подошел к Жутаеву и, стараясь отвлечь его от печальных мыслей, спросил:
– Сам-то ты, видать, городской?
– Да, городской. Мы все время в городе жили.
– А в каком городе?
– В Днепропетровске.
– Слыхал, знаю. В школе мы учили. А я так и подумал, что ты из города: разговор у тебя не деревенский. Человека часто по одному разговору можно узнать – городской он или деревенский. А я колхозник. Из Платовки. Наше училище как раз над Платовской метеэс шефствует. Отец у меня тоже на войне. Танкист, а в мирное время трактористом был. В метеэсе работал. Сейчас он не на фронте, а в госпитале, под Москвой. Уже скоро полгода как лежит. В письмах пишет, что маленько получше стало. У него ноги поранены: неподалеку мина упала. А маманя моя в колхозе работает. И дед тоже. Все колхозники. Так ты, значит, эвакуированный? Говоришь, перевели из Сергеевой?
– Перевели.
Бакланову показалось, что беседа получается скучной и впечатление от его неуместного вопроса о родителях у Жутаева не рассеивается. Он решил подпустить в разговор шутку:
– Видать, отчудил что-нибудь и дали по шапке. Ага?
Борис строго взглянул на Бакланова и горячо запротестовал:
– Ничего подобного! Ты ошибаешься. Просто отделение формовщиков закрыли, потому что базы для практики нет. Была там допотопная вагранка – из строя вышла. Намечалось строительство завода – пока отложили его. А пас всех, формовщиков, к го второй год учится, в другие училища направили.
– Уж и пошутить нельзя? Я же понарошку сказал, а ты взаправду берешь. А почему вас перевели – слыхали об этом… – Егор посмотрел на Жутаева изучающим взглядом и вдруг спросил: – А у тебя деньги есть?
– Деньги? – удивился Борис.
– Ну да, деньги. Что ты так уставился на меня? Самые обыкновенные деньги – рубли, тридцатки, гривенники.
– Есть немного. А зачем они тебе?
– Да совсем не мне. Зачем мне твои, когда у меня свои есть. Я в кино собрался, а одному неохота. Вот и решил позвать тебя.
Жутаев еще больше удивился:
– Ты что? Шутишь, что ли? А малярия?
Бакланов махнул рукой:
– Эх ты, чудак рыбак! Малярия! Надумал не ходить на занятия – вот и болен. – Он отошел от Жутаева и снова сел на свою койку. – Не хочу! Опротивело все, прямо из души воротит.
Жутаев оставил тумбочку и повернулся к Бакланову:
– И сегодня не ходил? Ни на занятия, ни в цех?
– Не… Не ходил.
– Вон ты, оказывается, какой! А отцу в госпиталь об этом напишешь?
– Надо будет – напишу.
– Врешь, совести не хватит.
– Своей не хватит, у тебя займем.
– Здорово! Значит, симулируешь?
– Ничего не симулирую. Отворотно мне все в училище стало. Можешь ты понять это? Вот поживешь – уви-лишь. Сам еще сбежишь от этих «друзей». А потом я тебе скажу насчет еды: в столовой норма, а мне мало, не наедаюсь. Вот уже второй год доходит, а я все к норме не привыкну. Случается, правда, и досыта наешься, а чаше все-таки – спать ляжешь, а в животе словно быки топчутся.
– Не знаю. Мне, например, хватает, иной раз даже остается.
– Эх, чудак ты! Человек-то на человека не приходится! Вот я – хлебный. Мне хлеба побольше дай – полкило, скажем, на раз, – тогда я буду сыт. А тут на весь день семьсот граммов полагается. Супов, правда, дают вволю, только суп хлеба мне не заменит; наоборот, суп хлеба просит.
– Ничего не поделаешь, на нашей норме можно терпеть, а вот есть нормы чуть не вполовину меньше наших. Думаешь, сытнее тому, кто получает четыреста или пятьсот граммов хлеба в день? Война, брат. Протерпим.
– Да я ничего. Все это я понимаю, не маленький. И терплю. А тебе сказал просто так, к слову. Бывает иногда, до того есть захочется – урчать в животе начнет. А я подтяну ремень дырочки на три – сразу и шабаш.
Лицо Бакланова вдруг приняло мечтательное выражение. Он обхватил руками коленку и, слегка покачиваясь на койке взад-вперед, заговорил не спеша, почти нараспев:
– Эх, как вспомнишь прежнее… И жили же мы здорово до войны! Как жили! Прахом пошло. И все Гитлер натворил. Я как-то подумал: ну что бы я с этим самым Гитлером сделал, кабы он в мои руки попался? Ну, значит, чтоб у меня сила-воля была поступить с ним как захочу за то, что он войну затеял против нас. Думал я, думал, а так и не решил, какой казнью его сказнить. Все мне кажется – мало такому бандиту. До войны я совсем еще маленький был, ну, а все-таки хорошо помню. У меня дед – старший конюх, отец в трактористах, а маманя на метефе. Ты, наверно, не знаешь, что такое метефе?
– Почему? Знаю – молочно-товарная ферма. В Сергеевне мы помогали колхозу, сено возили на молочную ферму.
– Правильно, знаешь, – согласился Бакланов и продолжал – Хлеба вдосталь было, продавали каждый год. Своя корова, барашки. Обязательно свинью откармливали, а то и двух. Картошку и не считали за еду. Словом, жили – во!
Егор выбросил правую руку вперед, сжав четыре пальца в кулак, а большой выпятив вверх.
– Значит, у вас колхоз хороший, – сказал Жутаев. – А вот в Сергеевке, так там плоховато живут колхозники. Я с одним пареньком дружил, его родители в колхозе. Даже хлеба, говорят, не хватало.
– Все может быть, – согласился Бакланов. – И у нас по-разному живут. Если для примера сказать, семья большая, а работает один или двое, то тут не больно разживешься. У нас в семье только я один был нетрудоспособный. К тому же все домашние, и отец с маманей, и дед тоже, на постоянных должностях состояли. Словом, сказать по совести, обижаться па жизнь не приходилось. Бывало, маманя напечет блинов вот этакую стопу, масло растопит, сметану поставит. Хочешь – в масло макай, хочешь – в сметану. А то еще пирогов настряпает, беляшей. Эх, за уши не оттащишь! А я, бывало, дурак, один-два блина съем и нос ворочу в сторону. Меня и начнут уговаривать. Тогда я еще маленько добавлю. Маманя и сюда присылает еды, да разве эти оглоеды, – Бакланов кивнул в сторону коек, – дадут поесть досыта! Васька Мазай в момент банкет устроит, сядут человек десять – и крошечки не останется. Что успеешь съесть вместе с ними, то и твое. Правду говорю: посылка моя, а хозяева они. И никто даже слова доброго не скажет. Съедят да еще и надсмеются.
– А ты мог бы не дать, если ее хочешь. Насильно никто не заставит.
Бакланов с сожалением посмотрел на Жутаева:
– Ничегошеньки ты, друг, не знаешь, вот и говоришь.
– А что здесь знать? И так все ясно.
– Ясно, да не совсем. Это тебе со стороны так кажется.
– Так никто же не имеет права забрать твою вещь, если ты сам не отдашь.
– Попробуй только не дать, он тебе, Васька Мазай, не даст! У него знаешь какой кулак? Небольшой, а тяжелый, что твоя свинчатка. Я один раз отведал – хватит.
Мазая не только в нашей группе – во всем училище ребята боятся. И никто с ним не связывается. Ты говоришь: если не хочешь, не давай. Ты понял меня так – вроде я жалею. Да разве мне жалко? Я с дорогой душой, хоть и половину отдам – нате, берите! А ведь они каждый раз всё забирают. Разве ж это хорошо? Просто обидно. Едят мое продовольствие и надо мной же смеются. А бывает и так – жрут мою посылку, а мне ничего не дают. Вроде тоже для смеха. Только я так скажу: какой же тут смех? Мне от этого самого смеха глядеть ни на кого не хочется.
– Ну, знаешь, ты такие вещи рассказываешь, – возмутился Жутаев, – что молчать о них никак нельзя! Покритиковали бы на собрании Мазая раз да другой, продрали бы с перцем как следует – небось бы живо поумнел.
– Попробуй продери! Ночевать-то не на собрании будешь, а сюда придешь, в общежитие. Он тебе покритикует. Начнет припарки ставить – критикой уха не закроешь. Вот поглядим, как ты будешь критиковать! А я все равно сбегу. Сил моих больше не хватает! А если не сбегу, так выгонят. Решил – и дело с концом.
– Знаешь что? Напрасно ты забиваешь голову ненужными мыслями. Вот честное слово тебе даю! О другом нужно думать: как порядок в группе навести… А ты – бежать! Насчет же того, что выгонят, поверь: никто тебя исключать из училища не будет. А надумаешь сбежать – под суд попадешь. Вот увидишь.
– Ну да… – недоверчиво протянул Бакланов, – так уж и под суд. Это всё на пушку берут. Не станут за это судить.
– Напрасно ты себя убеждаешь. Обязательно будут судить. И правильно сделают.
– Почему?
– А ты сам подумай: почему людей наказывают, если они уходят с государственной службы?
– Ну, есть об чем думать… – нерешительно возразил Бакланов.
– Напрасно так считаешь.
– А что я – кулак или вредитель?
– Вот ты говоришь, что отец в госпитале. Ранен. Наверно, он не убежал с фронта. Верно ведь?
– Эх, ты! Тоже придумал сравнение. И не говори дальше – слушать не стану.
– Ну, как хочешь.
Жутаев достал из чемодана небольшую папку. На ее переплете было тщательно выведено цветными карандашами: «Альбом для фото». В папке лежали всего два портрета. На одном – девушка в расшитой украинской блузе, со множеством снизок бус на шее. Голова ее в роскошном венке из живых цветов чуть запрокинута назад, все лицо девушки, особенно глаза, излучает веселье. На другом портрете – мужчина в белой косоворотке с расстегнутым воротом, широкоплечий и сильный. Он тоже улыбается и весело смотрит на мир. Жутаев бережно поставил обе карточки на тумбочку.
– Гляди ты, какая красивая! – изумился Бакланов, рассматривая портрет девушки. – Кто это?
– Моя мама.
Бакланов даже рот приоткрыл и с недоверием посмотрел на Жутаева.
– У-у-у-у! – протянул он, и трудно было понять, что он хотел сказать этим звуком. – Какая она! Ой-ой-ой! Убили при бомбежке? Вот гады!
Брови его сдвинулись к переносице, и он пристально смотрел на портрет, как будто хотел запомнить черты этого лица. Потом бережно поставил карточку на место и взял другую:
– А это?
– Папа.
– Тоже геройский мужчина. Только уж больно они оба молодые. У меня родители куда постарше, а мы с тобой, пожалуй, одногодки. Тебе сколько?
– Шестнадцать.
– Вот и мне шестнадцать… Очень молодые у тебя родители.
– Этот снимок сделан в год моего рождения.
– А-а-а! Тогда все может быть. Значит, сохранил? Правильно сделал. А вот у меня нету с собой карточек. Ни отца, ни матери. Никого, одним словом.
Бакланов отошел к столу и задумался. Потом резко повернулся и спросил:
– В кино-то пойдешь?.. Нет? Ну, как хочешь, а я потопаю.
– Вот это напрасно. Поверь моей совести.
– У меня своя есть.
– Тогда еще лучше.
– Не знаю, когда лучше, а когда хуже. Пошел я.
Бакланов безразлично махнул рукой и вышел из комнаты. Оставшись один, Жутаев взял карточки, сел возле стола и долго смотрел на них. Потом закрыл глаза. Его можно было принять за спящего. Но он не спал, а был в полузабытьи. Борис ясно и отчетливо видел то, что безвозвратно потеряно, что в жизни он больше не встретит. Дорогие сердцу картины проплывали одна за другой, ом видел любимых людей, слышал их голоса, чувствовал их дыхание…
Где-то за дверью послышался звонкий смех и говор. Жутаев поставил карточки на тумбочку, выключил свет и лег спать.
Минувшая бессонная ночь и суматошный день очень утомили его, и, едва он опустил голову на подушку, тут же заснул крепким сном.