355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Ситников » Свадебный круг: Роман. Книга вторая. » Текст книги (страница 7)
Свадебный круг: Роман. Книга вторая.
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 19:00

Текст книги "Свадебный круг: Роман. Книга вторая."


Автор книги: Владимир Ситников


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

Маркеловская откровенность трогала Алексея. Вроде такими признаниями никто не делился с ним.

Вспомнил, как однажды в детстве стылым ясным вечером приехал к ним из Карюшкина в бугрянскую двухэтажку дед Матвей с деревянным чемоданом, у которого были уголки из жести от консервных банок. Он был какой-то желтолицый, худой. Казалось, и усы у него обвисли. Взгляд больной, страдающий.

– Вольный я теперь казак, Анюта, Огородову и печать, и колхоз сдал, дак у вас немного поживу, в больницу врач велел наведаться. Не председатель я теперь. На пенсию вывели.

– Дак что, тятенька, места хватит, – ни о чем не расспрашивая, проговорила мать.

Дед медленно снял шубу-борчатку с обшитыми мерлушкой карманами и полой, размотал длинный шарф с худой кадыкастой шеи. Сел, озадаченно потирая колени ватных штанов своими большими ладонями.

Когда дед ел разогретую картошку, подбородок у него поднимался к вислому носу, на проваленных щеках возникали беспомощные складки. Алексею было жалко его. Такой старенький он стал. Он подошел поближе к деду и ощутил на своей стриженой голове его шершавую руку.

Дед Матвей тихо и незаметно прижился у них. Видно, потому, что умел делать все: стеклить окна, подшивать валенки, переставлять двери, чинить настенные ходики, ремонтировать махровые от хлопьев сажи керосинки, выпиливать лобзиком рамки из фанеры, паять кастрюли.

Дедову мастеровитость первым ощутил Алексей, потому что вечером, когда он собирался лечь спать, были стоптанными и кособокими его валенки, а поутру они оказались на удивление крепонькими, постукивали толстыми подошвами. И Алексей с радостью подумал, что теперь может без опаски гонять по снегу мяч. С приездом деда Матвея в их комнате появились книги. Отодвинув работу, дед читал их, а потом сутулый, с опущенной головой и закинутыми за спину тяжелыми руками ходил по комнате и рассказывал о каких-то философах и писателях, со вздохом вспоминал Карюшкино. Алексей слушал деда, открыв рот. Дед знал больше, чем учительница Наталья Серафимовна.

Из-за одышки, из-за десятка других болезней деду Матвею нельзя было заняться настоящей работой. А без дела он не мог. Вот и чинил все, что приносили ему.

– Шебенькаю по мелочам, пока нездоровье, – пренебрежительно говорил он. А весной снялся и уехал в Карюшкино, но быстро вернулся обратно. И был еще печальнее.

Рассказывал, что когда шел от Ильинского к Карюшкину, встретил на проселке тарантас, запряженный вороным жеребцом. В тарантасе сидел Николай Филиппович Огородов, его преемник, председатель колхоза-гиганта.

– Матвей Степанович! – удивился тот.

– Я, Николай Филиппович. Вот смотрю, чего посеял, как растет.

– Что так официально? – остановив лошадь, но не вылезая из тарантаса, спросил Огородов. – Ну и как ревизорская проверка?

– Мало хорошего-то, Николай Филиппович. Плохи хлеба-то. Пахано-то как будто не плугом, – сказал дед.

– Наведем порядок. Ты ведь в шкурке ходил, а у меня шкурища, – хохотнул Огородов. – Целая губерния. Девяносто три деревни в колхозе. Двенадцать таких, как ты, председателей освободилось. Кто в конюхи пошел, кто в кладовщики, а есть вроде тебя, без работы ходят да вот косятся, все высматривают, убирались бы подобру-поздорову.

– Разгонишь, дак не спокаешься? – бросил дед.

– Да лесом я Карюшкино засажу, волков разводить стану и то выгоднее будет, – сердито кинул Огородов.

– Как язык-то поворачивается, – упрекнул дед Огородова, хватаясь за прясло. Перехватило у него дыхание.

Не выстоял огородовский гигант. Сам он пошел на повышение, а Колхоз разъединили. И вот новой лож-карской частью руководил Маркелов, с которым свела теперь судьба Алексея.

– Работать-то ведь легко, Лешенька, – лукавил опять Григорий Федорович, обнимая Рыжова. – Надо только придумать, как сделать, чтоб четыре тысячи скота с голоду не орали, чтоб на пяти тысячах гектаров хлеб под снег не ушел. А так все просто…

Алексей прощался с Маркеловым растроганно. Какие люди живут в его родных местах! И почему он так долго не ехал?

Ночью, когда легли спать и потушили свет, вдруг разоткровенничался вновь Алексей и начал рассказывать Гарьке, какая замечательная, чуткая, какая смелая была Линочка Шевелева. Она никого не боялась: с редактором, с Градовым спорила, Третьего Зама поставила на место, и ему, Алексею, от нее доставалось, если он писал скучным языком.

– А в тот вечер, когда была операция, разразилась гроза. Ты понимаешь, гроза зимой! – привставая на тахте, ужасался он. – Наверное, это было предзнаменование! Ты понимаешь?

Серебров слушал друга. Он знал, что Алексей обязательно должен выговориться, чтоб стало ему легче.

– Я тебя понимаю, я тебя понимаю, – повторил он, чтобы помочь своим сочувствием.

Утром, когда посветлела в окошке синь, в бездонной высоте неба, словно желая напомнить, какой стоит на дворе век, загудел самолет. Он ронял летние громы на крышу дома. Частота идущих с неба колебаний совпадала с частотой дребезжания плохо промазанных оконных стекол, и они, уловив ее, заражались реактивным восторженным звоном. Серебров вскочил, крякая, сделал присядания, фыркая, попил чаю, поиграл с собакой, натянул в коридоре пропахшую машинными ароматами куртку, заглянул в дверь и польстил Алексею:

– Ты спишь в такой позе, в какой изображают младенцев во чреве матери. Что-то беспомощное, слепое и еще безгрешное.

– Еретик! – огрызнулся Алексей и перевернулся на другой бок. Он думал, что надо бы запереть дверь, но ему не хотелось касаться босыми ногами холодных половиц. Алексей лежал, глядя в светлеющий потолок. Как в детстве, из сучков и древесных слоев возникали картины и портреты. Отвлекая его от этого созерцания, под окном ссорились ревнивые коты. Валет гавкал на них. Видимо, стыдил, но они все равно не унимались. Валет начал бегать, стуча когтями по полу, и скулить. Пришлось волей-неволей вставать.

С ленивым ощущением беззаботности Алексей без всякого интереса смотрел на часы. Десять. В редакции уже давно все сидят за столами. «А где Рыжов?» – наверняка мучается Рулада, любящий, чтоб все новости были известны ему первому.

Алексей смотрел на барометр: кто-то за ночь передвинул стрелку на «ясно». Намерзшийся Валет доверчиво тянулся к Алексею, клал на колени голову. Обстановка была вполне литературная. Русские классики любили собак. И вот он… Алексей храбро сел к столу, разложил бумагу, записные книжки, но странное дело, то, что так четко выстраивалось в голове, вовсе не хотело ложиться на бумагу. Исчезли те красивые, точные слова, которые, казалось, уже были найдены.

Поглаживая сочувствующего ему Валета, Алексей шел смотреть в кухонное окно: школа, магазин, сооруженные из слез Маркелова, по дальней дороге беззаботно катил оранжевый трактор, наверное, тоже со слезами выпрошенный Маркеловым.

Чтоб развеяться, Алексей пошел в сарай за дровами. День голубой, веселый; радуется, прыгает Валет. Алексей принес охапку сосновых и березовых поленьев, и вроде стало полегче на душе. Он напишет о Линочке. Опишет такой, какой она была: шумливой, задиристой, но человеком редкой души. И Алексей взялся за ручку, но опять увязло разогнавшееся было перо.

Стало легче, когда пришла жена дяди Мити тетка Таисья, чтобы сварить щи и затушить картошку.

Тетку Таисью по Карюшкину Алексей запомнил светлоглазой, круглоликой, а она оказалась сухонькой, худой. Ему нравились печальные приветливые лица пожилых женщин. В глазах у них таилась тихая грусть. И глаза, и морщинки у губ говорили о терпеливости, о мудром умении не торопиться с осуждением. Такое лицо оказалось у Таисьи.

– Ой, дак мне бы тебя на улице-то и не узнать, гли-ко, какой, настоящий мушшына стал, а ведь эдакой парнечок был, – пропела она с порога и показала рукой, каким был Алексей парнечком. – Как Анюта-то, жива, здорова?

Алексей, навалившись на косяк, рассказывал о матери, о Мишуне, о Раиске и Вальке. Тетка Таисья качала сочувственно головой, снимала шаль. Оставшись в бумажном примятом платке и старой обстиранной кофте с вытянутыми карманами, принималась за кухонные дела. Она бее делала осторожно, боялась стукнуть заслонкой, воду в кастрюлю наливала ковшиком почти беззвучно.

– Ох, ох, ох, – вырывался у нее шепот. – Снега сыпучие, морозы жгучие. Выдуло ведь все у вас, ребята, вьюшку-то не закрыли. Хоть три истопля дров вали, тепло не удоржишь. Картошка-то сгорела. Гли-ко, глико, Я ужо патроновой чулок принесу, дак отчишшу. Патроновым-то чулком хорошо, – разговаривала она сама с собой, – Люся мне из городу привезла чулок-от.

Алексею становилось стыдно сидеть, тупо глядя в бумажный лист, когда старуха щепает на растопку лучину. Он взял из ее рук сухое полено, нащепал лучины, принялся расспрашивать про карюшкинцев.

– Дак мы – здеся, ишшо Вотинцовы. Ольга-то вовсе старуха стала, тожо вроде меня. Галька у нее на ферме работает. Галька-то ведь больно востра. Выходила замуж, с мужиком-то уезжала, да он больно куражливой оказался, дак, витебо, через полтора месяца опять в Ложкари приехала.

Алексей с радостью узнавал слово «витебо» – видит бог. Так же говорит мать.

– В самой-то деревне Илюня Караулов с Марьей осталися, дак, поди, уж померли, плохи были.

О Карюшкине разговор был со вздохами, печальный.

Таисья оживлялась, когда Алексей спрашивал ее о сыне Ване.

– Гарольта-то Станиславовича видела, в Крутенку поехал, дак, поди, и Ваня с ним. Опять чо-то декуюц-ца. Ваню-то хвалят, больно хвалят. Все вместе они.

Потом Таисья говорила, что Люська, меныиая-то, у нее тоже, как Алексей, в городе живет, на экспедитора выучилась. Приезжала, дак хрену целый мешок увезла.

– Хрен-то раньше я все солью с одворицы выживала, расти ничему не давал, а Люся-то говорит, теперь хрен в ходу. Консерву-хренодер делают, – пояснила Таисья.

Потом она обращала внимание на его валенки, стоящие у порога, и говорила, что самокатки лучше фабричных, дак она старику скажет, чтоб перекатал их ему. На новые-то надо три фунта шерсти, а на перекатку, дак меньше.

Алексей слушал маленькую старушку и завидовал определенности ее интересов и заключений. Сварив обед и все аккуратно прибрав, Таисья тихонько стучала ему.

– Пойду уж, Олексеюшко, не стану тебе мешать, а ты учися, – говорила она и надевала старую, тяжелую шубу. – Поешь, жданной, оппетиту хорошова, – она так округло, вкусно произносила это слово «оппетит», что Алексею и впрямь хотелось поесть.

– Давай вместе поедим, тетя Таисья, – просил он.

Обедать Таисья не оставалась. Видно, был для нее теперь Алексей забытым неизвестным человеком, которого она чужалась.

– Как да старик нагрянет? Вдруг из больницы отпустят? Если угаром запахнет, дак в печь-то погляди, поди, головешка там осталась, – наставляла она Алексея. – Ну, учися.

Алексей хмурился: да, мол, надо «учиться», и, поев, шел к столу. Он завидовал Гарьке. Тот занимался понятным, определенным делом. Заскочил проведать, спросил, жив ли Алексей, не пора ли звонить в наборный цех, чтоб присылали курьера за рукописью.

– Пишу молоком, – хмурясь, ответил Алексей.

– Может, привезти флягу сливок? – откликнулся Гарька. – А я сегодня уже отмахал двести километров, ездил в Усть-Белецк на завод, договаривался насчет блоков.

Вечером Серебров ввалился с Ваней Помазкиным. Крутошеий, будто зубр, неуклюжий и сильный, Ваня совсем не похож был на того, прежнего карюшкинского чумазого плугаря, каким помнил его Алексей. Пожалуй, только манера разговора осталась. Слова вылетали быстро, очередями. Лицо молодое, округлое, а кисти рук огромные. Казалось, что эти с въевшимися навечно черными шрамами и обломанными ногтями пятерни гораздо старше самого Вани.

Алексей пытался склонить Помазкина на разговор о Карюшкине, но тот отнесся к тому, что деревни нет, спокойно: ни вашего, ни нашего дому нет. Раз нет, нечего и вспоминать. Его больше задевали нынешние дела. А Алексею казалось, что, съездив в Карюшкино, он сможет узнать что-то необыкновенное, неведомое до этого. Хотя бы то, почему так любили и уважали однодеревенцы его деда Матвея и добро вспоминают об отце, хотя тот погиб совсем молодым, 19-летним.

А Ваня с жаром спорил о каком-то эксцентриковом колесе. Отбирая друг у друга шариковую ручку, рисовали они с Серебровым это колесо на листках бумаги.

– Да нет, не так, – сердился Ваня. Он водил в воздухе крепкопалыми руками и досадовал на инженера.

Серебров морщил лоб, цыкал зубом. И у них были свои мучения, но мучения шумные, веселые и сердитые, а Алексей тоскливо погибал один на один с бумагой.

Серебров хвалился, что во всей красе и полноте покажет Алексею сельскую жизнь, но слова не сдержал: подкатил к дому на «газике» и, хлопнув Алексея по плечу, объявил, что уезжает на неделю в Тульскую область.

Алексей обиженно засобирался домой. Появился повод для отъезда. Он в глубине души даже рад был этому, с него снималась теперь вина, ее добровольно принимал на себя Гарька. Он был виноват, потому что уезжает за какими-то кран-балками. Как Алексей будет тут без хозяина? Нет, он не останется, он вернется в Бугрянск. Ему же надо искать работу. Он пойдет в гороно, потому что, живя здесь, убедился, какой он бездарный журналист.

Но Серебров вину принимать на себя не хотел. Перестав совать в портфель всякую командировочную мелочь, подступил к Алексею.

– Ты знаешь, как называется такая причинная связь? – сердито спросил он. – Влияние северного сияния на рост телеграфных столбов – вот как. Тебе впервые в жизни выпадает возможность всласть посидеть одному, а ты удираешь. Никуда я тебя не отпущу. На крыльце посажу дядю Митю с дробовиком, пусть охраняет. А если выскочишь, он тебе всадит в твой упитанный зад заряд дроби, тогда уж действительно больше не сядешь.

– Нет, знаешь, я должен ехать, я тебе не сказал, – нудно тянул Алексей, понимая, что это упрямство все погубит, но ничего не мог поделать с собой. Разъедающая, как ржавчина, как соль на царапине, обида точила его.

– Балбес, охламон, лодырь, – ругался Серебров, бегая по квартире. Алексей с оскорбленным лицом бросал в чемодан блокноты. Ну и пусть, он лодырь, балбес, пусть ему будет хуже, пусть он станет пропащим человеком, пусть, как ледяшка под каблуком, рассыплется его хрустальная мечта написать что-то пронзительное до слез, он все равно уедет и уже никогда больше не возьмется писать, а станет скромно учить пятиклассников. Это не так почетно, но это нужно.

Однако Серебров знал, как надо укрощать «слонов». То ли запомнил с детства, то ли сейчас понял. Он обнял его, силой посадил на тахту, взъерошил волосы, потрепал по щеке. Большой, беззащитный ребенок сидел рядом с ним.

– Не получаемся, Слонушко, да? – спросил он ласково и вздохнул.

– Какое тебе дело? – отмахнулся Алексей и пошевелил плечами, стараясь сбросить сочувственную Руку.

– Я знаю, что тебе тяжело, Лешенька, знаю, а кто говорил, что бывает легко?

– Никто не говорил, что легко, – подтвердил Алексей и отвернулся к окну.

– Знаешь что, не уезжай, – взмолился Серебров. – Глухарь уже выпевает первое колено, на глухаря сходим. Вот это охота! Оставайся, я тебе лосиные рога подарю. Ни у кого таких нет, а у тебя будут. Отличные рога!

Алексей сопел. Он понимал, что в Бугрянске ничего хорошего его не ждет, он уйдет в школу и исчезнет из редакции, предав то, в чем клялся Лине.

Серебров, как хан Кончак перед князем Игорем, крутился около Алексея, соблазняя его.

– Эх, какое чудо – охота на глухаря, когда тот начнет петь полную песню. Знаешь, этакий бородатый, краснобровый певец… – И Серебров, вскочив, показывал, как подкрадываются к влюбленному глухарю: надо сделать два шага и замереть. И хоть Алексею было недоступно это высокое увлечение охотой, он поверил, что пойдет на глухариный ток и будет подкрадываться к пернатому певцу, сидящему на елке.

– А вправду рога подаришь? – спросил он, вдруг понимая, что явилось откуда-то облегчение: то ли от этих сцен, то ли от того, что ему посулили рога.

– Ну о чем разговор?! – крикнул обрадованно Серебров и, как в детстве, провел ребром ладони по горлу.

– Последний солнечный луч лежал на подоконнике. Серебров уезжал, а бесконечная ночь была впереди.

– Айда дров наколем, – позвал он Алексея.

Сарай был широкий, холодный, с длинными розовыми щелями в стенах, пахло лесом. Они принялись крушить поленья. Сложив их, бодро двинулись в дом. Эта работа, обещание сводить на охоту, а может, все, вместе взятое, сняли у Алексея ощущение раздавленности, возникшее от своего несовершенства. Он решил, что если ничего не сумеет написать за время деревенского житья, то отрастит бороду. Может, она у него будет окладистая, богатая, а может, приятная и аккуратная, как у чеховского интеллигента.

Теперь Алексей сидел один в гулком доме, и только Валет сочувствовал ему.

Алексей брал томик Пушкина. Ах, как понятен был ему теперь юный Александр Сергеевич. Он ведь тоже тосковал в глуши, изнывая от одиночества. И вдруг она… Умная, прекрасная. Конечно, такая встреча – чудное мгновение. Конечно, гений чистой красоты! Плакать хотелось. А Пущин прикатил на тройке с колокольчиком в тоскливую глухомань!

Алексею казалось, что от него навсегда отошли друзья. Умерла Линочка, надолго уехал Гарька, забыли его Костя Колотвин и Градов, а ведь обещали навестить.

После обеда Алексей сердито натянул пальто, надо пройтись. Морозный снег скрипел с провизгом. Обрадованный Валет носился вдоль улицы. На наличники домов загнала вьюга снежных горностаев, песцов и каких-то вовсе неведомых зверей. Они умудрились залезть на ветви деревьев, провода, переплеты рам.

Алексей надел темные очки, чтобы белизна не слепила глаза, а больше, пожалуй, для того, чтобы не снизить высокое мнение о себе у ложкарских жителей. Вон они из-за гераней через окна провожают его взглядами.

Заложив руки за спину, Алексей останавливался: солидный, думающий свою умную думу человек.

Навстречу торопливо шли, стуча стылыми сапогами, две женщины в белесых, пахнущих силосом, телогрейках. Одна, большеротая, шагала вприпрыжку. Неужели Галька Вотинцева? Постарела. Миновав его, Галька оглянулась на Алексея, и он взглянул на нее. Какая уж Галька, женщина под тридцать – Галина. Надо бы помахать рукой, остановиться и поговорить, а он прошел мимо и ничего не сказал. Может, это не Галина? Как же не Галина? Она!

Алексей вспомнил, как голенастая непоседа Галька вытащила его в Карюшкине на затравеневший лужок. Тут все было усыпано пушистыми звездочками одуванчиков. Сверкая лукавыми глазами, Галька таинственно зашептала, что если стебелек одуванчика разделить на конце на три или четыре волоконца и сунуть в рот да протащить несколько раз через сжатые губы, волоконца закудрявятся. Тогда надо прошептать заветное свое желание: «Бабка, бабка, свей мне кудри» – и кудри на голове завьются.

Галька божилась, что у нее надо лбом завились кудри единственно из-за этого. Леха рвал одуванчики, совал сладковато-горькие стебли в рот и про себя повторял Галькин наговор:

– Бабка, бабка, свей мне кудри!

Галька смотрела на него своими удивленными глазами. Веснушчатое ее лицо светилось, и Лехе чудилось в Галькиных глазах восхищение его завившимися кудрями.

А теперь вот он не узнал ее. Алексей покраснел от мысли, что в родные места вернулся чужаком, этаким иностранцем в черных очках.

Жалкий, никчемный бездельник, выдающий себя за умного, занятого человека. Отвращение к себе вползло в душу и отравило ее. Алексей стыдливо снял темные очки и сунул в карман. Через светлые мир был понятнее и ближе.

По улице тянуло сладковатым печным дымком, который лениво стекал в луговину. Там, в сараюшке, прилепившейся к березнику, тонко и протяжно пело железо, туда понесся одуревший от свободы Валет, и Алексей по заплывшим следам двинулся за ним. Тягучий звон все нарастал, и вот уже забил уши. В полутемную с закоптелыми стенами кузню Алексей заглянул вовсе оглохший.

Там истово колотил по мягкому малиновому шкворню, загибая его в петлю, Ваня Помазкин. Алексей залюбовался его уверенными и свободными взмахами. Вот, наверное, о таких говорят: работает играючи. Ваня распрямился и, увидев Алексея, белозубо улыбнулся. Алексей поднес нахолодавшие руки к малиновым раскаленным бокам печурки, сделанной из железной бочки. Шумел в трубе огонь, и было здесь уютно.

– Можно мне, а? – жалобно попросил он.

Сняв с крюка брезентовый в прогарах фартук, Ваня подал его Алексею.

– Сбей охотку.

Ух, какая это была работа! Он вспотел, махая молотом, но отступаться не хотел. Выколачивал из себя усталость и осиротелость.

Стало ему хорошо оттого, что упруго била в висках кровь, отяжелели руки, что шел он по Ложкарям вместе с карюшкинским своим приятелем Ваней Помазкиным, который всегда – был для него недосягаемо умелым и знающим человеком.

Откуда-то из кромешной дали прошлого всплыла вдруг картина, как дед Матвей, тогда бравый, усатый, с горбатым носом, озабоченно разговаривает с голубоглазым светлым Ваней Помазкиным, будто со взрослым, о том, что пропадают колхозные мешки. Видимо, потому, что нет на них клейма. Пусть бы Ваня эти клейма поставил.

Сосредоточенный Ваня сначала что-то писал на мешках обмотанной куделей лучинкой, а потом притащил старый валенок и, вырезав буквы, наколотил их на доску. Ходко пошла работа. На мешки ложились четкие клейма. Ах, как завидовал Алексей, что Ваня такой умелый и ловкий, придумал клеймо с названием колхоза «Красное солнце», что Мишуня называл Ваню своей правой рукой.

И теперь Алексей слегка завидовал Ване. Тот шел-улицей и, показывая на поднятые над крышей телеантенны, взмахивал могучей рукой:

– Мои! Кабы охотник был пить, дак давно бы залился. Но я условие сразу ставлю: без бутылок, а то делать не стану.

Опять шла навстречу Галина Вотинцева. И хоть теперь тропинка была в стороне, Алексей окликнул ее и, увязая в сугробе, подошел, пожал заскорузлую, поданную дощечкой руку. Глаза у Галины были такие же озорные и бедовые, как в детстве.

– А я подумала же, не вы ли? – проговорила она, видимо, с трудом воскрешая в памяти забытого соседа. – Все на ферме. Куда нам больше?

– Ну, это как раз самая главная работа, – сказал Алексей.

– Да где уж, – усмехнулась она. – В гости заходите.

Он пообещал, что зайдет, и побежал догонять Ваню. Ему стало свободнее оттого, что возвращаются давние знакомства.

Розовым вечером вдруг поднял голову Валет и тявкнул, но только через долгие две минуты послышался стук на мерзлом крыльце. Завернул к Алексею дядя Митя Помазкин при полном параде: суконное полупальто с обшитыми хромом карманами, расчесанная надвое борода.

– Здорово живем, Алексей Егорович, – сипло, но напористо крикнул он, прикладывая руку к виску. – Погода-то чо-то рябит, кабы опять не заснежило. Как отдыхаецца-то? Я ведь тебя ище эдаконьким помню, – и приподнял руку на метр от пола.

Алексей обрадовался появлению старика, сбросил со стола на тахту бумаги. Вот кто ему нужен, самый отчаянный карюшкинский мужик.

Дядя Митя наливать водку в стакан для себя не позволил, а достал из кармана точеную из металла рюмку.

– Зять это мне городской успешил. Вот-де, тятя, до смерти тебе хватит, дак я уж, коли помирать придется, закажу, чтоб со мной эту рюмку в изголовье в гроб положили, – выпалил дядя Митя и, дунув в посудину, со стуком поставил на стол. Видно, у него по поводу каждой вещи была своя притча, и для этой стальной, со следами резца рюмки было объяснение.

– Теперь, слава богу, жить можно. Печи кладу, вальни фабричные перекатываю, чтобы мягче да пригляднее стали, дак каждый норовит угостить, когда я ему угожу, а мне много нельзя. Рюмка, ну, две здаких – моя мера. И-ех-хе-хе, Алексей Егорович, дедка-то твоего больно ведь хорошо знал, хоть помладше его был. Справедливой был мужик, сильно справедливой.

Вспоминал дядя Митя, смеясь над собой, как оттаскал его за волосы дед Матвей Степанович, когда Помазкин чуть не проиграл в карты колхозное жито.

– Я в те поры так картежничал, что приезжал с мельницы в пустой телеге. Все спущу. Скажу только своей Таисье, что на мельнице больно завозно, а Таисья, святая душа, всему верит, – удивляясь себе, рассказывал дядя Митя. – Одинова приперли меня жулики, не выйти из дербеня. Уж босой я сижу, сапоги проиграл. И вдруг Матвей Степанович влетает в дербень и к запасным жерновам, на которых помольцы хлестались в карты.

– Где сапоги? – спрашивает меня.

А они у другого мужика. Вырвал он их у того, подал мне.

– Обувайся!

Обулся я. Матвей Степанович хвать меня за долгой цыганский каштым, за волосья-то, да так и выволок из дербеня на солнышко. Остался в руках черный клок.

– Где колхозное зерно? Все на месте?

– Мешка нет, – повинился я.

– Тащи!

Мужики-игроки чуют, дело неладно, мешок мне отдали. С тех пор я в карты играть не садился. Кабы не дедко твой, быть бы мне в тюрьме. Слыхано ли дело, колхозное зерно проигрывать.

По рассказу Помазкина был дед решительным, непоседливым человеком, Алексею же он помнился больным, усталым стариком. Алексей таскал за дедом тяжелый плотницкий ящик. Уехав из Карюшкина, дед Матвей сколачивал для помоек решетки, латал иструпелые, поросшие мхом крыши деревянных сараев и домов. Алексей подавал деду гвозди, доски, толь.

Праздничными, торжественными запомнились дни, когда дедушка, получив в домоуправлении деньги, водил Алексея на базар. К такому воскресному дню мать гладила дедушке нарядную, белую в черную полоску рубаху, доставал он летний из морской травы картуз, который купил еще до войны. Ради праздничного вида шел дедушка на муки и старательно брился, подкручивал усы.

Высокий картуз из морской травы, светлая рубаха, подпоясанная ремнем, преображали деда Матвея. Алексей гордился им. Ни у кого не было такого умного и красивого деда.

Базарный гвалт слышался издалека. Торговцы сидели чуть ли не за квартал от ворот. Как воробей, попрыгивал на костылях их сосед по дому одноногий барыга Володька Пупышев. Он тряс в поллитровой банке самодельными петушками и кричал:

– Рупь штука. Почти даром.

Алексей переглатывал слюну и отводил дедову руку с рублем, хотя ему страсть как хотелось отведать этого петушка.

– Не надо, что я маленький, – говорил Алексей.

– И маленькие, и большие – все берут, – лебезя перед дедом, говорил Володька и подавал для Алексея петушка побольше. Все-таки соседи.

Алексей наслаждался тающим во рту петушком, а дедушка затевал давний разговор о том, что пора Владимиру, молодому парню, бросать барахолку, и Владимир должен это понять. «Петушков» из вареного сахара продавать стыдно.

Володька хлопал себя по обрубку ноги, зашитому в штанину:

– Куда я на одной-то?

– Есть ведь и сидячая работа. Вон слепые щетки делают, – говорил дед.

Володька скучно отворачивался.

– И на бухгалтера выучиться можно, – не отставал дедушка от Володьки.

Володька смеялся: учиться на бухгалтера, что я дурак, чужие деньги считать?

Дедушке, видно, было обидно и горько за Володь-ку, он качал головой.

Хорошо, что дедушка не заметил, вон в воротах стоит, а не делает щетки в мастерской слепой мужик с ящиком. Не щетки делает, а на барахолке обдуривает людей. Разъевшаяся пестрая морская свинка достает из ящика свернутые в аптечные пакетики бумажки. В бумажках сказана судьба. Алексея отчего-то тянуло к этому ящику. Наверное, зверушка у слепого волшебная. Алексей успевал купить пакетик. На замызганной бумажке отбитые на машинке слова:– «Ваша судьба, находясь под счастливой звездой, проходит поперечной линией через левую ладонь и, соединяясь с продольной, символизирует долгие годы жизни, счастье и продвижение по должностной лестнице».

Алексею нравилось это непонятное пророчество. Смущала только «должностная лестница». Какая должность в третьем классе?

Надо бы взять бумажку с собой, показать Гарьке Сереброву, но стоящая рядом со слепым узкоглазая, как монголка, тетка бумажку отбирала.

– Имей совесть, и другие хочут узнать, – стыдила она.

Выходит, его судьба еще достанется кому-то. Обидно, а он думал, что его жизнь единственная, ни на чью не похожая.

Дедушку на базаре каждый раз тянуло под навесы, где шла торговля не интересным Алексею товаром: гороховой мукой, салом, валенками, шерстью. Дед подходил к мужику, помешивающему мутовкой желтый зернистый мед, и спрашивал, не из Крутенки ли тот.

– Не, я из Липовщины.

– Как там Степан Степанович. поживает? – спрашивал дед. Всех он знал,

– На пенсию вывели. Теперь он не председатель. Нас ведь всех к Подрезову присоединили. Большой колхоз, а толку мало, – отвечал мужик. Дед слушал мужика, просил кланяться Степану Степановичу и шел дальше, искал однодеревенцев.

Чаще других бывал тут чернобородый бойкий Ми-трий Помазкин. Постукивая валенком о валенок, зазывал покупателей.

– Ну чо, мужик, дорожишься-то? – говорила ему с осуждением тетка с вывернутыми губами.

– Дак покатай-ко, наломаешься, – оправдывался Помазкин, сердито поглядывая на толстую некрасивую тетку. – Шерсть легкая, да работушка силушки просит. Да вон Матвей Степаныч скажет, катан-щик я первостатейной.

С Помазкиным говорил дедушка об урожае, о том, что вовсе безлюдеет Карюшкино, что мечтает Огородов развести лес на месте их деревни. Наговорившись, дедушка выходил из-под навеса.

Наконец можно было направиться в книжные ряды, где выбирал дед подарок для Алексея.

Как-то осенью они завернули с дедом Матвеем в дальний угол базара, где шла нешумная, обстоятельная торговля кроликами, козами, щенками, цветными аквариумными рыбками, голубями. Дед Матвей повел Алексея к грузовику. Там свекольно-румяная от осеннего ветра тетка в синем халате и валенках с галошами продавала саженцы яблонь.

– Какой сорт? – спросил дедушка.

– Местная яблоня, старик, местная! – крикнула тетка. – Для озеленения. Дешевка – полтинник штука.

Дедушка выбрал саженцы, сунул корни в мешок. Алексей тащил эти ветки и впервые был недоволен дедушкой. К чему они?

На замусоренном участке под окнами дома они долго вдвоем рыли ямы. Алексей не верил, что примутся эти прутики, а они теперь вымахали уже до второго этажа.

Дед говорил, что если привить к дичку ветку культурного дерева, то вырастут вкусные яблоки, да вот не успел привить.

Дядя Митя крутил головой, горестно вздыхал, вспоминая Матвея Степановича, потом повеселел:

– Теперя-то чо, не жисть, а игра, и не работай, дак деньги платят. Пензия идет, а тогда-то пустой трудодень, – и опять крутнул головой.

Дядя Митя опрокинул в рот содержимое стальной рюмки, не изморщился, не крякнул, осторожно взял кусок солонины.

– Зубей вот нет, дак несподручно, а так я ведь больно артельной. За мной выпивка не пропадет, я и спляшу, и спою, повеселю народ. Девки тут ученые понаехали, песни, дескать, надо. Я, грю, чекушку поставьте, дак я вам столь напою, ленты вашей не хватит записать. Дак, вишь, им все надо, чтоб ни словечка эдакого вредного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю