Текст книги "Свадебный круг: Роман. Книга вторая."
Автор книги: Владимир Ситников
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
– Благодать какая! – радовалась Вера. – Как здесь хорошо, Гарик!
– Пойдем дальше. Там еще лучше, – заманивал; он ее выше. Ему хотелось подняться на самую вершину гряды. Казалось, что оттуда откроется вовсе необыкновенное, еще ни разу не виденное. И действительно, на самом гребне, где опять были луга и стоял покинутый починок с дряхлыми домами, перед ними; распахнулся широчайший простор, с неоглядно раздвинувшимся горизонтом. От этой широты казалось, не стоишь на земле, а паришь над рекой и полями.
– До чего красиво! – воскликнула Вера и не отстранилась, когда он привлек ее к себе. От долгого поцелуя перехватило дыхание. Серебров растрогался и дрогнувшим голосом проговорил:
– Давай мы останемся с тобой здесь и на теплоход не пойдем.
– Опять! Выдумщик! – рассмеялась она.
– Нет, серьезно. Я там оставил записку.
– Болтунишка. Когда ты перестанешь фантазировать!
Они присели. Далеко внизу открывалась излучина реки, обрамленная ельником. Их теплоход – маленькая белая игрушка, еле заметные, похожие на стрелки компаса, байдарки.
– И мы одни, – прошептал, уважая тишину, Серебров и положил Вере на колени голову. – Ой, как хорошо, не умереть бы, – вспомнил он рякинскую поговорку.
– Дурачок какой, – так же тихо прошептала она, ероша его волосы.
Вдруг снизу раздавись короткие дальние гудки.
– Что-то случилось! – встрепенулась Вера.
– Все в сборе, – сказал спокойно Серебров. – Видишь, они Уже убрали трап и теперь отчалят от берега.
у Веры в лице сначала отразилась растерянность, потом «беспокойство. Она вскочила.
– Ведь ты говорил два часа. Ты врал, что ли? – возмущенно крикнула она.
– Врал.
У Веры лицо побледнело.
– Ты поступаешь со мной, как с безгласным существом, – прошептала она возмущенно и кинулась вниз по тропе. Серебров догнал ее, преградил дорогу.
– Негодяй! – отбивая его руки, воскликнула она. – Опять?!
Он упал на колени, обхватил ее ноги руками.
– Ну, Верушка. Я прошу тебя, останемся. Ну, останемся. Я же тебя люблю, – бормотал он. Она вырывалась из его рук, отталкивала его от себя, но он не давал ей идти.
– Я закричу, – размазывая по лицу слезы, пригрозила она и, не доверяя своему голосу, позвала: – Помогите!
Серебров усадил Веру рядом с собой на поваленную грозой березу и, держа ее за руки, поощряюще сказал:
– Надо посильнее, ты кричишь для отвода глаз.
– Помогите! – уже громче повторила она и, вырвав руку, с досадой ударила Сереброва по спине. – Дурак какой! Ну, что ты со мной делаешь? Врун! Зачем сказал, что два часа…
– Ударь еще, – просил Серебров, не выпуская Веру. – И еще крикни. Это у тебя хорошо получается. Но кричи не громко, а то те, с кедами, которые устали, раз-раз прискачут сюда.
Вера взмахивала в отчаянии свободной рукой.
– Пусти, ну, пусти же. Что о нас подумают? Что? – и зажмурила глаза, представляя те ужас и позор, которые ожидают их.
А на теплоходе поднялся переполох. Гудела сирена. Какие-то сердобольные туристы скандировали: э-а, э-а! Наверное, очкастый массовик, просадивший весь запас своей энергии в первой половине пути, вновь воспрянул духом и, размахивая руками, призывал кричать: Вера! Вера! Сереброва они, конечно, не думали искать.
– Какой позор, какой позор! – повторяла Вера… Ей представилось, как на виду всего теплохода они выберутся вдвоем из леса. И ругань, и двусмысленные шуточки. Серебров тоже вообразил эту картину.
– Знаешь, как-то не по себе. Надо все-таки оберегать свой авторитет, давай не пойдем.
Крикуны успокоились. Очевидно, попутчики нашли послание Сереброва. В нем он благодарил организаторов экскурсии и команду теплохода, возносил существующие и несуществующие их добродетели и извещал, что остается со своей невестой в Синей Гриве. И «англичанка» Ирина Федоровна, наверное, уразумела, что Серебров не шутил, когда прочла его просьбу воспользоваться мощью грузинистого Гоши и сдать Верины и его вещи в камеру хранения на Бугрянском речном вокзале.
Теплоход еще раз длинно, с укоризной прогудел, давая знать, что складывает с себя все заботы о таких самоуправных путешественниках, и Вера с Серебровым увидели, что белая их посудина, наполняясь музыкой, выбирается на середину реки.
– Даже всплакнуть хочется, – проговорил он, выпуская Веру. Она вскочила и замахала руками. – Они думают, что ты им желаешь доброго пути, – расшифровал Серебров ее жесты. Вера с прежней досадой ударила его по спине.
– Противный!
Теплоходик, словно утюжок, вспарывая гладь воды, двигался к повороту и вот уже скрылся за гривой пихтача.
– Я тебя совсем не люблю, – объявила Вера.
– Теперь уж это не имеет значения, – подбирая авоську с грибами, откликнулся Серебров. – Будет брак по расчету. Я женюсь на тебе, потому что ты дочь банкира.
– Ох, Серебров! – простонала она. – Нахал из нахалов!
А он обнял ее и, не давая ей двинуться, проговорил:
– Милая моя страдалица, прости меня. Прости меня, Верушка.
Она вырвалась из его рук, вздохнула и практично сказала:
– Но у нас ведь ничего нет. Ну, что ты за авантюрист?
– Я твой муж, – откашлявшись, строго сказал Серебров. – И прошу с должным почтением… Авантюрист? Да что это такое?!
– Муж, объелся груш. Авантюрист, узурпатор, завоеватель, фараон, фанфарон, – старательно подбирала она прозвища, спускаясь по тропинке.
– Ты дело подменяешь болтовней, – усовещал ее Серебров. – Ты беззаботный человек. Ты пошла в одних босоножках и праздничном платье, а у меня есть спички, нож, авоська, деньги, документы. У Робинзона Крузо было гораздо меньше запасов, чем у меня. Сейчас купим сапоги, ватники, поставим шалаш, создадим рай.
Вера сняла босоножки и пошла босиком, оставляя отпечатки на влажной земле.
– Умница, бережешь обувь, – веселился Серебров. – Я буду целовать твои следочки, – и он действительно, став на колени, трижды чмокнул ее следы.
– Ой, коварный хитрюга, разбойник, тиран, – придерживаясь за ветки елей, говорила уже без злости Вера.
– Кровопиец, вампир, бандит с большой дороги, – помогал он ей пополнять запас прозвищ.
На тропинке лежали редкие желтые листья. Ветер вытрепал их из – еще зеленых березовых крон. Эта примета осени вызвала у Веры испуг.
– Мы же замерзнем, – вырвалось у нее.
– А спички? – тряс он коробком.
Сереброву было легко и весело оттого, что он осуществил задуманное, оттого, что Вера была с ним, остальное его не тревожило: ни мнение Ирины Федоровны, ни жалобы руководителей экскурсионной поездки. Когда они вышли к дебаркадеру, на берегу было безлюдно. Дом, магазинчик с дверью, перекрещенной железными накладками, красные и белые треугольники бакенов, ульи. На крыльце дома появилась некрасивая, мужского покроя женщина с короткими седеющими волосами, которые удерживала широкая гребенка. Женщина с хмурью в лице окинула их взглядом.
– Здравствуйте, – заискивающе поприветствовал ее Серебров, пряча за спиной авоську.
– Это вы, бродяги, опоздали на теплоход? – низким, сиплым голосом спросила женщина и достала из кармана жакетки пачку папирос.
– Мы, – подтвердил беспечно Серебров. – А у вас есть молочко четырехпроцентной жирности?
– Вы хоть кто такие? – прикуривая, спросила женщина. Глаза у нее, пожалуй, были добрые, понимающие, и это Сереброву понравилось.
– Мы муж и жена, – ответил он и, не сбиваясь, снова спросил, есть ли молоко.
– Не знаю, уж сколько процентов, но хвалят, – ответила женщина, вынеся им трехлитровую стеклянную банку молока и эмалированные кружки. Стенки банки запотели. Молоко было с ледника.
– А криночек нет? – посочувствовал Серебров, разливая молоко. – Вот видишь, как все хорошо! – сказал он Вере и добавил, нахально вербуя в союзницы женщину: – Я же говорил, что с добрыми людьми не пропадем.
А женщина, видимо, проникнувшись состраданием, сообщила, что сейчас приедет какой-то Василий Иванович, свяжется с теплоходом по рации и увезет их, а теплоход на очередной стоянке подождет.
– Ии в коем случае! – замахал руками Серебров.
Вера хотела сказать что-то свое, но Серебров перебил ее. Он начал расхваливать синегривские места и доказывать, что давно мечтал остановиться именно здесь.
– Места у нас первостатейные, – пробасила женщина. – Много среди лета народу живет. Вон там, на излуке, на камнях, мы сковородкой их зовем, семей по пятнадцать останавливается. И там, и там живут, а теперь уж уехали.
– Вот мы на «сковородку» и пойдем, – решил Серебров, вставая.
– А где у вас палатка? – забеспокоилась женщина.
– Мы так, – ответил легкомысленно Серебров. – Шалаш, костер.
– Так уже нельзя, так уже холодно, – заметила женщина. – Поселяйтесь у нас, в летней половине. Чего с вами делать-то.
Лицо женщины осветилось улыбкой. Видно, они казались ей вовсе несмышленышами.
К тому времени, когда заурчал на реке мотор, Вера и Серебров уже знали, что женщину зовут Анна Ивановна Очкина, что она считается начальником пристани, а ее муж, Василий Иванович, бакенщик, что жить здесь хорошо, что отдохнуть можно «первостатейно». Никто еще не пожалел, выбрав для отдыха Синюю Гриву.
В берег ткнулась очень серьезная железная посудина со стационарным мотором и флагом на носу. Она была похожа на корабль, представляющий микроскопическую морскую державу. Из лодки вышел человек в выцветшей капитанской фуражке. Самым нарядным на морщинистом лице этого человека были седые толстые усы, и Серебров вспомнил, что его видел он ранним утром, когда они плыли вниз по реке.
– Они и есть зайцы? – строго и бескомпромиссно оглядывая Сереброва и Веру, сидящих у ополовиненной банки с молоком, спросил усатый Анну Ивановну.
– Они, – ответила Очкина. – Но они у нас будут жить, Василий Иванович. Они на теплоход не поедут.
– Мне капитан сказал: взять и посадить их в Совьем, – непримиримо стоял на своем усатый Василий Иванович, и уже дробно простучала о стлани цепь. Хотел он непременно отправить их.
– А вы не беспокойтесь, мы ведь живы-здоровы, – вмешался Серебров. – И мы не хотим ехать.
Василий Иванович не обратил внимания на его слова: вас, мол, не спрашивают, как скажет Анна Ивановна, так и будет. Анна Ивановна была не согласна с Василием Ивановичем.
– Так и передай, – закуривая папиросу, проговорила она, то ли пользуясь властью жены, то ли начальника пристани. Видно, Очкина была все-таки главной, потому что Василий Иванович послушался и ушел в бакенский домик что-то передавать по рации.
Скроенная по мужским меркам, не выпускающая изо рта беломорину, Очкина оказалась неправдоподобно заботливой. Она не только отвела им летнюю половину дома с широченной кроватью, но и принесла сапоги, телогрейки, какие-то рубахи.
– По лесу-то рвать сойдет, – сказала она и добавила: – Коли еще чего понадобится, не молчите, – и выдула изо рта целый клуб дыма. Серебров прозвал Анну Ивановну вместо Очкиной – Мамочкиной. Так они и именовали ее между собой.
Сереброву нравилась оглушающая тишина, безлюдная река, рубленый дом с капельками желтой, как мед, смолы на бревнах, с чистыми светлыми подоконниками, рамами с желобками, по которым бегали муравьи.
В первый вечер Вера ушла спать одновременно с Анной Ивановной. Очкин и Серебров еще долго сидели у костра. Серебров смотрел в огонь, слушал о том, что в давние времена синегривцы для ловли стерляди замешивали в тесто бабочек-поденок, вылетающих раз за лето.
– Первостатейным был клев, – сказал бакенщик, уходя в свою половину дома.
Серебров долго не решался отправиться спать. Он вдруг ощутил робость перед Верой. Сидел, прислушиваясь к плеску реки, к тишине. Ждал. Он вдруг понял, как виноват перед Верой. Как он зайдет, что скажет?
– Гарик, я боюсь.
– Сейчас, я сейчас, – поспешно, успокаивающе ответил он и, загасив костер, двинулся к дому. Вера ждала его в проеме дверей. Он обнял ее. Она ткнулась ему в грудь лицом, вздохнула:
– Мучитель мой.
– Извини, извини меня, – прошептал он.
Сразу же в их жизни появилась размеренность. Вера еще спала, когда Серебров в одних плавках, с полотенцем через плечо выскакивал на крыльцо. Лес пах смолой и свежестью. Солнце было еще в туманце, как лампочка в парилке, и вовсе не слепило, когда он глядел на него. Деятельно гудели пчелы, Мамочкина шла с подойником из хлева, в подойнике пенилось парное молоко. Были чисты внятные на утре звуки: пение петухов в нагорной деревне, стрекот лодочного мотора.
– Я вам молочко в сенях оставлю, – шепотом говорила Анна Ивановна. – А Верочка спит?
– Спит, – шепотом откликался Серебров.
– Ты ее береги, – наставляла Мамочкина и мудро добавляла: – При добром муже и жена красивеет.
Сереброву было приятно оттого, что он именно такой добрый муж, при котором Вере остается только красиветь, и он по обжигающей ноги росе бежал к пляжику. Около полосатого, похожего на ксилофон треугольного знака речной навигации сидел на камне Василий Иванович с какой-то снастью.
– Купаться уже нельзя. Медведь в воду лапу опустил, – предупреждал он, поднимая редкозубое, осмоленное солнцем лицо.
– Ничего, – беспечно откликался Серебров и е Лрожью входил в воду. – Я в моржи думаю.
Василий Иванович качал головой: потешный народ отдыхающие.
Неторопливый спокойный Очкин знал целую прорву всяких мудрых примет и советов. Он говорил о том, что лучше всего от комаров не новейшие средства, а товарный деготь.
– Они его сильно не любят, – отзывался он о комарах.
Во время утренних бесед с Василием Ивановичем Серебров усвоил, что через месяц после первого снега наступает настоящая зима, а через месяц после того, как упадут с елок иголки, начинается ледоход. Если лист ложится изнанкой вверх, осень будет сырая. Если ольха по весне оперяется первой, жди мокрое лето, а если береза, то будет лето сухим. А вот Серебров проглядел, что оперялось прежде нынешней весной.
Из воды он выскакивал обрадованный, полегчавший, взбодренный. Растеревшись до приятной теплоты полотенцем, садился рядом с Василием Ивановичем. Они говорили о всяких умных вещах – об использовании космических полетов в народном хозяйстве, о зловредной радиации, о пожарах, которые замучили в нынешнее лето.
– Гляди-ко, гляди, – вдруг шептал Василий Иванович и показывал клешнястой рукой на реку.
Серебров замечал на слепящей маслянистой глади воды корягу.
– Лось, а рога-то, хоть чалку забрасывай, – с почтением произносил бакенщик.
Василий Иванович и Серенов следили за могучим лосем, который, выбравшись на высоких стройных ногах из воды, вздрагивал кожей, раскидывая брызги, и спокойно шел по отладку в лес, словно не замечая их.
– Сей год волки им житья не давали, – с сочувствием произносил Василий Иванович. – А летом они знают, что никто не тронет.
Эти простые разговоры нравились Сереброву. Была в них какая-то надежная, проверенная мудрость.
Вера и Мамочкина звали их завтракать. Серебров шептал в пунцовое ухо Веры слова, которые услышал поутру от Анны Ивановны: «При добром муже и жена красивее'т».
– Муж объелся груш, – не находя, что ответить, произносила Вера. – Зазнайка хороший, – и краснела.
– Да нет, что вы, Верочка, он у вас вправду хороший, – заступалась за Сереброва Мамочкина.
После завтрака в пожертвованной одежде они отправлялись в лес за малиной или грибами. Вера в серой телогрейке, кирзовых сапогах, плотно охватывающих икры сильных ног, в платке Анны Ивановны выглядела по-деревенски простенькой, круглоликой. Сереброва умиляли эти круглоликость и опрощенность.
– Ох ты, доярочка моя, – радовался он. Шли они с Верой прямо в смальтовую синь предгрозового неба, которое опиралось на лесистую синегривскую гору, и, настроенный Василием Ивановичем на философский лад, Серебров развивал перед Верой мысль о том, что удачное сочетание противоположностей – наиболее благоприятное условие для гармонии в семейной жизни.
– Ты спокойная и сдержанная, а я психопат, так что у нас все будет хорошо. Ты будешь уравновешивать меня на семейных весах.
– И не думаю. Ты слишком вознесешься, если я окажусь на противоположной чаше, – отказывалась Вера. – Я тоже могу быть психованной. И кроме того, жизнь сложная вещь, – добавляла она уже серьезно, словно Серебров был вовсе мальчишка.
– Скажи на милость, и откуда ты это знаешь? – задирался он и лез целоваться.
– Да что ты, злодей? Все рыжики истоптал! – вскрикивала Вера. Став на колени, они замирали. Из травы возникали серые, с прозеленью кольца рыжичных шляпок. Рыжики росли тут «мостами». Если долго смотреть в их кольца, то покажется, что это начало трубок, идущих в глубь земли. А какое оранжевое полыхание разгоралось в корзине, какой неповторимый дух шел от них! Рыжики были целой поэмой, которой можно было восхищаться всю обратную дорогу.
Днем они купались. Вера в плотно облегавшем ее грудь и талию голубом купальнике, стыдливо глядя под ноги, шла к воде. Серебров замирал, любуясь ею. Она чувствовала его взгляд и сердилась.
– Не смотри на меня так.
– Я не могу не смотреть, – шептал он. – Это преступление – не смотреть. Я смотрю на тебя как на произведение искусства.
С тонкой талией, полноватыми крепкими ногами, длинными распущенными волосами, она была какой-то новой, еще неведомой ему. Почему-то он не предполагал, что она такая красивая. Вера закручивала волосы и боязливо входила в воду. Серебров налетал на нее, брал на руки.
– Я же тяжелая, – отбивалась она, болтая ногами, но он не отпускал ее, и она обвивала его шею руками. Они брызгались, барахтались в воде. Верины длинные богатые волосы рассыпались и касались воды.
– Опять замочил, – сердилась она. – Вот и сиди теперь жди, пока я их расчешу да высушу.
– Русалка, дикая Бара, Ундина, – выкрикивал он, греясь на солнце, и терпеливо ждал, пока Вера расчешет волосы и упрячет их под платок. В простом длинном платье Анны Ивановны Вера уже была не такой притягательной и яркой, как в купальнике. Простая, понятная, с веснушками на носу и щеках.
– Баба у меня баская да ядреная, – поддразнивая ее, говорил Серебров голосом дяди Мити.
Вечером они варили уху. Непременно на костре. Иной ухи Василий Иванович не признавал. Вчетвером они сидели у косматого огня. Рвалось вверх пламя. Отсветы его синусоидой изгибались на волне, поднятой почти невидимой во тьме самоходной баржей. Огонь освещал спокойное темное, как у старой женщины из племени индейцев, лицо Мамочкиной, седоусого Василия Ивановича. Анна Ивановна уже который раз повторяла для Сереброва и Веры романтическую историю о том, как во время войны готовили в их деревне посылку для фронта. Тогда она была молодая и статная. И вот она вышила на кисете слова: «Самому храброму» и вложила в него записку. По этой записке написал ей получивший кисет раненый снайпер Вася Очкин. Потом он приехал сюда и нашел ее. Этот снайпер Вася и оказался Василием Ивановичем Очкиным, за которого она вышла замуж.
Анна Ивановна, несмотря на годы, не утратила восторженной приподнятости. Когда Василий Иванович отъезжал в своей сварной просторной лодке, она махала ему рукой и всегда выходила его встречать на берег. Она говорила уважительно:
– Мой Василий Иванович – опытный первостатейный речник, – и чувствовалась гордость в этих словах за него и его занятие.
Слушая Мамочкину, Серебров смотрел в костер и думал что, может быть, счастье заключается как раз в том, чтобы вот так бок о бок жить вдвоем до самой старости, воспитать и проводить в жизнь детей и не устать друг от друга, а найти великолепные достоинства, которые заставят еще больше ценить один другого. После этих размышлений он вдруг находил такое же спокойствие и такую же, как у Мамочкиной, житейскую мудрость в Вере.
На реке терялся счет времени. Сереброву казалось, что они давно-давно живут здесь. Это ощущение появилось, видимо, оттого, что за августовский погожий день можно было переделать прорву разных дел: сходить за грибами; играя силой, поколоть для Очкиных дров; покатать Веру на весельной лодке, сбродить на озера за щурятами для жарехи, просто посидеть на берегу и поглазеть на реку.
– Какое сегодня число? – встревоженно подняв голову, спрашивала Вера не один раз на дню. Она боялась, что замещающая ее учительница не так, как надо, составит расписание, а она, опоздав, не успеет ничего исправить. Или вдруг она начинала тревожиться за Танюшку.
– Живу здесь и один день кажется за три. Ты не врешь, что сегодня двадцать первое? – испытующе спрашивала она Сереброва.
– Вон крикни на барину, спроси, какое сегодня число? – советовал он.
Василий Иванович, держа на отлете, читал на завалине «Трибуну».
– Это вчерашняя у вас? – спрашивала осторожно Вера.
– Вчерашняя, – говорил Очкин, шурша газетой.
– Глупенькая, это же завтрашний номер, – веселился Серебров. – Как, Василий Иванович, там за нашу поимку не объявлено вознаграждение?
Он был беззаботен. Его не тревожили ни свои, ни колхозные дела. В Ложкарях все знает Маркелов, и будущая семейная жизнь рисовалась ему легкой и определенной: он заберет Веру и Танюшку к себе в Ложкари, так что зря его супружница волнуется из-за расписания, завучем ей в Ильинском не быть. В Ложкарях начнется благоденствие. Чего еще желать? Милая, добрая, заботливая Вера. Теперь он знает, что лучше, чем жить вместе с ней, ничего быть не может. И Вера, конечно, знает об этом. Серебров был убежден, что знает, но он ошибался. Однажды он проснулся среди ночи. За окном хлестал ливень, и кто-то могучий катал в небе валуны. Они с треском раскалывались, освещая синеватыми вспышками комнату, гнущиеся под ветром стволы раскосмаченных молодых берез. Синие сполохи поздней августовской грозы. Потом гром ушел в сторону. Серебров лежал, слушая его дальние добродушные, как псиное урчание, раскаты, дробь капель о стекла. О туго оклеенный бумагой потолок гулко ударялись мухи, встревоженные грозой. Ему показалось, что проснулся он не от грозы, не от стука этих мух о барабанно натянутую бумагу, а отчего-то неясно-тревожного и щемяще-безысходного. Откуда взялось это ощущение? Он прислушался. Вера рядом с ним дышала спокойно и тихо. «К чему примерещилось?» – подумал он и хотел повернуться на бок. Вдруг до него донесся задавленный безутешный всхлип. Серебров встрепенулся. Вера. Как же так? Он спит себе, а она плачет? Кто ее обидел? Или она боится грозы?
Он обнял ее, стал целовать в горячее мокрое лицо.
– Ну что ты, что с тобой, Верушка? – шептал он, – гладя ее.
– Ни-и-чего, – всхлипнув, ответила она. – Так, ни-и-чего.
– Как ничего? А почему плачешь? – допытывался он.
– Я-а, я б-боюсь, – прошептала она, наконец.
– Ох ты, глупая, – проговорил он с превосходством взрослого. – Чего бояться-то? Это же гроза. Ну, разбудила бы меня, – великодушно, успокаивающе сказал он, утирая ей слезы.
Но Вера всхлипывала, тычась лицом ему в плечо, и Серебров вдруг понял, что плачет она вовсе не из-за грозы, не из-за страха перед раскатами грома.
– Ну что, Танюшку вспомнила? – подсказал он ей, стремясь скорее утешить и успокоить. А она завсхлипывала еще горше и безутешнее.
– Я б-боюсь, я б-боюсь, – наконец выдавила она из себя дрожащим голосом, – что ты, что ты опять м-меня б-бросишь, – и плечи ее затряслись в плаче.
Серебров прижал к своей груди Верину голову.
– Ох, и дурочка ты, а еще завуч, – сказал он все с тем же небрежным великодушием.
– Я знаю, – всхлипнула она. – Я знаю, ты меня отцом будешь попрекать. Что он дядю Грашу… что он такой, а потом бросишь. Но я сама его ненавижу. Из-за этого, из-за того, что он маму мучает, что у него эта, Золотая Рыбка. Все ведь знают. Мне стыдно. А ты смеешься, тебе хоть бы хны.
То, что большая, спокойная, надежная Вера была беззащитной, как ребенок, вдруг наполнило Сереброва тревогой. У нее в душе одинокость и безысходность, а он, бесчувственный, поддерживает браваду и не замечает, что происходит с ней, как она мучится от нескладной своей жизни. И вся эта нескладность не из-за отца, а из-за него. Ведь он мучил ее. И ведь, наверное, все время, пока живут они здесь, на берегу, она боится, что он не всерьез, а так, для игры, оказался рядом с ней. И у него не хватило ни ума, ни сердца догадаться об этом, понять ее и успокоить. И может быть, это у нее не первая бессонная ночь, полная обиженных мыслей, скрытых слез, которые не приносили облегчения. И он возненавидел себя.
Растроганно обнимая Веру, Серебров виновато повторял, что всегда, всю жизнь, будет он с ней и никуда не денется, и все у них будет хорошо.
Вера жалко и беззащитно прижималась к нему, ища ласки и утешения, и Серебров, с тревогой понимая, что должен как-то уверить ее в том, что у него все серьезно и навсегда, снова и снова целовал ее и не мог заснуть до тех пор, пока не услышал ее спокойного дыхания.
Наутро с безвестного бакенского поста Синяя Грива была отправлена телеграмма: «Женюсь замечательном человеке Верочке Огородовой. Целую. Гарик». Телеграмма предназначалась родителям.
Вечером Василий Иванович связался с почтой. Оттуда прочитали телеграмму: «Поздравляем женитьбой, желаем счастья. Папа, мама». Серебров подал листок, записанный Очкиным, Вере и пошел разжигать костер, потому что свадьба, как и подобает такому торжеству, должна пройти на славу. Жалко, что не было гитары. Иногда Василий-Иванович ловил плохоньким приемником музыку, и Серебров танцевал с Верой в свете костра. Мамочкина говорила пожелания, чтоб и детей у них были полны лавки, и чтоб мир да любовь. Вера, тихая, боязливая, жалась к Сереброву. Ее удивляла своя такая неожиданная свадьба на берегу пустынной реки.
– В круг, в круг. В хоровод! – встрепенувшись, вдруг закричала Мамочкина. – Какая свадьба без хоровода. А ну, Василий Иванович, поднимись!
Схватив Веру и Василия Ивановича, Анна Ивановна устроила-таки хоровод у костра. Неуклюже стесненно ходил усатый Очкин, прыгал Серебров и вслед за Анной Ивановной пели что-то старинное, хороводное. На этот странный свадебный круг глазели с проходящей по реке гэтээмки капитан с помощником и дивились тому, как развеселились нынче Очкины. А вроде степенные люди.
Когда Серебровы уезжали, кончилось длинное лето. После неожиданного сигнального инейка зажгла осень леса. На берегах сплошное алое и оранжевое полыхание. Протоптанные желобком тропинки были набиты шелестом. Под свежим ветром неслись наперегонки к кромке берега похожие на перья жар-птицы листья. Это были легкие, как лепестки, листочки березы, тяжелое фигурное оперение дуба и разлапистое, как утиные следы, кленовое. На линии обрыва листья взвивались вверх, видимо, боясь сразу кинуться в охолодавшую воду. Некоторые долго, обожженно крутились, прежде чем коснуться ее. Все дно бухточки было выстлано листьями, словно богатой монетной россыпью. Это на свадьбу Серебровых берег щедро бросал свою казну.
Прощались с ними Очкины, как родные. Анна Ивановна нагрузила целый рюкзак синегривскими разносолами и вареньями. Наверное, Мамочкина все-таки была не просто начальником пристани, а подосланной сюда волшебной феей, правда, изрядно состарившейся, но не утратившей самых главных своих качеств – великодушия и доброты.
Железный сварной корабль, оставив на берегу женщину с погасшей беломориной во рту, увез их в райцентр, оттуда самолетик АН-2 за час доставил в Бугрянск.
На свадебном семейном ужине у стариков Серебровых Вера через силу, жалко улыбалась, словно была в чем-то виновата, а Нинель Владимировна и правда винила в душе эту незнакомую женщину за то, что все получилось опять не так, как мечталось ей.
Говорили больше о неслыханной нынешней жаре, о том, что в их краю вечнозеленых помидоров вызревали они даже на корню. Серебров-младший, чтоб разрядить обстановку, расхваливал синегривских Очкиных.
Старательнее всех наводил мосты между Нинелью Владимировной и ее неожиданной снохой друг семьи Алексей Рыжов. Возвращая движением указательного пальца на исходное положение свои потные очки, он усердно хвалил Верочку Огородову, говоря, что завидует Гарьке и если бы тот не женился на ней, то, определенно, приехал бы свататься в Крутенку он, тем более, что оба они карюшкинские. И ему даже казалось, что в детстве он играл с Верой в лунки на карюшкинской улице.
– Я тебя вызову на дуэль, – поддерживая болтовню, кричал Серебров, пытаясь изобразить отелловскую ревность. Нинель Владимировна вымученно улыбалась, стремясь показать, как она рада тому, что Гарик наконец-то женился и что у него уже есть дочь, а у нее внучка, но на ее лицо самовольно наползала озабоченность. Отчего-то ненастоящим и несерьезным казался ей этот брак.
КАРТОННОЕ ПИАНИНО
Расхваливая Верочку Огородову и говбря, что приехал бы свататься к ней, Алексей кривил душой. Дело в том, что был у него теперь предмет воздыханий и восхищения – телефонисточка с областной станции Маринка Кузьмина. Впрочем, вся история знакомства с ней казалась Алексею настолько необычной, что, наверное, стоит об этом рассказать подробнее.
Возвращаясь из поездки, Алексей каждый раз чувствовал себя немного иным, чем до нее. После пережитого в командировке то возникало ощущение, что всего в жизни можно достичь легко и просто, то он вдруг остро понимал, что ни к чему его доверчивость и распахнутость, надо быть сдержанным, скупым на слова и чувства.
Весной после Ложкарей Алексей ощутил в себе какую-то умудренность и терпимость. Такой человек не осуждает других по мелочам, не совершает оплошных поступков, он все видит, но не торопится с выводами. И, конечно, напрасно он хотел так поспешно уйти из газеты. Молодец Верхорубов, не принял всерьез его заявление об увольнении. Он будет работать в газете, но он будет очень много ездить. Боже упаси, просиживать штаны за конторкой в протухшем от сигарет кабинете.
Когда Алексей открыл массивную старинную дверь редакции и вступил в подведомственный тете Кате вестибюль, никто еще не догадывался о переменах, свершившихся в Рыжове: тетя Катя, подняв голову, взглянула на него через непривычные очки и сказала ласково:
– Куда это ты девался-то?
Третий Зам, задрав курносое лицо, прохаживался около составленного из нескольких квадратов огромного зеркала и поулыбывался своему отражению. Он успел сегодня с утра сгонять в район, увезти пассажиров и схватить куш. Рыжову он кивнул с пренебрежением. Ни тетя Катя, ни Третий Зам не заметили, что Алексей вовсе теперь другой. Даже самый чуткий из чутких художник Костя Колотвин, сгорбившийся с хирургическим скальпелем над мутноватой любительской фотографией, не понял обновления, происшедшего в Алексее. Он бросился с раскинутыми для объятий руками. И Градов, и фотограф Аркаша Соснин отчего-то восприняли Рыжова прежним: они хлопали его по спине, шутили, и он чуть не забыл, что вернулся совсем другой.
Роман Петрович Мазин встретил Алексея так, как будто тот никуда не уезжал. И, конечно, никаких перемен в нем не заметил. Он имел не столь уж редкую способность переводить все в обыденную, приглушающую восторги плоскость.