Текст книги "Свадебный круг: Роман. Книга вторая."
Автор книги: Владимир Ситников
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
Энергичный тестовый звон не касался Сереброва. Он был рад, что к нему никто не пристает с выпивкой: ему придется вести машину. Маркелбв еще помнил, что нельзя Сереброву ехать в одном «газике» с Огородовым.
Надежда заглядывала Сереброву в глаза. Он замечал ее ласковую виноватую улыбку сквозь грусть, понимал, отчего она.
– Как хорошо, что ты здесь, Наденька.
Она благодарно дотрагивалась пальцами до его руки. Ее радовала и прогулка с дядей Митей на облучке, и «райский уголок» со старинной избой, где все так просто и первородно, но, видимо, далек и чужд был ей гомон за столом, где царствовали Макаев и Огородов.
– Гарик, давай выйдем, – попросила она, когда Огородов потянулся к аккордеону, желая добавить веселья. Сереброва тронуло, как согласно с его чувствами понимает все Надежда, ему тоже не хотелось слушать пьяный старательный рев фальшивого аккордеона.
Луками согнул снег юные сосенки, под пихтами наделал пещерные лазы. Тихо и покойно было здесь, и говорить хотелось только шепотом. Пусть, выходя из себя, орет там Огородов.
– Как тихо, – вздохнула Надежда, отщипывая мерзлые ягоды шиповника. – Ты смотри, какая разная белизна: в тени она синеватая, на кустах совсем другая, серебристая, в следах вовсе иная.
Из «райского уголка» уже слышалась коронная макаевская «Свадебная песнь» из оперы «Нерон». Надежда кривилась: все одно и то же.
– О, Гимене-э-эй, – старательно допел Виктор Павлович, и послышались аплодисменты. Аккордеон ударил плясовую.
Надежда подняла лицо к солнцу и, смежив ресницы, стояла так. Сереброву нестерпимо хотелось ее поцеловать. Милая, бесконечно близкая и такая далекая Надежда. Ах, какое сладкое страдание быть вместе с ней вдвоем и какое неправдоподобное счастье. Не верилось, что Надежда здесь, в Ложкарях.
– Переезжай ко мне, – без всякой уверенности сказал он. – Мы так хорошо будем с тобой жить. —
Но она не ответила. Она проговорила свое:
– Ты один меня понимаешь и всегда понимал.
Я тебя буду ждать в Бугрянске.
Он бы еще долго-долго стоял так с Надеждой или бы увез ее в неведомую даль на паре рыжих давешних лошадок, но в окно забарабанил и призывно замахал своей властной лапой Маркелов. Они вернулись. Капитон и дядя Митя поставили широкое блюдо с пельменями. От блюда шел ароматный пар. У Макаева вызрел тост, который должны были услышать все без исключения, иначе те, кто не услышит, останутся темными тюхами-матюхами, и уже никогда их мозг не просветлеет, поэтому Маркелов потребовал Надежду и Сереброва с улицы в избу.
– Давайте выпьем, друзья, за взаимовыручку, за добрую отзывчивость и чуткость, – поднявшись, изрек своим хорошо поставленным голосом Виктор Павлович.
– Правильно! Вот это тост! – рявкнул Огородов.
Маркелов усмотрел непорядок и пристал с ножом к горлу к Сереброву и Надежде, заставляя их выпить. Серебров отговорился – машина, а Надежда озорно блеснула глазами и, взметнув стопку, опорожнила ее.
– За деревню-матушку, за вас, милые сельские жители!
– О-о-о, это по-нашему, – крутнул головой восхищенный Маркелов.
– Когда такая женщина умеет пить, ей цены нет, – добавил Огородов. Теперь тесен оказался стол и, выбравшись из-за него, обнялись настоящие надежные мужики: Макаев, Огородов и Маркелов. Они стояли неразбиваемой, до гробовой доски преданной друг другу троицей, и не было в природе такой воды, которая могла бы разлить их. Они звенели стаканами, целовались, клялись и опять звенели стаканами, еще и еще раз подтверждая свое братство, пока озабоченный Капитон, показывая на часы, не напомнил Маркелову, что остаются до электрички сущие пустяки, а еще ехать да ехать.
За окном предвечерне алел снег.
– На посошок, – объявил Маркелов, брякая горлышком бутылки о стаканы, и скомандовал: – По машинам!
Капитон все заботы взял на себя. Он успел поставить в «газик» кастрюлю с пельменями, чтоб не заголодали гости, бутылки с водкой, чтоб можно было еще их подвеселить. С места он снялся с такой скоростью, что в белом облаке мгновенно скрылись и «райский уголок», и лес. Он знал: опоздай, отвечать ему. Когда Капитонова машина опережала серебровский «газик», из нее несся мощный гогот. Наверняка вошедший в раж дядя Митя тешил высокого гостя частушками. В Ложкарях Капитон высадил дядю Митю и опять перегнал Сереброва. На этот раз из машины могуче неслось «О, Гименей». Теперь уж эпиталаму орала вся компания. В «газике» Сереброва было тихо. Он ехал вдвоем с Надеждой. Она сидела сзади и лепетала:
– Гарик, ты милый, почему ты такой хороший?
Потом она обняла его за шею, и хотя в объятиях машину вести было неудобно, он ехал так и целовал ее руки. Ему было хорошо с этой пьяненькой, блаженной, бесконечно доброй Надеждой, благо, стекло залепило снегом. Серебров не включал «дворник», чтобы встречные шоферы не увидели, каким лихачом в обнимку с красавицей катит инженер Серебров.
– Гаричек! Ты чудесный, я люблю тебя, – шептала ему на ухо Надежда. Он благодарно ловил губами ее пальцы.
На вокзале, насильно суя друг другу стакан, троица долго и трогательно прощалась. Взмыленный Капитон безропотно бегал за билетами, вытаскивал на платформу ложкарские дары: эмалированное ведро с медом, бережно, как новорожденного, пронес обмотанную бельевым шпагатом медвежью шкуру, кусман лосятины, пожертвованный Огородовым. Макаев, забавляя публику, повесил через плечо лапти, подаренные дядей Митей. Он был добр, прост и ему нравилось быть таким.
– Мы с тобой, Макаев, как баскаки, – вновь не то шутила, не то подъедала Надежда мужа. – Знаешь, были такие сборщики дани у татарских ханов? Знаешь?
Огородов хохотал, показывая широкие бобровые зубы, Макаев туповато кивал и грозил пальцем.
– Баскакова я знаю, у нас на заводе… Это тебя все сбивает с толку Серебров. Он вредный молодой человек, очень вредный. Я его знаю, – повторял Виктор Павлович и грозил пальцем Сереброву. „
– Нет, он лучше всех вас, – сердилась Надежда, топая сапожком. – Он добрый, он честный.
– Он честный? Он – дерьмо, – густо и авторитетно припечатал вдруг Огородов. – Это такое дерьмо! Он моей дочери жизнь испортил, он мне жизнь испортил.
Все смолкли, хоть и были пьяны. Макаев посмотрел на Сереброва с осуждением.
– Да что вы, парни, где стакан? – заорал в растерянности Маркелов и отодрал зубами пробку на бутылке. Он знал: надо подавить эту неловкость.
У Сереброва отхлынула от лица кровь. Давно приберегаемый камень вновь вынут из-за пазухи, нанесен рассчитанный удар, теперь может последовать еще один. А что ответит он? Все ждали этого. Что же сделает он? Станет оправдываться, пустится в объяснения или полезет к Огородову драться? Серебров круто повернулся и, не попрощавшись, быстро пошел с платформы. Он еще слышал, как со слезами в голосе кричала Надежда:
– Ой, какие вы! Ненавижу! Самоуверенные, злые! Ух какие! Гарик, не уходи! Они все противные! Гаричек, останься!
Басовито простонала электричка, заглушая причитания Надежды. Серебров не видел, как вспаренный Капитон грузил гостинцы, затаскивал хорохорившегося Макаева, который вновь хотел сказать что-то страшно значительное или спеть свою коронную эпиталаму.
Серебров сидел в машине. Ах, как было все мерзко, противно. Ну, и негодяй Огородов, выждал момент. И при ком сказал, при Надежде. Ах, негодяй! И дернуло Маркелова позвать банкира. Что теперь подумает Надежда? Она будет его презирать. Макаев каждый день станет напоминать об этом. Тьфу, как противно! Как противно, как мерзко!
Капитон погрузил в свою машину Огородова, который на всякий случай делал вид, что сильно подгулял, а Маркелов виновато взгромоздился рядом с Серебровым и по-бабьи вздохнул.
– Ох-ох-ох-ох, ходишь – торопишься, живешь – колотишься, ешь – давишься, когда поправишься. Как ни бьешься, к вечеру напьешься.
Серебров не посочувствовал Григорию Федоровичу. Он мрачно вывел машину на тракт. Ему не хотелось ни о чем говорить. После оказавшегося вдруг таким бестолковым дня остались утомление, горечь и обида. Противное состояние, когда чувствуешь себя никчемным, глупым и даже подловатым. Именно подловатым. А в общем-то так ему и надо! Это должно было случиться.
Машина почти бесшумно катила по гладкой, будто проутюженной дороге. Сияли под луной обочины. Искристая ночь гналась за машиной. Глядя на студеную эту красу, Серебров казнил себя, зная, что он самый никчемный человек. Уронив на грудь увенчанную белой шапкой магараджи тяжелую голову, Маркелов, всхрапывая, спал. Это был счастливый человек. Его не мучили тревоги, он был сейчас свят.
Холодея от внезапной внутренней ясности, Серебров вдруг понял, что теперь он окончательно и навсегда потерял Надежду. Ему стало тоскливо и одиноко к горлу подступили слезы. Он беззвучно сглотнул их, и ему стало покойно. Покойно от студеной пустоты в душе. Да, он сирота и отшельник в заметенном бескрайними снегами мире. Без тепла, без призывного огонька. «Все у меня перегорело, легло пеплом и под этим пеплом не осталось ни единого теплого уголька, – подумал он. – Теперь мне любить некого».
ЗИМНЯЯ ГРОЗА
Алексею было приятно, что он в Линочке поднял бодрость. Она ждет теперь, когда наконец сделают операцию. Ей хочется как можно быстрее выздороветь и вернуться в Бугрянск. Ах, как дружно, душа в душу они будут жить. И статьи для газеты будут писать вместе.
Алексею не терпелось вновь вырваться к Линочке. Он вспоминал тот взбалмошный приезд к ней, ее растерянное, радостно-жалкое лицо. «Нехалосый!» Теперь те торопливые слова, те воровские поцелуи воспринимались такими значительными. И правильно, ведь он тогда окончательно почувствовал, что они должны быть всегда вместе.
Ему не терпелось вырваться к Линочке, но он не мог к ней поехать из-за того, что укатил в район Мазин. Радуясь, что заведующего нет, Алексей невольно ждал его возвращения. Наконец Роман Петрович вернулся. Алексей, не дожидаясь, когда его позовут, явился к Мазину сам.
– Дайте полтора дня для поездки к Линочке.
Разглядывая в пальцах несуществующую квинтэссенцию, Роман Петрович начал логично доказывать, что сейчас уезжать Рыжову нельзя. Сам он вот будет делать статью, а завтра открытие областной сельхозвыставки, и, кроме Рыжова, репортаж с нее писать некому.
– Но, может, кто-то другой, я обещал… У нее операция, – растерялся Рыжов, уверенный, что его отпустят.
– Мне кажется, что как раз, – начал разматывать новую логическую нить Роман Петрович, – как раз не до операции, а после нее нужна будет Шевелевой поддержка.
Алексей был уверен, что перед операцией должен съездить к Линочке, но Мазин уперся. Он был как валун, ушедший наполовину в землю, ничем его не своротить. Алексея вывели из себя логические построения Романа Петровича.
– Да что я, незаменимый, что ли?
– А кого мы пошлем, я вот и не знаю, – разводя руками, проговорил Роман Петрович и обмакнул перо-«скелетик» в оплывшую зеленью чернильницу.
Алексей, рассерженный упорством Мазина, пошел к редактору. Анатолий Андреевич его поймет. Засмотревшаяся в окно на свадебный поезд секретарша редактора Земфира Зиновьевна, по редакционной кличке – Дзень-Дзинь, не успела перехватить Алексея, и он влетел в кабинет Верхорубова. Наверное, он ворвался некстати, у Анатолия Андреевича сидел потный и растерянный Вадим Нилович Рулада. Он забыл красиво посасывать свою трубку. Озадаченно вертел ее в пухлом кулачке, рассыпая пепел по полированной глади приставного столика. Верхорубов, явно льстя Руладе, говорил:
– У вас редкие способности: энергия, умение пробить любой вопрос, знакомства среди хозяйственников, в торговле…
– Но я… У меня ж такие творческие замыслы, – мямлил Рулада и расстроенно косился на Алексея.
– Если у вас не срочное дело, зайдите минут через десять, – сказал Верхорубов Алексею. Но через десять минут Алексею попасть к редактору не удалось, потому что закатился непривычно смущенный Рулада. Дымя своей прекрасной черной трубкой, он по большому секрету признался, что Верхорубов сговорил его пойти на освободившееся место директора газетного издательства. И вот он вынужден. Надо поднимать отстающий участок. А жаль, такие были творческие замыслы.
«Молодец Анатолий Андреевич, – подумал Рыжов. – Давно пора было сплавить этого пузыря на хозяйственную работу. Хлопоты о ремонте и уборке здания, выколачивание бумаги, похороны, юбилеи, организация поездок на рыбалку – это естественная стихия Рулады». Однако Вадим Нилович считал, что уходит временно и толковал о «творческих замыслах». Из-за этой болтовни Алексей не успел попасть к Верхорубову. Дзень-Дзинь сказала, что редактора вызвали в обком партии и сегодня вряд ли он появится.
Пришлось ехать на открытие сельхозвыставки.
Всю дорогу в поселок Сарафанники, где открывалась сельхозвыставка, Алексей ругал себя за то, что оказался мямлей и не сумел отпроситься к Линочке. Возвращаясь, он думал тоже о Линочке. Вот теперь, наверное, она уже в операционной, а вот теперь приступают к операции. У Алексея в висках сильно начинала пульсировать кровь. «Вот так пойманно, испуганно бьется у нее сердце», – думал он, и ему казалось, что он слышит эти сбивчивые толчки. Они звучат не как размеренный звук метронома, а как колесный постук на стыках. Толчки эти учащались, и Алексею казалось, что даже его сердце не выдержит такого бешеного скакового темпа. А как же ее слабенькое сердце? «Это, наверное, потому, что я мало спал, – объяснил он себе заполошное сердцебиение. Ведь я встал ни свет ни заря, чтоб не проспать электричку». Но и после объяснений он долго не мог успокоиться. «Ведь ножом в сердце», – вспоминались Линочкины слова, и ему снова становилось не по себе.
Мазин предупредил, что репортаж пойдет досылом, и Алексей писал его дома вечером, прислушиваясь к вою вьюги за окном. Он вздрогнул, когда внезапно ударила зимняя гроза, ослепительно засверкали снега от белого света молнии, и треснул, раскалывая небосвод, гром. Мать испугалась и суеверно выключила свет, прикрыла черным платком утюг, накинула на зеркало полотенце. Она была убеждена, что блестящие предметы притягивают молнию. Опять трепетное, ослепительно белое сияние и трескучий гром. Зимняя гроза, такого Алексею еще ни разу не приходилось видеть. Жутковатая, красивая картина была за окном. Над крышей опять, словно сокрушая ее, оглушительно треснуло, все вокруг залило молочным сиянием, которое было, наверное, сильнее дневного света, потому что Алексей разглядел кривую щель на торце противоположного панельного дома, которую днем не замечал. В палисаднике у яблони-китайки обломило сук. Хлестнув по переплету рам, ветки уперлись в стекло. Гроза стихла неожиданно, как началась. Алексей выбежал на улицу, проваливаясь по пояс в снегу, дополз до сука, оттащил его в сторону. После грозы еще сильнее поднялось в нем чувство вины и тревоги. Он не мог понять, отчего возникло это ощущение? Что-то очень важное забыл он сделать. А что, вспомнить не мог. «Неужели что с Линой? – подумал он. – Нет!» Он не был суеверным человеком. При чем тут гроза?
Наутро светило солнце, и пухлые горы вчерашнего снега, наделавшие столько хлопот, счищали запарившиеся дворники, трудолюбиво загребал железными «руками» снегоочиститель.
Шли один за другим по спуску к реке Падунице самосвалы, груженные мягкой, легкой, как хлопок, белизной. Весной, бурля, уйдет этот памятный снег, и все забудется.
Во дворе редакции строем ходили типографские духовики и, пришпилив ноты на спины передних музыкантов, разучивали марш к Дню Советской Армии. Ухал барабан, было шумно, бодро, и все предчувствия вытеснило возбуждающее предощущение праздника.
Редакционный хромой завхоз из сугроба ловко дирижировал тростью шоферам. Те, устроив в отделах сквозняки, тянули из окон на веревках лозунг.
Два матерых добытчика Третий Зам Леня Сырчин и Мазин в вестибюле вели тайный разговор о том, кто сколько сумел засолить огурцов, откуда можно привезти навоз для сада.
Алексея у входа перехватил шумный компанейский человек, редакционный фотограф Аркаша Соснин и, сбивая на затылок кудлатый треух, возбужденно заорал своим высоким голосом:
– Смотри-ка, чего зима-то учудила, настоящая гроза! Ну, я поснимал! – И радуясь этой проказе зимы и своей расторопности, потащил Алексея к себе. – Пойдем покажу.
– Прости, у меня материал идет досылом, – вспомнил Алексей и побежал к Юрию Федоровичу Градову, чтобы узнать, на какую полосу тот поставит репортаж и сколько надо строк.
Градов был хмур. Не глядя на Алексея, долго копался в папке, потом сипло сказал, передавая Алексею какую-то бумагу:
– В общем, знаешь, тяжело, но… Лина Шевелева умерла.
У Алексея вдруг запрыгали перед глазами слова телеграммы. Он не мог ничего понять. У него закружила голову, и он оперся о стол, закрыл глаза, чтобы кончилось это кружение.
– Как же так, я не верю, – пролепетал он. – Ведь ей всего двадцать шесть, ведь она совсем молодая.
– Ну вот, – развел руками Градов. – Нам с тобой на похороны ехать. Билеты и все остальное заказано. Ты не опаздывай.
Натыкаясь на стены, Алексей очумело выбрался в коридор. Опять закружилось все: столик с пепельницей в виде автомобильного ската, доска приказов. Он вжался спиной в угол, чтоб не упасть. Нет, это было невероятно! Это неправда! Он откачнулся от угла и, шатаясь, пошел. Его вдруг охватила щемящая тоска, от которой в груди поднялись всхлипы. Он понял, что остался на белом свете один, нет рядом даже бессловесной близкой ему души.
Он оказался в своем отделе и тупо уставился в стену, не понимая, зачем он здесь. Вдруг Алексея обожгла догадка: Лина умерла из-за него. Он не приехал к ней, и она от огорчения и обиды не смогла перенести операцию. Когда Алексей понял это, ему захотелось разбить свою голову о столешницу. Ему стало трудно дышать, показалось вовсе невозможным разговаривать, слушать любые, особенно сочувственные слова, и он ушел из редакции. Кружил по малолюдным улицам, думая, что от безлюдья и тишины ему станет легче, но боль и опустошение не проходили. Неожиданно Алексей оказался в больничном саду, заметенном вчерашней вьюгой, и, утопая в снегу, пробрался к их заветной скамейке. На ней пышно лежал снег. Столкнув рукой эти снежные куличи, с безнадежной верностью сел. Вот здесь они всегда были вместе, вот она была тут, рядом. Тут они поссорились, и он стоял на своем, как баран. Тупой дурак!
У Алексея вдруг запрыгали губы, и он не смог удержать захлебывающегося всхлипа, он зачерпнул рукой снег и, набив им рот, стал жевать, чтоб прийти в себя и успокоиться, но лицо кривилось, и текли горячие слезы из глаз, и снег не приносил облегчения.
Обессилев от этих всхлипов и слез, он покосился на другой край скамьи. Ему вдруг показалось, что Лина должна прийти и сесть рядом. Он очистил от снега всю скамейку. Линочка возникнет сейчас на краешке скамьи, присядет ершистый, задиристый воробьишка. Присядет и скажет что-нибудь колкое, царапнет его, чтоб сорвать налет самодовольного благополучия. Но никто не появился, он был один. Линочка там, в больнице, перед операцией, наверное, недоумевала, почему он не приехал, а он, размазня, не сумел вырваться к ней и этим погубил ее.
Поздним ночным поездом Алексей и Юрий Федорович Градов ехали на станцийку Шижма, где жила мать Линочки. Устроив погребальный венок с бронзовой надписью и заняв кресла, Градов наказал Алексею, чтоб тот сидел на месте, и, белея седой непокрытой головой, отправился хлопотать насчет стакана. Алексею не хотелось выпивать, не хотелось разговаривать, но Юрий Федорович, толкая ему в руку стакан, убеждал, что выпить надо, что будет легче, если он выпьет, но Алексею не полегчало, только прибавилось усталости.
– Ты не спи, – говорил Градов. – Все равно в четыре утра выходить, лучше потерпеть, – ив приливе какого-то самоедства начал рассказывать о том, что он в жизни сделал две крупные непоправимые ошибки, которые теперь мучат его. Первую ошибку он сделал, когда женился впопыхах, а вторую совершил сразу после совпартшколы, не оставшись в аспирантуре. Ушел в армейскую газету, чтоб быстрее дослужиться до пенсии.
– Теперь бы, наверное, был профессором, – вздыхал Градов.
Алексею показалось, что, наверное, Градов при своей дотошности и усидчивости смог стать ученым, но не трогали его откровения Градова, хотя тот прижимал руки к груди и с дрожью в голосе произносил:
– Ты понимаешь, Леша, для меня любовь – болезнь, я не могу от нее излечиться и' даже не хочу. Голову застилает туманом. Ни жить, ни умереть, дня не могу без нее. Это мука. Слушаю персональное дело на собрании, и мне кажется, что люди, когда говорят о других, осуждают меня. У меня ведь жена неплохая, она никуда не ходит жаловаться. Я виноват, но я не могу…
Градов рисовал Дору Маштакову роковой красавицей. В другое время Алексей, может, и понял бы Юрия Федоровича, представив, как тяжело ему возвращаться в ставшую враждебной семью, где что ни слово, то укол, что ни взгляд, то намек, но теперь Алексею казалась никчемной связь Градова, эта ночная исповедь под стук вагонных колес. Ну развелся тел, чем мучить жену. И как он может о Маштаковой, ведь Лина умерла! Лины нет! Как Градов не может этого понять?!»
Стоило Алексею прикрыть глаза, чтоб избавиться от надоедливого мелькания станционных огней, как перед ним появлялась легкая, невесомая Линочка и звучал ее необыкновенный, слабый будто эхо, голосишко:
– Леша, человек умирает, а доброе остается. Да, да, только доброе.
Это она сказала ему в разгар спора. Может, и сама не заметила, как сказала. И теперь слова эти вдруг выделились и зазвучали как завещание.
От воспоминаний и видений Алексея снова отвлек голос Градова:
– Не спи, не спи, в четыре часа выходить. И работаю я сейчас не так, как прежде. Мне теперь нельзя наживать врагов. И так у меня все очень сложно.
Алексей вновь закрыл глаза, но Градов опять повторил, как он бессилен в борьбе с собой.
– Линочка умерла, – проговорил Алексей, приблизившись к лицу Градова. – Она говорила: если не бороться, если бояться, зачем жить? Зачем жить, когда заведомо знаешь, что будешь давать минимальную пользу? Человек рассчитан на очень большой КэПэДэ. На очень большой КэПэДэ! Вы понимаете?
Градов примолк, обидевшись. Алексей отвернулся к окну. То удаляясь, то вплотную прижимаясь к поезду, неслась рядом таежная темень. Он всматривался в нее. Но темень расползалась, и Алексей лез в карман за платком.
Они вышли на лесной станции, где их безошибочно по надгробному венку нашел Линочкин брат, сухонький, как подросток, говорливый мужичок, Георгий Андреевич. Он рассказывал, что все уже готово: и могила вырыта, и обо всем остальном они позаботились.
Ему, наверное, было легче скрыть за этим перечислением, что они сделали, то горе, которое не поддается словам. А может, он уж успел с этим горем свыкнуться.
Набитый многочисленной родней и знакомыми бревенчатый с русской печью дом был наполнен шепотом и приглушенной суетой. Алексея и Градова знакомили с большерукими мужиками-лесорубами, которые, стесняясь гулкого простудного звука, кашляли в кулак и выходили курить в сени. И Алексей курил, чтобы быть со всеми. Зайдя сразу же после приезда в боковушку, где лежала в гробу вовсе непохожая на Линочку девчушка с восковым лицом, потом отчего-то он не мог зайти туда снова. Там сидела на табуретке Линочкина мать, старушка в черном платке, со скорбным лицом.
– Спасибо, что приехали, – прошептала она.
Алексей не знал, как ему быть, чем себя здесь занять. Хорошо, что Градов находил ему дело. Они вместе с другими расчищали проезд для машины, несли венок за гробом. Градов сказал у могилы речь о том, какой хорошей журналисткой была Лина Андреевна Шевелева и даже слова о большом КэПэДэ употребил. Алексей ничего не сделал, чтоб как-то показать, что он был не просто Линочкин товарищ. Он не знал, надо ли это делать.
– Ты Олеша-то и есть? – кругло напевно спросила его Линочкина мать, когда прямо из-за ставшего шумноватым поминального стола они уже собирались с Градовым на станцию. – Линушка-то, матушка, тебе пуще всех кланяцца велела, – сказала эта полная, с распухшим от слез лицом, жесткими от домашней работы руками женщина. – Почему, говорит, Олеша-то не приехал? Он верный, он приедет, да, видно, дела у тебя были, вишь, приехать-то к чему пришлось, – и всхлипнула, затыкая рот углом платка, чтоб задавить плач. – Скоро, милая, нажилась.
– В командировку меня послали, – чувствуя неполную правду в своих словах и мучаясь. от этого, выдавил Алексей из себя. Камень, давивший его грудь, стал еще тяжелее и неодолимее.
На обратном пути Юрий Федорович о себе ничего не говорил. Может, обиделся за ночной упрек, а может, понимал, что не нужны его откровения. В который раз он стал рассказывать о своем друге, который погиб при переправе через Донец вместе с невестой-сан-инструктором. Они плыли, уцепившись за бревно, и накрыло их снарядом. И Алексею подумалось, что ему тоже надо было умереть вместе с Линочкой, но он вот жив-здоров и едет в поезде, оставив ее в земле.
Опять за окном неслась мгла. Глядя на одинокую звезду, мчащуюся за поездом, Алексей вдруг подумал, что Линочка уже никогда не увидит этой звезды, ничего-ничего не увидит, и ему опять стало горько, и он прижался лбом к холодному стеклу.
Сев поутру за редакционный стол, Алексей растерянно взглянул на аккуратную стопку сколотых канцелярскими скрепками писем, которую приготовил предусмотрительный Роман Петрович, и отодвинул их в сторону. Не лежала душа к ним. Он придирчиво просмотрел свежий номер газеты: репортажа с сельхоз-выставки в нем не оказалось. Значит, шел он не досылом. Мазин все это придумал для того, чтобы не отпустить его к Линочке, а ведь он знал, что Алексею нужно было ехать. Линочка хотела его увидеть, она же спрашивала у матери, почему он не приехал. И вот он Линочку обманул и ее матери сказал неправду.
Свой репортаж Алексей нашел на столе у Градова. Он был запланирован на четверг.
Убедившись в том, что Мазин обманул его, Алексей к заву не пошел: все равно тот вины своей не поймет, все равно найдет отговорку. Все бесполезно. Все. Отчего-то не тронуло Алексея даже то, что Олег Васильевич Лютов не проскочил, как обычно, мимо него, а остановился и не по-лютовски скованно, с хрипотцой в голосе проговорил:
– Жалко Линочку, жалко, Алексей, – и махнул платком перед глазами.
– Спасибо, Олег Васильевич, – пробормотал Алексей и пожал его руку выше локтя. – Вы хороший. Спасибо… – Но и то, что смягчил свой гнев Лютов, не принесло желанного облегчения. Ко всему Алексей стал равнодушен. Вычитывал гранки, обрабатывал письма, но работа эта не задевала его. Ушла из нее всякая радость…
В гололед Роман Петрович, поскользнувшись, сломал ногу и сидел на бюллетене, а Рыжов на планерках представлял отдел. Он вдруг ощутил решимость и необходимость этой решимости. Он делал то, что считал делать нужным, предлагал в номер то, что ему нравилось: взял щекотливое интервью о льне в управлении сельского хозяйства, даже заверстал в нс-мер стихи доярки и пастуха, которые лежали с го,
Мазин с утра по телефону давал инструкции, Ал сей же их не выполнял. Он хотел все перевернуть своему.
Получая почту, Мазин прежде всего отбирал: формации Семерикова, Сумкина и Нарожньтх, халтурщиков из районных газет, которых Лютов называл то гренадерами, то бандитами пера. Они поставляли безвкусные выжимки статей, напечатанных у себя. У Алексея складывалось впечатление, что эта троица вообще не спит, размножая свои писания.
Иногда эти мужички, похожие друг на друга, как на подбор кургузые, мятые, с сизоватыми носами, по одному незаметно появлялись в редакции и проходили к заведующему сельхозотделом. Роман Петрович встречал их радушно, просил «сотрудничать активнее».
– Как у вас нынче с брусникой и клюквой? – спрашивал он на прощание. – Дело зимнее, витаминчиков не хватает.
И мужички старались, слали Мазину с оказией коробки с клюквой, банки с солеными грибами. Они знали: за Мазиным не пропадет. И Мазин охотно печатал их. Конечно, не потому, что они снабжали его дикорастущей ягодой. Они давали вал. У сельхозотдела папки всегда трещали от обилия гранок. Это было постоянным тщеславием Романа Петровича. Насчет же качества всей этой продукции Мазин уклончиво отзывался: «Оперативные материалы».
И вот теперь Алексей вдруг понял, что этот «вал» всего лишь обилие пустых строк, что трудяга, тяжеловоз редакции, каким считали и считают всегда Мазина, никакой не трудяга, работает он налегке. Воз у него пустой. Ведь все эти изобилующие стандартной оперативностью корреспонденции – никому не нужный бумажный хлам. Как Алексей раньше не мог понять этого?! Хлам! Хлам! Он собрал все эти корреспонденции и скопом унес в архив. Хватит обманывать читателя, хватит перемалывать воду.
Он энергично взялся за обработку тех немногих стоящих статей, которые остались в похудевшей папке.
– Смотрите-ка, сельхозотдел-то что у нас вытворяет, – удивился Градов, и Алексею было приятно это удивление. «Может быть, Линочка осталась бы довольна мной», – подумал он, и его слегка отпустила незамолимая вина.
У Верхорубова в глазах светились задорные искорки, и бодрящий этот взгляд, наверное, тоже был на стороне Алексея, но Верхорубов, кажется, выжидал, надолго ли хватит у него запала.
Однажды под вечер, когда Алексей, устало морща лоб, сидел над статьей, вдруг перед его носом что-то пролетело и шлепнулось на бумажный лист. Перчатка! Он встрепенулся. Из открытых дверей послышалось знакомое:
– Привет, дроля, рожаешь шедевр? – ив комнату с лицом, покрытым ранним февральским загаром, ворвался Серебров. Он обнял Алексея, хлопнул по спине. – Эх, давно как тебя не видел, Слонушко.
Попробовал цитировать шедевры, но тут же отмахнулся от них.
– Вот для словаря русского современного языка запиши словечко: «уморщили». Не слышал такое? Сегодня у меня уморщили три тонны стального уголка. Вместо пяти дали две.
И Серебров принялся живописать свои хождения по мукам, как нужен колхозу этот самый «уморщенный» уголок.
– Это тема, Алексей. Напиши.
– Да, это тема, – согласился Алексей.
На другое утро он отправился с Серебровым по приемным снабженческих организаций и базам. Ох, сколько времени теряли там инженеры, механики, председатели колхозов, чтоб подписать накладную, выпросить трубы, стальной уголок. И как сложно было нерасторопному, начинающему толкачу, невлиятельному директору раздобыть стройматериалы.
Статья начиналась словами Сереброва: «Знаете ли вы глагол «уморщить»? Вряд ли. Его нет в словарях». Алексей отнес статью редактору и замер, ожидая. Наверное, он еще ни разу не писал таких аргументированных, раздумчивых, проблемных статей. Если бы была жива Линочка, она бы, прочитав статью, ворвалась, чтоб поздравить его. Определенно прибежала бы.