355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Оболенский » Моя жизнь. Мои современники » Текст книги (страница 8)
Моя жизнь. Мои современники
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 00:00

Текст книги "Моя жизнь. Мои современники"


Автор книги: Владимир Оболенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 65 страниц)

Несмотря на деревенскую обстановку нашей жизни, одевалась она по-городски и, когда ходила гулять, надевала шляпку и перчатки. Она явно стилизовала себя под светскую даму. И разговаривала не просто, а так, как по ее представлению должна была разговаривать дама из высшего общества: как-то поверхностно скользила по теме разговора, перепархивая с одного предмета на другой, щебетала всякий вздор, который мог бы показаться милым в устах шестнадцатилетней девочки, но совершенно не к лицу был женщине «бальзаковского возраста», а тем более – жене известного писателя.

Дочка ее, Лиза, тоже должна была изображать un enfant comme il faut.

Несмотря на то, что ей было тогда уже лет четырнадцать, одевали ее à la bébé: всегда с распущенными волосами, в коротеньком платьице выше колен, с неизменным серсо в руках и с большим мячиком в сетке, перекинутой через плечо. Ну, словом, – девочка с модной картинки того времени. А рядом с ней гувернантка, без которой Лиза не отпускалась из дому.

Во всем этом чувствовалось стремление матери во что бы то ни стало достичь настоящего «хорошего тона», а выходило нелепо и карикатурно. Хороший тон нарушался увальнем-гимназистом Костей, грубоватым, балованным, но симпатичным и умным мальчиком 15-ти лет, огорчавшим мать своими дурными манерами. Впрочем, через год она его отдала в привилегированный Александровский лицей, и Костя быстро пополнил пробелы своего воспитания. Но об этом будет речь еще впереди.

Хорошо помню мое первое посещение дачи Салтыковых. Через несколько дней после их приезда мы с матерью и сестрой отправились к ним с визитом. М.Е. был уже серьезно болен всеми теми болезнями, которые через два года свели его в могилу. Он и поселился у нас главным образом потому, что в двух верстах от нас, на своей даче, жил его приятель, знаменитый профессор Боткин, лечивший его уже несколько лет подряд. Однажды, когда моя мать спросила С. П. Боткина, какой болезнью болен Салтыков, он ответил, что спросить нужно иначе: какой болезнью он не болен. Все внутренние органы его были в ужасном состоянии, и доктора недоумевали, как он еще может жить.

Салтыков с женой приняли нас в гостиной. В сером мягком пиджаке и с неизменным тяжелым пледом на плечах, он сидел в кресле неестественно прямо, положив руки на тощие колени. Мне сделалось сразу как-то не по себе от одного вида этого хмурого и сурового старика (тогда он мне казался стариком, хотя, если не ошибаюсь, ему было не более 55-ти лет). Чувство неловкости еще более увеличилось, когда он без всяких вводных любезных фраз, которые обычно произносят люди при первом знакомстве, стал с желчной раздраженностью, как будто нарочно, чтобы сделать нам неприятность, ругать Финляндию, ее природу и жителей, наконец дачу, владелица которой в первый раз пришла с ним познакомиться. А затем пошли жалобы на болезнь, на плохой уход за ним и т. д.

Мрачно смотрели на нас с неподвижного желтого лица, изредка нервно подергивавшегося, огромные, строгие и какие-то бесстрастно отвлеченные глаза, а отрывистые злые фразы, прерывавшиеся тяжелым дыханием, производили скорее впечатление рычания, чем человеческой речи. Представлялось как-то вполне отчетливо, точно чувства горечи, гнева и раздражения и есть те болезни, которые разлагают его организм, вырываясь наружу стонами, кашлем и жестокими словами. Но вдруг на его каменном лице, в мускуле щеки, появлялась едва заметная юмористическая складка, а из уст вылетала чисто щедринская острота, до такой степени неожиданная и комическая, что все присутствующие невольно разражались смехом. А он продолжал сидеть так же неподвижно, глаза смотрели так же строго, и так же бурлила его гневно-рычащая речь. И становилось неловко от собственного смеха…

Потом мы стали часто видаться с Салтыковыми. Михаил Евграфович очень сошелся с моей матерью и охотно беседовал с ней на литературные и политические темы. Иногда он рассказывал ей эпизоды из своей личной жизни, давая в одном-двух словах удивительно меткие характеристики разных людей. Пересказывая нам эти рассказы, мать моя иногда до слез смеялась, припоминая какое-нибудь невзначай брошенное Салтыковым словечко или фразу. Общий тон его рассказов все-таки был мрачный и угрюмый. Бесконечно мрачны были его воспоминания о своем детстве, о семье, особенно о матери, которую он так ярко изобразил в госпоже Головлевой. «Я до сих пор ненавижу эту ужасную женщину», – как-то сказал он про свою мать.

Елизавета Аполлоновна иногда присутствовала при этих беседах, но вступала в разговор всегда невпопад, делая внезапно наивно-щебечущим тоном совершенно не идущие к делу замечания, что страшно раздражало ее мужа. Случалось, что он сдерживался, обнаруживая свое раздражение на жену лишь небольшим подергиванием щеки, причем на лице его появлялось выражение человека, услышавшего фальшивую ноту. Порой, однако, он не мог сдержаться:

– Замолчи, вечно всякий вздор болтаешь, у-у-у-у, – рычал он.

– Ах, Мишель, – щебетал в ответ наивный голосок.

– Молчи, дура!..

Когда в первый раз при моей матери Салтыков назвал ее дурой, Елизавета Аполлоновна плаксивым голосом ей сказала: «Не верьте, пожалуйста, княгиня, тому, что Мишель обо мне говорит».

Е.А. часто говорила такие глупости, которые свежего человека совершенно ставили в тупик. Может быть она и не была так глупа, как казалось. Конечно, не блистала умом, но глупостями и наивностями, которые она изрекала на каждом шагу, она сознательно кокетничала. Они представлялись ей стильными для молоденькой, хорошенькой femme enfant, какой она продолжала себе казаться. Одна из таких очередных глупостей мне запомнилась.

Как-то раз Салтыковы предложили мне поехать с ними кататься в их ландо. Мы ехали вдоль озера, версты в две шириной, на противоположной стороне которого, на горе, виднелась большая дача С. П. Боткина. Е.А. смотрела на эту дачу и вдруг обратилась ко мне с вопросом: «Скажите, отчего С. П. Боткин не построит моста через озеро. Так бы хорошо было кататься». Плед, покрывавший с головой Мих. Евгр., нервно зашевелился, и из отдушины, оставленной для воздуха, послышалось рычание и обычное – «ду-у-ра!»

– Ах, Мишель, ведь он же такой богатый, – продолжала невозмутимо Е.А.

– Замолчи-и, не могу я слушать твоего вздора, – снова раздался почти умоляющий голос из глубины пледа.

Как известно, Салтыков женился на своей «Лизе», дочери мелкопоместной помещицы Великолуцкого уезда, когда ему было уже за тридцать, а ей – всего шестнадцать лет. Говорили, что женился он по любви, очарованный ее красотой и милой детской наивностью. И, вероятно, детский лепет этой хорошенькой девочки в свое время приводил в умиление сурового мужа. Но время шло, Е.А. из миленькой девочки превратилась в зрелую даму, но по-прежнему продолжала лепетать всякий вздор. И этот стилизованный вздор в устах созревшей femme enfant и претенциозное имя «Мишель», которым она называла больного, старого человека – все это было глубоко безвкусно, для Салтыкова же, органически не переносившего пошлости, – прямо мучительно.

И тем не менее у меня сложилось впечатление, что он глубоко был привязан к этой женщине, которая каждым словом, каждым жестом раздражала его и которую он так грубо и безжалостно унижал, не стесняясь присутствием посторонних. Помню, была уже осень, дул холодный пронзительный ветер и моросил дождь. Мы с сестрой зашли к Салтыкову и застали его одного, как всегда, за письменным столом, над рукописями, исписанными ужасным корявым почерком (он писал тогда «Пошехонские рассказы», которые моя сестра, вооружившись лупой, с большим трудом разбирала и переписывала для печати).

– Ну, скажите, пожалуйста, – обратился он к нам, – куда ее понесло в такую погоду!

Мы поняли, что он говорил о жене, которая часа за два перед тем велела запрячь и поехала кататься.

– Говорил ей, что холодно. Так нет, не послушала, понеслась куда-то в легкой кофточке. Вот простудится и заболеет… Как за малым ребенком смотреть надо.

Видно было, что он серьезно волновался и беспокоился за жену. А потом посмотрел на нас как-то растерянно и сказал:

– Уж будьте добры, пошлите ей навстречу какие-нибудь теплые вещи. Ведь в самом деле простудится.

И в голосе у него прозвучала едва уловимая нотка нежной заботливости о жене. Мы пошли исполнять его просьбу, но в дверях встретили благополучно вернувшуюся, веселую и здоровую Елизавету Аполлоновну. Салтыков просиял, и хотя принялся ее отчитывать за проявленное легкомыслие, но больше так, по привычке…

Оскорбляя свою жену на каждом шагу самым беспощадным образом, он вместе с тем требовал от других полного к ней уважения. На этой почве у него выходили столкновения даже с близкими друзьями. Рассказывали тогда о его ссоре с известным тверским общественным деятелем, А. М. Унковским, с которым он был связан многолетней дружбой. Ссора произошла при таких обстоятельствах: однажды Унковский играл в винт у Салтыковых. Мих. Евгр., страстный винтер, но именно поэтому особенно раздражительный во время винтового священнодейства, за что-то рассердился на жену и, как всегда, грубо выругал ее. Вероятно, Е.А. действительно сказала какую-нибудь большую глупость, и Унковский, в тон ему, тоже как-то непочтительно над ней подтрунил. И вдруг, совершенно для себя неожиданно, он увидал исказившееся злобой лицо Салтыкова, который стучал кулаком по столу и кричал, что не позволит оскорблять свою жену.

Унковский, видя возбужденное состояние друга, просил его успокоиться, извинялся, оправдывался, но Салтыкова уже нельзя было унять. Он потребовал, чтобы Унковский немедленно оставил его квартиру, и заявил, что больше никогда его принимать не будет. Я не помню, кто из двух друзей умер раньше, но, кажется, примирения между ними так и не произошло.

Елизавета Аполлоновна, при всех своих недостатках, была существом весьма добродушным и незлобивым. Она кротко и терпеливо переносила все грубости и оскорбления, ежедневно сыпавшиеся на нее при детях и при посторонних. Привыкла к этому. А кроме того она знала, что сколько бы ее «Мишель» не ворчал и не ругался, она в каждом отдельном случае поступит не так, как этого требует грозный Мишель, а так, как решила она – «дура» – Лиза.

Жизнь Салтыковых в Петербурге шла так, как ей хотелось. Правда, у него были свои знакомые и друзья, но, за немногими исключениями, это были знакомые, так сказать, его кабинета, где оживленно говорили о литературе и о политике, горячо спорили, а иногда играли в винт. Остальная семья жила совсем другой жизнью, ничего не имевшей общего с кабинетом ее главы: театры, балы, светские визиты… И дети получили «светское» воспитание, светское в условном смысле, в соответствии с несколько вульгарным представлением о «свете» Елизаветы Аполлоновны.

Дочь свою Лизу она отдала в пансион г-жи Труба, где больше обучали хорошим манерам, чем наукам, и лишь тогда, когда она поняла, что такое «образование» уже вышло из моды, перевела ее в гимназию моей матери. Успехи дочери в науках мало интересовали мать. Ее больше занимали ее туалеты и выезды.

Когда я в первый раз пришел к Салтыковым на их петербургскую квартиру, Ел. Ап. пошла мне показывать заново меблированную комнату Лизы. «Посмотрите, – щебетала она, – какое я своей Лизе устроила уютное гнездышко. Моя Лиза хорошенькая девочка и любит смотреться в зеркало. Вот я и поставила ей зеркала так, чтобы она могла себя видеть en face и в профиль». И все это мне сообщалось в присутствии самой Лизы.

Когда Лизе исполнилось пятнадцать лет, мамаша удлинила ей платье и стала вывозить ее к знакомым на танцевальные вечера. У Салтыковых тоже завелись журфиксы и балы. Появились лощеные правоведы, лицеисты, юнкера, которые прикладывались к ручке Ел. Ап., вели пустые разговоры, играли в petits jeux и вообще придавали дому Салтыковых тот вид, о котором, вероятно, мечтала Ел. Ап., когда еще барышней жила в великолуцком захолустье. Салтыков сердился, но изменить образа жизни своей семьи не был в силах. Он сидел за письменным столом и писал сатиру «Ангелочек», в которой со злобным юмором изображал свою жену и свою дочь.

Сын Салтыковых, Костя, учился в гимназии Гуревича, но матери казалось, что это заведение недостаточно comme il faut. И вот, несмотря на протесты «Мишеля», Костю перевели в лицей, в тот самый лицей, в котором учился отец и который он с чувством глубокого возмущения клеймил в своих сатирах. И на моих глазах, в один год, милый, способный мальчик превратился в фатоватого юнца, а еще через год стал кутить и пьянствовать.

Матери очень нравилось, что сын ее покучивает со светскими молодыми людьми, и она с удовольствием рассказывала знакомым о похождениях своего Кости, ибо считала, что хороший тон ее дома требует, чтобы сын ее был лицеистом, и тот же хороший тон обязывает лицеиста кутить. Бедный Костя, однако, не сумел выдержать пропорции «хорошего тона» и за какой-то пьяный скандал в цирке был исключен из лицея.

Это случилось после смерти отца, когда я уже перестал бывать у Салтыковых. Слышал я, что Костя, получив отцовское наследство, в течение нескольких лет спустил его в Париже, а затем, вернувшись в Россию, поступил на службу где-то в провинции.

В такой семейной обстановке медленно умирал Салтыков. Ярко запечатлелось в моей памяти мое последнее свидание с ним. Салтыков в пледе сидел за письменным столом, бессильно положив на него свои желтые исхудалые руки. Огромные глаза строго смотрели в пространство.

– Спасибо, что зашли навестить меня, – сказал он, тяжко переводя дух после каждого слова. – А вашей матушке передайте, что я… умираю.

Я робко стал говорить банальные слова, как принято в таких случаях, что напрасно он так мрачно смотрит на свое положение, что вид его совсем не такой плохой и что, Бог даст, он поправится.

Салтыков нервно задергал щекой и резко перебил меня:

– Не говорите мне вздора! Я знаю, что умираю… Вот сижу за письменным столом, а писать больше не могу… Конец…

Голос его задрожал и оборвался.

Два года медленно разрушался организм человека, но писатель жил еще полной жизнью. В тяжелой одышке садился он за стол и творил художественные образы. И сильный дух приспособился к существованию в умирающем теле. Но, когда Салтыков почувствовал, что творить больше не может, когда, усаженный за письменный стол, он тщетно пытался вызвать в себе живительное напряжение мысли, а слабеющая рука отказывалась водить пером по бумаге, – он понял, что все кончено, что пришла смерть… Писатель умер. Доживало последние дни больное, изнуренное тело. И я понял, что никакими словами утешения не облегчить страшной трагедии человека, сознающего себя уже мертвецом…

Наступило молчание. Салтыков тяжело дышал и глухо, беспомощно стонал. А из гостиной, через полуоткрытую дверь доносились обрывки веселой болтовни. Там Елизавета Аполлоновна с Лизой принимали молодых визитеров. Молодые люди отпускали остроты, дамы кокетливо смеялись: «Вы думаете? Ах, какой вы злой! Не смейте так говорить, я рассержусь»…

– У-у-у, – застонал Салтыков, – я умираю, а они… – Лицо его гневно задергалось, и вдруг со страшной ненавистью в голосе он закричал:

– Гони их в шею, шаркунов проклятых! Ведь я у-ми-ра-ю!

В соседней комнате сразу затихли разговоры, послышался скреб отодвигаемых стульев и удаляющиеся шаги. Через минуту в кабинет вбежала Елизавета Аполлоновна и, надув губки, хныкающим голосом обиженной гимназистки сказала: «Ну вот, ты всегда, Мишель, такие грубости говоришь. К нам никто ходить не будет».

«Мишель» не ответил. Он устал от только что пережитого возбуждения, сидел молча, по-прежнему положив ладони на письменный стол и уставившись в одну точку своими огромными отвлеченными глазами…

А через несколько дней по Лиговке тянулась огромная толпа, предводимая с опаской поглядывавшими на нее конными жандармами. Студенты стройно пели Вечную память.

Русская интеллигенция хоронила великого русского писателя, одного из своих любимых вождей в борьбе за свободу и человеческое достоинство.

И среди этой густой толпы, непосредственно за гробом, под руку с юным лицеистом, шла в глубоком трауре женщина, для которой он был только скучным, сварливым «Мишелем». Самый близкий и вместе с тем самый далекий из всех этих чужих людей ему человек.

Вскоре после похорон я зашел навестить вдову Салтыкова.

– Ах, В.А., – сказала она мне печальным голосом, – могла ли я думать, что в той же шляпке, в которой я хоронила С. П. Боткина, я буду хоронить своего Мишеля!

Мы сидели в том самом кабинете, где несколько дней тому назад меня принимал Салтыков.

Салтыков умер, когда я перешел на третий курс университета и совершенно порвал со светской жизнью. Все же в течение следующей зимы я изредка заходил к Салтыковым. Ел. Ап. была занята главным образом подыскиванием жениха для своей Лизы. О «Мишеле» уже не вспоминала. Потом я перестал у них бывать. Живы ли теперь Костя и Лиза и где они – не знаю.

На старших курсах университета я стал заводить новые знакомства в кругах петербургской радикальной интеллигенции. Ближе всего сошелся с семьей Владимира Карловича Винберга. Семья эта состояла из двух родителей, четырех дочерей, из которых две старшие окончили высшие курсы, а младшая только что на них поступила, и трех сыновей – студентов и гимназистов старших классов. В семье Винбергов царила какая-то исключительная внутренняя спаянность, привлекавшая к ней посторонних и делавшая ее центром притяжения молодежи. Через несколько лет знакомства я сам вошел в эту семью, женившись на младшей дочери В. К. Винберга. Благодаря этому я хорошо узнал этого замечательного человека, на характеристике которого хочу остановиться здесь подробнее.

Отец В. К. Винберга был шведского происхождения. Вероятно, принадлежал к финляндским шведам, ибо В.К. по паспорту значился шлиссельбургским дворянином. Мать его была балтийская немка. Русской крови у него не было ни капли, а родным языком в семье был немецкий. Но как раз на немца В.К. был меньше всего похож. Русскую культуру он воспринял целиком, и, может быть, прививка русской культуры на скандинавском корне содействовала развитию в нем совершенно исключительных человеческих качеств.

В раннем детстве лишившись родителей, В.К. был отдан в петербургский кадетский корпус, по окончании которого поступил в высшее военное училище – Корпус Лесничих, – впоследствии ставшее Лесным институтом. Молодым офицером он был назначен лесничим в Ялту, где вскоре женился на дочери местной помещицы и вышел в отставку.

Начинались реформы 60-х годов. В. К. Винберг, усвоивший еще в Лесном корпусе либеральные взгляды, сразу с увлечением отдался работе на новых поприщах, открытых реформами. Сначала был в Ялте мировым судьей и гласным ялтинского земства, а затем был избран председателем таврической губернской земской управы. Четыре трехлетия подряд он избирался на эту должность и целиком сросся с земским делом, входя во все его подробности и проявляя массу инициативы. В частности, по его инициативе была учреждена губернским земством Сакская грязелечебница, приобретшая впоследствии всероссийскую известность.

Так бы и длилась плодотворная работа В. К. Винберга на земском поприще, если бы, в связи с наступившей реакцией, не началась борьба правительства с земскими самоуправлениями. В.К., конечно, принял горячее участие в этой борьбе. Но одновременно с земской борьбой, шедшей в легальных формах, шла революционная борьба народовольцев. Многие из либералов того времени, ощущая собственное бессилие, поддались обаянию этой героической борьбы кучки молодежи, жертвовавшей своими жизнями за благо народа, как они его понимали. К числу таких либералов принадлежал и В.К., несмотря на то, что всякое насилие так не гармонировало с его духовным обликом. Среди его знакомых было немало террористов, которых он укрывал от властей в своем крымском имении, а Софья Перовская даже служила одно время у него фельдшерицей в больнице губернского земства, проживая по фальшивому паспорту.

При вступлении на престол Александра III тайная организация либеральных земцев, к которой В.К. принадлежал, решила провести через губернские земские собрания обращения к новому императору с указанием на необходимость введения в России конституционного образа правления. С проектом такого обращения он и выступил в таврическом земском собрании 1881 года.

Хотя собрание отвергло большинством голосов его предложение, он все же был арестован, а затем выслан из Крыма под гласный надзор полиции. С этого момента надолго прерывается общественная деятельность В.К. Семь лет ему пришлось прожить под гласным надзором в Юрьеве, без права въезда в столицы и в Крым. Само собой разумеется, что он не сидел без дела и за это время составил фундаментальное руководство по виноградарству и виноделию, впоследствии выдержавшее несколько изданий.

В 1889 году он наконец получил разрешение переселиться в Петербург, где городская Дума избрала его мировым судьей. Однако сенат, на утверждение которого по закону представлялись мировые судьи, его не утвердил в этой должности, получив от департамента полиции сведения о его связях с народовольцами. И опять этот горевший общественной энергией человек остался не у дел. Прожив года два в Петербурге, он уехал в свое имение на южный берег Крыма и 10 лет занимался там хозяйством.

Только в 1903 году, когда В.К. было уже 66 лет, он наконец снова получил возможность заняться общественной работой: ялтинское земство выбрало его председателем управы, а губернатор не без колебаний согласился его утвердить. Опять любимое дело закипело в его руках. За 9 лет его управления ялтинское земство совершенно преобразилось и по своим культурным учреждениям заняло среди русских земств видное место: образцовые больницы, усиленное школьное строительство, постройка огромного ночлежного приюта для пришлых рабочих в Алуште, учреждение кассы мелкого кредита и т. д. – во всем проявлялась творческая энергия и неукротимая работоспособность замечательного старика.

75-ти лет В.К. был избран в Государственную Думу и работал в ней до революции 1917 года. В образовавшемся после переворота Комитете Государственной Думы он занимал должность казначея. Помню, как в первые дни революции, когда в Петербурге бастовали трамваи, он ежедневно отправлялся пешком с Петербургской стороны, где мы жили, в Таврический дворец, делая в оба конца не менее 12–15 километров. Мало кто из его сверстников (ему исполнилось уже 80 лет) имеет достаточно сил для таких прогулок.

Последние четыре года своей жизни, во время гражданской войны, В.К. жил в Крыму, в своем имении, и умер в начале 1922 года.

Приведенные мною краткие биографические сведения еще мало говорят об этом примечательном человеке. За всю мою долгую жизнь я не встречал никого, кто бы обладал в такой полноте, как он, какой-то необыкновенной внутренней гармонией, создававшей исключительную ясность во всех его отношениях к людям. Здоровое тело, здоровый разум и здоровый дух были основой этой внутренней гармонии. Ни одно из этих трех начал человеческой природы не преобладало и не угнетало других, вследствие чего он может считаться подлинно совершенным человеком.

За тридцать лет моего близкого знакомства с ним я ни разу не помню его больным. Всегда бодрый, свежий, работоспособный. Он легко мог не спать несколько ночей подряд, мог подолгу не принимать пищи, и все такие лишения нисколько не уменьшали его жизненной энергии. Но если спал, то спал как убитый, а ел все, что перед ним ставили на стол. В 75 лет, будучи председателем ялтинской земской управы, он еще делал верхом по много верст, объезжая горные деревни своего уезда, и только раз сказал мне: «Езда меня не утомляет, но сегодня в первый раз почувствовал головокружение, проезжая по тропинке над обрывом. Очевидно, начал стареть». Пешком же в это время он ходил в гору без всякой одышки. Всякая физическая работа была ему легка и приятна. Живя и хозяйничая в своем имении, он всегда был в работе: колол дрова, чинил заборы и исполнял разную столярную и плотничью работу. И все спорилось в его ловких руках. Оставался силен физически до глубокой старости. В 83 года еще работал топором и пилой.

В.К. обладал умом преимущественно практического характера, не склонным к отвлеченному мышлению. Я бы сказал, что он был не так умен, как безукоризненно разумен. Он мыслил всегда конкретно, ясно и четко, отвергая в области рассуждений всякую зыбкость и неопределенную интуитивность. Смолоду усвоив материалистическое мировоззрение, дополненное контовским позитивизмом, он остался ему верен до старости. Отрицал в человеке всякое высшее духовное начало и глубоко был убежден, что все люди в своих поступках руководствуются лишь эгоистическими побуждениями. Свою общественную и частную жизнь, полную любви к людям и самопожертвования, объяснял тем, что ему так жить «приятно», и был совершенно убежден в отсутствии принципиальной разницы между эгоизмом и альтруизмом, и что лишь социальная жизнь человечества в своей естественной эволюции постепенно наполняет эгоистические побуждения людей альтруистическим содержанием.

Между его материалистическими взглядами и духовным содержанием его личности была непроходимая пропасть, искусственно заполнявшаяся им довольно-таки наивными рассуждениями, но сам он не ощущал этого, а потому гармоничность его личности не нарушалась.

Я не знал человека, более проникнутого чувством долга и глубокой любви к человеку – ближнему и дальнему. Был идеальным семьянином. Обожал свою жену, которая была старше его на 4 года и состарилась умственно и физически гораздо раньше него. Это была милая, хорошая женщина, но, получив «светское» воспитание, была непрактична и неработоспособна, а любила сентиментальные и выспренние разговоры. В.К. любовался ею и старался ее избавить от всяких забот. Когда у них пошли дети, не она, а он вставал к ним ночью и убаюкивал их, а когда они подрастали, играл с ними в разные игры, посвящая им редкие часы отдыха. Словом, для детей он был не только отцом, но в значительной степени и матерью. И понятно, что в семье Винбергов, не в пример другим семьям, не мать находилась в ее центре, а отец. И дети, очень любившие свою мать, отца все же любили сильнее и крепче. А когда они подросли, он сделался их ближайшим другом, входя во все их интересы и обдумывая вместе с ними все их намерения и дела. Неизменно бодрый, веселый, уравновешенный, он никогда не наказывал детей, даже не повышал на них голоса, но его слово было для них законом, а авторитет непререкаемым. Таким же авторитетом он пользовался впоследствии у своих многочисленных внуков, которым их дедушка представлялся каким-то высшим существом.

У людей, настолько любовно вросших в свою семью, в большинстве случаев общественные интересы отходят на задний план. В.К. в этом отношении составлял редкое исключение. Его хватало на все, и общественная работа была для него не только призванием, он ощущал ее как обязанность, как долг.

Я знал многих так называемых общественных деятелей, вся жизнь которых проходила в заседаниях, совещаниях или в произнесении речей. В.К. был в другом роде: он не только «заседал», но и работал. Всякое дело, за которое он принимался (а инициативы у него было много), он изучал и обдумывал во всех деталях, а когда к нему приступал, то не только руководил работой, но и сам принимал в ней участие. Это качество во все разраставшемся земском деле становилось даже отчасти недостатком: не было возможности везде поспеть и во все проникнуть. На отдых не оставалось времени. Мне приходилось видеть его на работе на восьмом десятке его жизни, в Ялте. Люди, знакомые с земской деятельностью, знают, в какой ежедневной сутолоке она происходила, благодаря тому, что земства (я имею в виду земства активные) стояли в центре всей местной общественной жизни, а земское хозяйство состояло из самых разнообразных отраслей. День председателя управы проходил поэтому в чрезвычайно нервной обстановке: заседания управы, школьного и санитарного советов, доклады разных ответственных служащих, прием просителей, сношения письменные и личные с администрацией, иногда – поездки по неотложным делам, и т. д. У В.К. было кроме того особое дело, отнимавшее у него массу времени и связанное с исключительной популярностью его среди местного татарского населения. Татары звали его – «наш дедушка». И они приходили к «нашему дедушке» из ближних и дальних деревень за юридическими советами. В.К. терпеливо их выслушивал и, наведя справки в законах и сенатских решениях, давал им нужные советы. Часто татары совещались с ним и по своим семейным делам, и в этих случаях каждый получал совет или слово сочувствия и утешения. Эти семейно-юридические консультации возникли уже давно, когда он жил в своем имении, лишенный права общественной деятельности, а когда он стал председателем управы – отнимали значительную часть его рабочего времени. Но отказать татарам в советах он не считал себя вправе, да и сам увлекался своей деятельностью вольного юрисконсульта.

Появлялся В.К. в управе ежедневно раньше всех служащих, в 8 часов утра и раньше, уходил последним. А затем, наскоро пообедав дома, снова возвращался в управу. Ялтинские жители, проходя мимо управского здания в 11–12 часов вечера, постоянно видели в светящемся окне седую голову старика, склоненную над ворохами бумаг. Работал он не менее 12-ти часов в сутки, часто отдавая работе и значительную часть воскресного отдыха. Его пример заражал служащих, которых он никогда к работе не принуждал, и все работали охотно, испытывая на себе огромное влияние его нравственного авторитета.

Только такой гармонически построенный человек, как В. К. Винберг, мог в глубокой старости так работать, как он. Не помню, чтобы он когда-либо сказал – «я устал», не помню, чтобы он позволил себе заснуть среди дня, не помню, чтобы он попросил кого-либо из детей и внуков пойти куда-нибудь или сделать что-нибудь за него. В последние годы его жизни дети и внуки всячески старались избавить его от лишней работы и забот, но им приходилось оберегать его так, чтобы он этого не заметил.

Лишь во время гражданской войны, когда ему перевалило за 80, он стал иногда задремывать, сидя в кресле после обеда. Но эти признаки своей старческой слабости упорно старался скрыть, и мы делали вид, что этого не замечаем.

Умер В. К. Винберг в Крыму, когда я был уже в эмиграции. Но знаю от своих детей, живших тогда с ним, что еще за две недели до смерти он работал по хозяйству.

Ему, старому либералу и законнику, трудно было приспособиться к большевистскому режиму первых лет революции. Он тщетно искал в установившемся образе правления каких-либо общих норм и принципов, чтобы положить их в основу своих отношений с новой властью, и совершенно растерялся, не видя вокруг себя ничего, кроме грубого насилия. Тем не менее, когда его имение было превращено в совхоз и его назначили управляющим, он с исключительной добросовестностью и честностью исполнял свои новые обязанности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю