355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Оболенский » Моя жизнь. Мои современники » Текст книги (страница 17)
Моя жизнь. Мои современники
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 00:00

Текст книги "Моя жизнь. Мои современники"


Автор книги: Владимир Оболенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 65 страниц)

В избе становится тихо от напряженного волнения. Все мужики смотрят на меня в упор и ждут ответа, затаив дыхание.

– Никакого поравнения не будет, – заявляю я, но вижу по лицам, что это мое категорическое отрицание еще больше укрепляет их веру в мою миссию. Вижу, как они многозначительно перемигиваются между собой: «Ишь ты, не выманишь из него. Видно, так приказано, чтобы разговора лишнего не было».

Начинаю подворную перепись. По очереди спрашиваю каждого домохозяина о семейном составе, количестве скота, посевах, аренде и пр.

Проходит вереница серых людей без фамилий и прозвищ. Все Ивановы, Петровы, Сидоровы. Перепись идет быстро, но иногда происходят недоразумения.

– Как зовут?

– Водянист (так называли Венедиктов).

– Отчество?

– Петров.

Моего собеседника прерывает его сосед:

– Какой те Петров, чего дурака валяешь. Богданов он, пиши – Богданов.

– Ну, Богданов так Богданов, – скромно соглашается опрашиваемый…

В Псковской губернии обыкновенно всех незаконных детей называли Богдановыми (Богом данные). Так как в результате нашей переписи крестьяне ожидали прирезки земли, как юридического акта, исходящего свыше на основании неведомого им закона, то на всякий случай незаконные сыновья старались себя вписать в наши карточки законными, а соседи, боясь их конкуренции, обязательно восстанавливали истину. Иногда на этой почве возникали бурные споры. Спорили о том, при каких обстоятельствах родился сорок лет тому назад стоявший передо мной бородатый мужик от матери-солдатки, – при жизни солдата или после его смерти. Если при жизни, то можно ли считать его законным и писать Петровым, или он должен числиться Богдановым, и т. п.

– Сколько лошадей? – прерываю я эти споры.

– Два меренка.

– Коров?

– Три.

– Телят?

– Одно.

О всех несозревших животных говорили в среднем роде: одно жеребенок, одно поросенок и т. п.

Когда доходила очередь до регистрации внеземледельческих промыслов, то неопытные статистики ставили вопрос в наиболее понятной форме: – Ну, а зимой чем занимаешься? – На такой вопрос следовал, однако, всегда один и тот же совершенно непристойный ответ, конфузивший статистика и вызывавший веселье и остроты в толпе.

Подворная перепись шла в общем гладко. Гораздо труднее было составить так называемый «поселенный бланк» с установлением качества земли и распределения ее на хозяйственные угодья.

Первым делом я требовал предъявления документов и плана. Деревенный старшина опрашиваемой деревни доставал из-за пазухи и осторожно разворачивал грязные платки, в которых хранились документы. К этим документам (планам, уставным грамотам и владейным записям) крестьяне относились с особым благоговением.

Однажды из платков мужики вынули карту Европейской России и предъявили мне.

– Это что же такое?

– А плант наш.

– Какой же это плант! Это плант всей России, а не вашей деревни.

Крестьяне долго спорили со мной, водя корявыми пальцами по карте Ильина и указывая, где проходят их межи.

Как попала карта России в поголовно неграмотную деревню и какой шутник подменил ею деревенский план – мне выяснить не удалось. Во всяком случае много лет лежала карта Ильина, завернутая в платки, за образами, и, вероятно, не раз эти неграмотные люди в спорах с неграмотными соседями доказывали свое право владения каким-нибудь лужком на основании очертаний Балтийского и Черного морей…

То обстоятельство, что, никогда не видав расположения их угодий, я ориентировался в распределении их по плану, очень импонировало крестьянам.

– Ишь ты, ему там все видно, – удивленно говорили они. Но тем не менее старались всячески меня надуть. Ведь в их представлении дело шло об «ревизии», и они считали, что чем меньше за ними будет числиться хорошей земли, тем больше им прирежут.

– Кака у нас земля, хверщ один.

– Скала, одно слово – скала…

– А вот в ржаном поле земля у вас совсем хорошая, мягкая, суглинистая (я видел их ржаное поле проездом, но делаю вид, будто вижу это на плане).

– Я говорил, что он все в планту видит, – уныло произносит один из мужиков.

– По планту-то сугниль показана, – не унимается другой, – а она как есть гнила. Засохнет – сохой не нять, а как размокнет – прямо глей один, др… туха…

Одновременно с нами почвоведы собирали образцы почв, и на основании объективного материала я мог делать поправки к сбивчивым показаниям крестьян. Гораздо хуже обстояло дело с лесами и сенокосами. Тут нужно было доводить их всевозможными словесными маневрами до полуистины, а истину получать уже путем субъективных догадок, основанных на долгом опыте.

– Ну, какой у вас покос в аржаном поле? Хороший?

– Хороший?.. – Остречек да облец (местное название трав из семейства осоковых), а где помочливее – осока. Вот какие у нас покосы. Не съестная трава. Коровы, те еще жуют, а лошади не принимают, ей-богу.

– Я ж видел, едучи к вам, этот покос. Травы там мягкие растут – все дятлева (клевер) да тимофейка.

– Оно, конечно, куль меж трава будет помякше, – соглашается только что божившийся мужик, – а вот вглыбь, как зайдешь в самый лог, так, право слово, – одна осока.

Долго торгуемся из-за каждого лужка, каждой пожни, спорим из-за укосов и т. д….

Задаю вопрос о лесе.

– Лес у вас есть?

– Какой у нас лес! – Прусняк да патебник, корзину и ту не сплетешь.

– А в плане у вас показано двадцать десятин леса.

– Где же тот лес, старики? – обращается разговаривающий со мной деревенский лидер к своим односельчанам, и в тоне его столько искреннего недоумения, что я даже начинаю сомневаться в существовании березовой рощи, которую видел собственными глазами возле самой деревни.

– Ту-уу, – отвечают мужики хором, – леса мы у себя и не видали.

– Нет, старики, нужно им правду говорить, – спохватывается какой-то хитрый мужичонка подхалимского вида. – Им в планту лес виден. Дозвольте сказать ваш благородию, точно, был тот лес в стариках, когда землю им нарезали, да свели его еще родители наши, нам не оставили.

– Но березовая роша возле деревни ведь ваша?

– Разве же это роща! Так, куль дороги деревца поостались, а дальше и не ступить – мхи да топь. Позапрошлый год корова зашла – утопла. Правда, старики?

– А как же, Федорова корова, рыжая. Вся провалилась, одни рога торчат. Вот осенью, как заморозки пойдут, приезжай-ка, боярин, к нам. В этот самый лес пойдем журавы (клюква) да глыжи (морошка) собирать. Этого добра много. Бабы полные корзины таскают. А за дровами мы к барину в его рощу ездим. Нужно правду говорить, старики, так-то…

Одни за другими проходят мимо меня васютинские, лапшинские, чижевские мужики. Одни как другие, одинаково крестятся, отвешивают поклоны, мнутся, когда их усаживают, заводят разговоры на тему о «ревизии», одинаково хитрят, приуменьшают размер своих владений, урожаев, укосов… И все время между мной и ими происходит глухая борьба. Я задаю им сбивающие их с толку вопросы, тоже хитрю и всячески добиваюсь правды. Я их мучаю и они меня мучают. В конце концов мои вопросы доводят их до полного обалдения, и уходят они от меня усталые, потные, но все же убежденные в том, что меня надули и что земли им прирежут вволю. И, чем больше мы колесим по уезду, чем чаще объявляем, что никакой прирезки они не получат, тем больше в них крепнет вера в «царскую милость».

Однажды, после произведенной мною переписи, богатый крестьянин-собственник вырубил и продал весь лес со своей пустоши. А когда соседний помещик спросил его, зачем он это сделал, ответил:

– Не слыхали разве, что ездят здесь люди от царя, переписывают. Значит и землю скоро делить будут. Что ж, думаю, лесу моему пропадать. Ведь на кровные денежки куплен. Ну и вырубил. Теперь пускай делят землю. Свое с нее выручил.

А то помню еще такой случай: во время переписи я услышал во дворе шум, крики и женский плач. Выглянув в окно, я увидел женщину, которая рвалась к двери, а мужики ее держали за руки и не впускали.

– В чем дело? – спросил я мужиков.

– Да так, ваше благородие, глупая баба. Ни к чему ей здесь быть. Только зря беспокоить хочет вашу милость.

Баба продолжала рваться и голосить, и я велел впустить ее. Она ворвалась вихрем и бух мне в ноги:

– До вашей милости, до вашей милости, – бормочет, а слезы так и льются ручьями.

Я с трудом поднял ее:

– Ну, что тебе надо? Говори.

– До вашей милости… Семь верст проперла, все боялась, что уедешь; тогда что бы я делать стала…

Снова рыдания прервали ее речь, а я смотрел на нее в полном недоумении. Наконец она немного успокоилась, утерла глаза фартуком и продолжала:

– Вдовая я, одна с мальчонком живу. А на него надел не записан, значит – безземельный. Вот нынче, как мужики наши сюда писаться-то собрались, и я с ними хотела пойти, чтобы мальчонка-то записать. А они меня не берут, бают – нет на мальчонка никаких правов. Изобьем, говорят, если за нами пойдешь… Ну, так я их вперед пропустила, а потом одна прибегла. Думала, что они уже отписались. А вот вышло, что поймали меня, да кабы ты в окошко не глянул, избили бы до смерти…

Я пытался объяснить бабе, что мы землю не раздаем, и ее мальчик никакой выгоды не получит от того, что я его запишу, но мои объяснения вызвали лишь новый поток слез. Она снова упала на колени и, цепляясь за мои ноги, голосила:

– Запиши мальчонку, будь милостив, запиши!..

Чтобы избавиться от бабьих слез и причитаний, я вынужден был взять перо и поводить им по бумаге.

Баба сразу успокоилась, встала с колен и, широко улыбаясь, отвесила мне степенный поясной поклон.

– Спасибо, кормилец, что пожалел меня вдовую…

Перепись в данном районе закончена. Нужно перебираться в следующий. Завязываю папки, укладываю вещи. Особенно скучно каждый день засовывать подушку, одеяло и простыни в чехол…

У крыльца уже ожидает меня навозный кош, вокруг которого толпятся все жители деревни – мужики, бабы с грудными детьми, белобрысые мальчишки и девчонки в одних рубахах. При моем появлении мужики почтительно снимают шапки.

– Счастливо, – говорят хором.

И опять еду душистыми полями и сырыми логами до следующей намеченной мною деревни.

4
Помещики

Отроги Валдайских гор, густо заросшие лесами, среди которых то блестят на солнце голубые озера, то бурыми, желтыми и зелеными заплатами пестрят поля, окружающие приютившуюся на опушке леса деревеньку или помещичью усадьбу, скрытую зеленью берез. А где-нибудь на пригорке одинокий погост с приземистой добродушной церковкой, длинной колокольней и рядами покосившихся могильных крестов. Таков общий вид Холмского и Торопецкого уездов.

В дремучих лесах во множестве водились медведи. Медведь «овсянник» – большой любитель овса. Потому так и называется. Подойдя к овсяному полю, он садится на землю, забирает передними лапами пригоршню колосьев, притягивается к ним, обгладывает и снова загребает и притягивается. Таким манером он, как на салазках, ездит в разных направлениях по всему полю, оставляя после себя полосы с примятыми и объеденными колосьями. Мимо таких изъезженных медвежьими задами полей мне часто приходилось проезжать.

Само собой разумеется, что и люди, населявшие эту медвежью глушь, большой культурностью не отличались. Крестьяне, как я упоминал, были почти поголовно неграмотны и по характеру своей жизни, вероятно, мало чем отличались от своих далеких предков – кривичей, когда-то засевших в этих лесах. Что же представляли собой местные помещики?

Не в пример прочей России, где количество помещиков убывало из года в год и где сохраняли свои земли лишь сильнейшие из них, сумевшие приспособиться к изменившимся после падения крепостного права условиям жизни, в старых дворянских гнездах Холмского и Торопецкого уездов жили еще почти все потомственные дворяне, унаследовавшие свои поместья и вотчины от прадедов, водворенных здесь еще, быть может, Иваном Грозным после разгрома вольного Пскова. Многочисленные дворянские роды Кутузовых, Арбузовых, Кушелевых, Челищевых, Елагиных, Калитиных и др. все между собой перероднились и продолжали увеличиваться в числе. Среди них, конечно, встречались культурные люди, принадлежавшие к петербургскому чиновничеству и интеллигенции, но большинство дичало в этой глуши и, продолжая вести прежнюю беззаботную и веселую помещичью жизнь, материально оскудевало и морально опускалось. Между тем крестьяне, жившие так, как «в стариках положено», имели ограниченные потребности и не покупали земель своих оскудевших господ, будучи к тому же уверены в том, что получат их даром от царя. Это обстоятельство еще больше прикрепляло помещиков к их усадьбам, а большинству, не получившему достаточного образования, и деваться было некуда. Так и жили, постепенно отказываясь от материальных удобств и комфорта, но стараясь до последней возможности сохранить внешний дворянский престиж: разъезжали по уезду на великолепных тройках, держали охотничьих собак и все с важностью носили дворянские фуражки с красным околышем.

Как-то вечером я закончил описание одного имения и собирался отправиться на ночлег в ближайшую деревню. Лил проливной дождь, и хозяин ни за что не хотел меня отпустить.

– Останьтесь ночевать, – говорил он, – чайку попьем, поболтаем… Только уж, извините, положу вас с собой в одну комнату, – другой нет.

Действительно, весь большой дом помещика был заколочен и постепенно разрушался. Он сохранил для себя только одну комнату и кухню.

Ехать под дождем искать приюта для ночлега было неуютно, и я охотно принял любезное предложение хозяина.

Это был не старый еще мужчина, но какой-то помятый. Видимо, он был рад побеседовать со свежим человеком и долго держал меня за чайным столом. Наконец, когда пришло время отправляться ко сну, он, по оставшейся от крепостного права привычке, захлопал в ладоши и крикнул:

– Эй, девка, девка.

Из кухни появилась, шлепая по полу босыми ногами, заспанная, растрепанная девица.

– Раздень барина, – приказал он ей.

Я, конечно, отказался от таких услуг.

– Ну, как знаете. Мы еще по-старому живем, привыкли, – сказал мой хозяин и, развалившись на кровати, отдался в руки растрепанной девке, которая стаскивала с него сапоги, пиджак и панталоны.

Когда я, раздевшись, улегся в приготовленную для меня на старинном диване постель, то долго не мог заснуть от мыслей, навеянных этой причудливой комбинацией старых барских привычек с убогой обстановкой современности.

Приходилось мне встречать помещиков и совершенно разорившихся и опустившихся.

В Торопецком уезде богател и скупал дворянские земли крестьянин Яковлев. Во всем уезде это, кажется, был единственный разбогатевший крестьянин. Окрестные помещики занимали у него деньги под большие проценты, ездили к нему в гости и в глаза величали на «ич» – Василий Яковлевич, но за глаза относились к нему свысока, называя Василием Яковлевым или просто Василием. А он глубоко их презирал. Нарочно, чтобы их дразнить, нанял себе кучером спившегося вконец и разорившегося дворянина с громкой фамилией – Долгово-Сабурова, который лихо правил его тройкой. «Все хочу ему дворянскую фуражку купить, – говорил Яковлев статистику, производившему описание его имений, – довольно дворяне на нас, мужиках, ездили. Пускай смотрят теперь, как мужик на дворянине катается».

Мне рассказывали про бывшего холмского предводителя дворянства Арбузова, в молодости славившегося своей веселой жизнью, что умер он в полной нищете. Две его дочери, унаследовавшие от него заложенное и перезаложенное имение, тщетно искали подходящих женихов, пока, наконец, не решились выйти замуж за соседних крестьян. Стали бабами, и ничто в их внешнем виде более не напоминало бывших барышень, дочерей предводителя. Зато материально процвели, ибо трудовое их хозяйство легко справилось с неоплатными предводительскими долгами.

Пришлось мне как-то описывать маленькое имение, владелец которого, местный дворянин, не по идейным соображениям, а из прямого хозяйственного расчета, стал крестьянствовать на своей земле. Но случаи такого разумного и сознательного деклассирования были редки. Гораздо чаще приходилось наблюдать случаи полного морального одичания местных дворян.

Однажды заехал я в небольшую помещичью усадьбу и застал ее владельца с утра уже пьяным. Это был плюгавого вида мужчина с красным носом и маленькими бегающими глазками. Жил он один в своем доме, поражавшем полным отсутствием мебели, В столовой стоял буфет, стол и два стула, а в других комнатах, кроме нескольких разрозненных стульев, – ровно ничего.

Я хотел сейчас же уехать, закончив несложное описание его имения, но отвертеться от его пьяного гостеприимства было невозможно.

– Чем богаты, тем и рады, – говорил он, таща меня за рукав к столу.

Богатством он действительно похвастать не мог, ибо в буфете ничего, кроме водки, черного хлеба и соленых огурцов, не было. Пил он рюмку за рюмкой и занимал меня такими разговорами, при воспоминании о которых я долго ощущал некоторую тошноту. А рассказал он мне, что состоит под судом по обвинению в изнасиловании глухонемой девушки из соседней деревни. Подробно описав со сладострастными подмигиваниями, как у него вышло это «дело», он с негодованием обрушился на современные порядки:

– Ведь это черт знает что такое! Меня, порядочного человека, дворянина, позорят, привлекают к суду, и за что же? Из-за какой-то глухонемой девки!

С трудом отделавшись от этих отвратительных излияний, я простился и уехал. Оглянувшись, я увидел на крыльце плюгавую фигурку хозяина. Он, покачиваясь, держал в одной руке огурец, а другой приветливо махал мне дворянской фуражкой…

В городе Торопце мне пришлось присутствовать при такой необыкновенной сцене: во двор гостиницы, в которой я остановился, въехала великолепная тройка вороных. Седок, человек средних лет, с окладистой черной бородой и в дворянской фуражке, был совершенно пьян. В таком же состоянии находился и кучер. Из окна я видел, что пьяный помещик ругал пьяного кучера и, придя в ярость, ударил его по физиономии. Пьяный кучер ответил тем, что ухватил своего барина за бороду, и в драке они повалились на землю. Случайные свидетели этой сцены разняли дерущихся и отнесли их просыпаться.

Каково же было мое удивление, когда, справившись о личности драчливого дворянина, я узнал, что это председатель уездной земской управы Ратманов, пьяница и забулдыга, которого иначе не называли, как Колькой…

Хозяином гостиницы, в которой я остановился, был какой-то толстенький человечек неопределенной национальности, говоривший одинаково плохо на всех европейских языках. Помимо своей основной профессии, он занимался ростовщичеством и сводничеством. Все помещики останавливались в его гостинице, пьянствовали и, сидя за ужином, громогласно рассказывали всевозможные скандальные истории из местной жизни, преимущественно скабрезного содержания. Обедая с этими в общем добродушными людьми, я невольно погружался в мир торопецких сплетен. Между прочим рассказывали об амурных похождениях уже стареющей помещицы К.

Как-то я проезжал мимо ее имения и обратил внимание на небольшой, вновь отстроенный хуторок вблизи дороги.

– Чей это хутор? – спросил я ямщика.

– А Филарета К.

Дорога свернула в сторону, и я снова увидал такой же хуторок.

– А это чей хутор?

– Тоже Филаретов, – невозмутимо ответил ямщик, а затем, улыбнувшись, добавил: – Ентих Филаретов тут пять ай шесть понасажено. Двое здесь, а другие вон там, за горкой.

Я решительно ничего не понял. Что за Филареты? Точно племя какое-то. Стал расспрашивать подробнее и получил такие разъяснения от ямщика:

– Помещица тут одна, богатая барыня, К. по фамилии. Живет справно, земли и всякого добра много. Только скучно ей одной-то жить. Муж ейный давно помер, а для нового замужества из лет вышла. Вот и стала с мужиками путаться. Всегда у ней какой-нибудь мужик в полюбовниках, по-нашему – в Филаретах, состоит. Один наскучит – другого возьмет. А за прежние, значит, услуги земельку дарит да домик строит. Скоро целая деревня из ейных Филаретов наберется.

Тут я только догадался, что некогда в эту лесную глушь дошли слухи о блестящих фаворитах Екатерины II и что это иностранное слово здесь обрусело: фавориты обратились в филаретов.

Ведь тогда вся Россия была такой же глушью, как эти дикие места, которые все же, благодаря сравнительной близости к Петербургу, имели с ним более частые сношения. В Холмском уезде, например, я посетил большое имение Краснополец, некогда принадлежавшее министру Павла I Кушелеву-Безбородко. Это было одно из немногих имений, переменивших здесь коренных владельцев.

Огромный дворец с облупленной штукатуркой и рядом разбитых стекол стоял в глубине большой грязной площади. Большая часть мебели была вывезена и продана. Говорят, в Петербург отправлялась она целыми обозами. Роскошный парк с фонтанами, тенистыми аллеями и шпалерами стриженых лип был частью вырублен, а частью зарос бузиной и крапивой. А на старинной гравюре, еще висевшей на стене, я видел этот дворец в его прежнем великолепии: мощеный двор был окружен красивой массивной решеткой, а в ворота въезжали запряженные цугом кареты с форейторами впереди.

Несколько комнат дворца еще поддерживались в пригодном для жилья состоянии. В них и мне отвели помещение для ночлега.

Там еще сохранялась разрозненная мебель красного дерева, а со стен глядели на меня вынутые из дорогих рам екатерининские вельможи и их декольтированные жены.

Когда-то, проездом за границу, в Краснопольце останавливался Павел I. Безбородко заказал специально для него своим столярам кровать из карельской березы. Эта кровать еще стояла на прежнем месте. Она была мне так широка, что мне и моему помощнику-студенту постелили постели не вдоль, а поперек. Можно было на ней свободно разместить еще пять ночлежников.

Разрушающаяся усадьба Безбородко свидетельствовала о материальном оскудении дворянских гнезд, моральное оскудение которых я описал выше.

Описывал я то, что видел, однако вовсе не хочу изображать виденное как типичное для всей тогдашней России. Эта лесная глушь являлась все же исключением. Да и к моим описаниям этих лесных дебрей нужно сделать некоторую поправку: многое из того, что кажется обычным и нормальным, проходит мимо нас, не зарегистрированное памятью, которая вместе с тем надолго сохраняет впечатления и образы, отклоняющиеся от привычной нормы.

Стараясь вспомнить каких-либо местных культурных помещиков, которые, конечно, мне встречались и в этих диких местах, память моя восстанавливает, однако, только один образ, поразивший меня своей оригинальностью.

Приехал я как-то в имение, принадлежавшее по документам «бракоразводной жене» генерала Куропаткина, госпоже Прюссинг. В гостиной, куда меня ввела горничная, я обратил внимание на свежеразрезанные книжки столичных толстых журналов. Такой культурной роскоши мне ни разу не пришлось видеть у помещиков этих мест, у которых зачастую нельзя было найти даже порядочных чернил и перьев. Вид этих журналов меня сразу расположил к хозяйке, тем более, что из соседней комнаты до меня доносился мерный женский голос, читавший вслух какую-то серьезную статью. Наконец-то увижу интеллигентного человека, подумал я. В это время дверь отворилась, и вместо дамы, которую я ожидал увидеть, в комнату быстрыми, энергичными шагами вошел молодой человек в серой тужурке, полосатых брюках и в высоких смазных сапогах. Сняв при входе в комнату с головы белую фуражку с черным кожаным козырьком, молодой человек протянул мне руку и, рекомендуясь, произнес: – Прюссинг.

Если бы не голос, ничто не выдало бы в этом молодом человеке присущего ему женского естества. Энергичные черты загорелого лица, волосы с боковым пробором, прикрывавшие прорезанный глубоким шрамом лоб, мужской взгляд умных карих глаз, особая мужская свобода движений и жестов.

А между тем, по какой-то злосчастной ошибке природы, это была женщина, бывшая жена военного министра генерала Куропаткина. Разведясь с мужем, которого когда-то верхом сопровождала в среднеазиатских походах, она поселилась в деревне со своей кузиной. Сама она управляла имением, заведуя полевым хозяйством, а ее подруга ведала женскими отраслями – скотным и птичьим дворами, кладовыми и домоправительством. Крестьяне называли ее барчуком», говорили о ней в мужском роде и не любили за то, что не давала им спуска в порубках и потравах.

Я с огромным наслаждением провел время за чайным столом в беседе с умным и образованным «хозяином» и с миловидной хозяйкой, сидевшей за самоваром. Мы расходились в политических взглядах, но очень приятно было в разговорах с «барчуком» отвлечься от окружавшей нас убогой жизни…

«Барчук»-Прюссинг является в моем повествовании вводным персонажем, оригинальным, но совершенно не типичным для описываемого мною захолустья. Для него гораздо характернее гоголевские типы, у двоих из которых – у Плюшкина и Ноздрева – мне пришлось побывать.

5
Плюшкин

Я ехал описывать довольно большое имение. По окладному листу в нем значилось 1500 десятин земли, но я знал, что владелец его кроме того имеет столько же земли в соседнем уезде.

– Скоро доедем? – спросил я везшего меня молодого парня.

– А вот на горе самое село видать («селами» в этих местах назывались помещичьи усадьбы), – ответил он, указав на хохолок березовой рощи, среди которой можно было рассмотреть очертания большого дома.

– А вы этого барина знаете? – спросил меня мой возница с иронической улыбкой.

– Нет, не знаю. А что?

– Вот увидите, что за барин. Вы таких господ, верно, и не видывали. Наши мужики, когда в лес по дрова ходят, норовят что похуже из одежи надеть, да и то постыдились бы на улице показаться так, как барин этот ходит.

Мы переехали через насыпь строившейся тогда Петербурго-киевской железной дороги и, поднявшись на пригорок, въехали в усадьбу.

Я увидел двор, густо заросший травой и окаймленный ветхими деревянными постройками. Налево от ворот – просторный, но тоже ветхий дом с мезонином и с примыкающей к нему березовой рощей.

Стук колес моей телеги не привлек ничьего внимания. Не только людей не было видно на этом дворе, но даже животных и домашней птицы. Казалось, что мы въехали в мертвое царство.

Подъехали к крыльцу, не парадному, а так называемому «черному».

– Дайте, барин, я вас проведу, – предложил мне ямщик.

Он улыбался во весь рот, уловив на моем лице смущение от вида этой мертвой усадьбы, и с видимым удовольствием демонстрировал мне местные достопримечательности.

Взяв мою папку с бумагами, он вбежал на крыльцо и вошел в сени. Я последовал за ним. В сенях было темно и плохо пахло. Тщетно стучали мы в запертую дверь. Наконец сами открыли ее и вошли в комнату, совершенно лишенную мебели. Опять оказались перед закрытой дверью. Я закашлял, застучал ногами, чтобы привлечь чье-нибудь внимание… Никто не откликнулся.

Вошли в следующую комнату. Она уже носила следы жилья. Стоял потертый кожаный диван, перед ним стол, а на стене застекленная полка с несколькими стаканами.

Я опять прокашлялся, но опять напрасно.

Тут даже ямщик смутился, нерешительно поглядывая на новую закрытую дверь. Распахнув ее, я остановился на пороге, пораженный представшей перед моими глазами картиной.

Среди большой комнаты, некогда служившей чем-то вроде зала, лежала огромная куча картофеля, занимавшая добрую ее половину; с одной стороны этой кучи стоял большой стол, заваленный всякой рухлядью, а с другой стороны – старинный рояль. Между роялем и картофельной кучей, профилем ко мне, в глубоком кресле сидел старик со всклокоченными седыми волосами и щетинившейся от редкого бритья бородой. На нем был грязный халат из грубого крестьянского холста, из-под которого виднелись сухие, желтые старческие ноги, всунутые в туфли-шлепанцы. Неподвижным взглядом смотрел он на возвышавшуюся перед ним кучу картофеля и не сразу заметил мое появление.

Я подошел к нему, отрекомендовался и объяснил цель моего приезда. Старик засуетился и быстро заговорил хриплым старческим голосом, ежась и запахивая полы халата:

– Извините, пожалуйста, что вас так принимаю. Мы здесь, в глуши, по-деревенски живем, совсем попросту… Я сейчас переоденусь и буду к вашим услугам. А пока сестра с вами посидит.

– Анна Петровна, – позвал он, – займи гостя, пока я оденусь, да кстати и самоварчик вели поставить.

– Сейчас, Сергей Петрович, – послышался голос из-за ширмы, стоявшей в глубине комнаты.

Через минуту оттуда появилась старушка, в противоположность совершенно легко одетому брату – в рваной ватной кофте и теплом пледе.

– Милости просим, садитесь, – обратилась она ко мне.

Мы уселись около стола с рухлядью.

Не зная, о чем с ней беседовать, я заговорил о строящейся рядом с их усадьбой линии железной дороги.

– И не говорите мне про эту железную дорогу, – замахала она на меня руками, – я ведь из-за нее даже языка лишилась.

Заметив недоумение на моем лице, она продолжала:

– Как же, просто беда. Вот как весной приехали сюда анженеры, да как начали рубить мою любимую рощу, – я увидала, ахнула и ни слова сказать не могу – язык отнялся. Теперь ничего, отошло, а то думала, что помру.

Действительно, было заметно, что она говорила с некоторым затруднением.

– А вы откуда к нам приехали, из Пскова?

– Да, из Пскова.

– Вы там служите?

– Да.

– А скажите, вы наверное с университетским образованием?

– Да, я был в университете.

– Это сейчас видно по вашему деликатному обхождению.

В это время из-за ширмы вышел Сергей Петрович, одетый в старый потертый сюртук.

– Братец, Сергей Петрович, – обратилась к нему сестра, – знаешь, они университет окончили. Я еще раньше догадалась, чем они сказали.

– А, очень приятно, – прохрипел братец, – вы какой университет окончили?

– Петербургский.

– Ну, стало быть, мы коллеги, я тоже петербургского университета, только давно кончил, в 1857 году.

По его «обращению», хотя и «деликатному», это было мало заметно. Я приступил к работе, с трудом очистив себе место за столом.

Добывать сведения у Плюшкина (а передо мной был Плюшкин, самый подлинный) о его имении было истинным мучением. По его словам, все его имение состояло сплошь из моховых болот. Удобной земли – самая малость. На мое счастье, он не вел самостоятельного хозяйства, а всю землю по частям сдавал соседним деревням. Благодаря этому я приехал к нему уже с полным почти описанием имения со слов арендаторов и мог исправлять его показания.

Наконец работа была окончена, и мы направились пить чай в соседнюю комнату, где Анна Петровна уже расставляла на столе стаканы. Мы с хозяином разместились на старом диване.

Вошла тощая грязная баба с самоваром. Но что это был за самовар! Нечищеный, густо засиженный мухами и покрытый медной зеленью. Кроме того, он когда-то распаялся и был спаян домашними средствами совершенно криво. Поэтому, поставленный грязной женщиной на стол, имел вид пьяного, теряющего равновесие.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю