Текст книги "Моя жизнь. Мои современники"
Автор книги: Владимир Оболенский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 65 страниц)
Как известно, всякий человек, вступающий в масонскую ложу, дает обещание хранить в тайне все, что он увидит и узнает в масонстве, и, хотя за время моего шестилетнего пребывания в этой организации я никаких особых «тайн» не узнал, все же не считаю себя вправе, ввиду данного обещания, рассказывать ни о лицах, состоявших масонами, ни о том, что мы обсуждали на масонских собраниях. Однако думаю, что не погрешу против этики, если сообщу кое-что не из того, что было, а из того, чего не было.
Написать о том, чего не было, я даже чувствую себя обязанным, желая рассеять некоторые легенды, прочно установившиеся в довольно широких кругах. Я знаю, что тех, кто не может жить без веры в разные таинственные оккультные силы, я не переубежу, но надеюсь, что кое-кто все-таки поверит моим утверждениям о том, «чего не было», тем более, что здесь мною написанное если будет опубликовано, то во всяком случае после моей смерти.
В русском масонстве я занимал достаточно влиятельное положение: был председателем одной из петербургских лож; регулярно выбирался делегатом на областные и всероссийские конвенты; на всероссийских конвентах три года подряд избирался одним из трех выборщиков Верховного совета, которым председатели лож сообщали имена всех масонов по их первому требованию; два года был членом петербургского областного совета и его секретарем, в качестве какового находился в сношениях со всеми ложами Петербурга; наконец, три года состоял членом Верховного совета, руководившего всем русским масонством.
Пишу все это для того, чтобы было ясно, что я был некоторое время (с 1913 по 1916 включительно) в курсе всего, что происходило в недрах русского масонства, и с полной компетентностью могу утверждать как то, что было, так и то, чего не было.
Прежде всего я хочу опровергнуть весьма распространенное мнение о связи с масонством большевиков. За шесть лет моего пребывания в масонстве был членом одной из масонских лож только один из партийных большевиков, да и тот настолько малоизвестный, что фамилия его не осталась в моей памяти.
Преобладающее влияние евреев в масонстве считается не подлежащим сомнению. Принято даже называть масонство «жидомасонством».
О том, насколько многочисленны евреи в масонских ложах других стран, – мне не известно. Среди же русских масонов в предшествовавший революции период евреев было немного, хотя двери масонских лож для них, конечно, были открыты.
Я объясняю себе это тем, что в состав русского масонства вербовались преимущественно люди значительные, известные своим влиянием в различных кругах русского прогрессивного общества. Между тем, более видные евреи распределялись в этих кругах далеко не равномерно. Преобладающее влияние они имели главным образом в социалистическом секторе русской интеллигенции, в особенности среди социал-демократов, меньшевиков и большевиков. А эти политические течения относились отрицательно ко всем видам объединения с буржуазной демократией, в том числе и к масонству. Из большевиков состоял в масонстве, как я упомянул уже, лишь один второстепенный член партии, что касается меньшевиков, то их было больше, но тоже немного. В этом, как я полагаю, заключается основная причина малочисленности евреев в русском масонстве. В частности, в Верховном совете, в период моего трехлетнего в нем пребывания, насколько помню, не состояло ни одного еврея. Таким образом, о руководящем влиянии евреев не могло быть и речи.
В правых кругах, как в России, так и в эмиграции, никто не сомневался в принадлежности к масонству П. Н. Милюкова, и его влияние на русскую политическую жизнь склонны были приписывать его «жидо-масонским» связям. Между тем П. Н. Милюков никогда не состоял в масонской организации. Само собой разумеется, что масоны неоднократно делали попытки привлечь в свою организацию этого выдающегося человека, но все эти попытки встречали с его стороны самый решительный отпор. Он не только не принимал участия в русском масонском движении, но относился к нему отрицательно.
Совершенно неверно утверждение, будто революция в России подготовлена была масонами. Среди масонов были, конечно, люди, желавшие революции и занимавшиеся революционной пропагандой, но много было и ее противников. Большинство, к которому и я принадлежал, во всяком случае, отвергало революцию во время войны. Таким образом, масонство в целом не могло содействовать революции. Но если масоны не вызвали революцию, то, может быть, они использовали ее в каких-то своих целях? На этот вопрос тоже приходится ответить отрицательно.
Революция не сплотила русское масонство, а наоборот его разложила.
Незадолго до революции я выбыл из состава Верховного совета, а потому его деятельность во время революции мне неизвестна. Однако, зная приблизительно его состав, я представляю себе, что он не мог играть крупной роли в революционных событиях, ибо в него входили члены разных боровшихся между собой политических партий, спайка с которыми оказалась гораздо сильнее масонского «братства». Вражда между «братьями» в это время была настолько сильна, что я, например, состоя председателем одной из петербургских лож, не мог созвать после февральского переворота ни одного ее собрания, ибо члены моей ложи просто не могли бы сесть за общий стол. В других ложах, вероятно, происходило то же. Ко времени большевистского переворота и гражданской войны русское масонство фактически перестало существовать.
В Париже, как известно, много русских эмигрантов вступило во французскую масонскую организацию. Вошли в нее и некоторые из бывших русских масонов. Я знаю, однако, несколько видных членов бывшего Верховного совета, которые по разным причинам не захотели вновь стать масонами. Мне тоже предлагали вступить в парижскую масонскую ложу, но я по ряду принципиальных соображений, о которых не буду распространяться, эти предложения отклонял. Масоном, следовательно, не состоял с 1917 года.
В моей петербургской общественной жизни в последние перед войной годы довольно видное место занимало участие в делах Вольного Экономического Общества. В 1910 году, когда я вернулся в Петербург после четырнадцатилетнего отсутствия, Вольное Экономическое Общество уже пережило период бурь. Завоеванное в 1896 году петербургской радикальной интеллигенцией, оно тогда было единственным местом, где можно было сравнительно свободно говорить. И оно бурлило политическими страстями. В маленьком зале, битком набитом учащейся молодежью, происходили тогда бои между народниками и марксистами. В его стенах заседал закрытый правительством за неблагонадежность Комитет грамотности, а на съездах земских статистиков революционеры всех оттенков конспиративно вербовали членов в свои организации. Уже после моего отъезда из Петербурга, во время революции 1905 года, в скромном зале общества, в котором со времени Екатерины Великой и до конца XIX века выступали с солидными докладами делавшие карьеру сановники, водворился Совет рабочих депутатов, пытавшийся диктовать свою волю растерявшемуся правительству. В то время, которое я описываю, революционные бури миновали. Свободное слово не нуждалось в тесном зале Вольного Экономического Общества, проникнув в печать и на трибуну Государственной Думы. Устраненное новыми условиями от непосредственного участия в политической борьбе, общество постепенно становилось тем, чем было раньше, т. е. научно-просветительным учреждением. В стенах его стало тихо. На заседаниях читались научные и полунаучные доклады, которые затем печатались в его «Известиях», происходили спокойные прения, но широкая публика, мало интересующаяся вопросами экономики и хозяйства, его почти не посещала. По правде сказать, вернуть общество к научно-общественной работе не удалось. Ученые, прежде принимавшие в нем участие, испугавшись вторгшейся в него политики, из него ушли и не вернулись, а в составе его правления преобладали люди, мало имевшие общего с наукой, Правда, президентом его был европейский ученый М. М. Ковалевский, а председателем 3-го экономического отделения проф. Туган-Барановский; были еще среди его членов 2–3 молодых ученых, но главное руководство делом находилось в руках общественных деятелей, интересовавшихся главным образом вопросами общей политики, а при выборах в правление члены общества руководствовались, по старой памяти, преимущественно политической физиономией кандидатов.
Так и я, имея лишь стаж земского статистика и автора очерков о хуторской России, незаслуженно попал в товарищи председателя экономического отделения. Так как председатель его М. И. Туган-Барановский в это время мало интересовался делами общества и редко его посещал, то на меня выпала обязанность подыскивать докладчиков и председательствовать на заседаниях экономического отделения.
Скромной работой Вольного Экономического Общества продолжали руководить те люди, которые некогда вели в его стенах сомкнутым строем борьбу против старого режима. Правительство не могло с этим примириться. И борьба между ним и обществом продолжалась. Но теперь нападающей стороной были не мы, а правительство Столыпина, придиравшееся ко всяким мелочам и стремившееся изменить устав общества так, чтобы парализовать влияние левых общественных деятелей. Нам приходилось защищаться.
Совет общества часто собирался на квартире своего президента, благодушного М. М. Ковалевского, обсуждая план самозащиты в отстаивании прав, дарованных этому старому учреждению императрицей Екатериной II. Эти заседания совета затягивались до поздней ночи, так как милейший и ученейший Максим Максимович совершенно не умел председательствовать. Вместо того, чтобы руководить прениями, он сам начинал разговоры на посторонние темы. При этом говорил всегда интересно, и мы невольно отвлекались от главного предмета наших суждений.
Покладистый и уступчивый, М.М. всегда добросовестно исполнял возлагавшиеся на него советом поручения, ведя ответственные переговоры с министрами, но, бесхитростный по натуре и непрактичный, вел их неудачно, а затем добродушно выслушивал упреки со стороны членов совета.
Главная работа в Вольно-Экономическом Обществе лежала на его секретаре – В. Я. Яковлеве, более известном по своему литературному псевдониму – Богучарский.
О нем я хочу сказать несколько слов. Мое знакомство с ним началось в 1896 году, в Смоленске, где он в это время, вернувшись из ссылки, редактировал местную газету «Смоленский Вестник». Вместе с Кусковой, Прокоповичем и другими марксистами и полумарксистами он остался внепартийным. Богучарский много сотрудничал в современных изданиях и приобрел известность как историк русского революционного движения. Но мне дорога память о нем как о честном, необыкновенно благородном и отзывчивом человеке и как об одном из последних могикан старой идеалистической русской интеллигенции. Умер он незадолго до революции в 1917 году, не пережив тех разочарований, которые выпали на долю его сверстников и единомышленников.
Итак, с 1910 г. я снова влился в общественную и политическую жизнь Петербурга, возобновив старые знакомства и заведя новые. Но с той средой, с которой я был связан родственными связями, со средой петербургской аристократии, я имел мало общего. С людьми из так называемого «высшего общества» я лишь изредка встречался в семье моей сестры, кн. Мещерской, с которой у меня сохранились прежние близкие отношения. Выйдя замуж за человека недалекого, но властного, она если не вполне усвоила его реакционные политические взгляды и приверженность к узкоцерковному православию, то во всяком случае постепенно подпала под его влияние. Однако нас связывало с ней глубоко проникшее в нас обоих моральное влияние нашей матери. Общность моральных эмоций сглаживала разницу наших убеждений. Я знал, что никогда не услышу от нее одобрения смертной казни, избиения студентов казачьими нагайками или преследования евреев, т. е. ничего такого, что политические разногласия людей осложняет взаимным моральным отталкиванием. Поэтому я хорошо себя чувствовал в ее обществе. С мужем ее у меня бывали неприятные столкновения, но ради нее мы старались по возможности не затрагивать в разговорах опасных для наших отношений тем. От встреч в гостиной моей сестры с ее ультраправыми знакомыми и родственниками я уклонялся, а сестра мне в этом помогала.
Изредка все-таки такие встречи происходили, и я получал тягостные впечатления от убожества мысли этих людей, считавших себя белой костью, убежденных не только в прочности, но и в справедливости сословно-самодержавного строя и считавших всех его противников коварными «жидо-масонами», а в лучшем случае (меня в том числе) – жертвами жидо-масонов, преследующих какие-то темные цели.
Среди петербургской бюрократии у меня тоже было мало знакомых. Зато круг моих знакомств в среде либеральной и радикально-социалистической интеллигенции был чрезвычайно обширен. Я знал лично почти всех выдающихся городских, земских и политических деятелей, писателей, ученых и людей разных свободных профессий. Продолжал иметь знакомства и среди революционеров всех оттенков, хотя более близкие связи с ними после революции 1905 года у меня порвались.
Но в среде русской столичной интеллигенции за время моей провинциальной жизни появились новые течения, к которым я уже пристать не мог, и благодаря этому, связанный общностью работы и идеологии со старшим поколением русской интеллигенции, я мало общался с ее более молодыми поколениями, идеология и вкусы которых слагались после революции 1905 года. И уже тогда, не достигши пятидесятилетнего возраста, я чувствовал себя среди столичной жизни несколько «старомодным» провинциалом. Так, мимо меня прошли новые движения религиозной мысли, выявлявшиеся на собраниях Религиозно-Философского Общества, которые я не посещал, хотя и был знаком с некоторыми его деятелями. Остался я в стороне и от новых течений в литературе, живописи и музыке. Я даже с раздражением относился к стихам Александра Блока, огромный талант которого теперь всецело признаю. И вся жизнь предреволюционной петербургской богемы с ее беспутными нравами, болезненно изощренным эстетизмом и с ночными кабаре, где подлинно талантливые люди объединялись с литературными и революционными авантюристами, мне совершенно не была знакома. Между тем, эта столичная богема, образовавшаяся после революции 1905 года и численно увеличивавшаяся в последующие годы, взрастила в известной части интеллигенции настроения, нашедшие богатую почву для своего применения в разрушительный период революции 1917 года.
В сущности, вне интересов семьи и статистической работы, которая заполняла значительную часть моего времени, я исключительно был занят вопросами текущей политической жизни.
Это был период усиления влияния на государственные дела Распутина, который находился в центре внимания всех слоев петербургского общества. Об его развратных оргиях, о светских дамах, которых он водил в баню, о предполагаемой связи его с императрицей и о странном влиянии на государя, о министрах, которых он третирует и которые исполняют все его прихоти и т. д., сначала полушепотом и конфиденциально, а затем все громче и громче говорили и в кулуарах Государственной Думы, и в аристократических салонах, и в богатых ресторанах, и в простонародных трактирах. Особенно волновалась придворная среда, где хорошо знали всех «распутинцев» и «распутинок» и где получались о Распутине самые достоверные сведения.
Муж моей сестры избегал со мной говорить о Распутине, явно компрометировавшем тот государственный строй, к которому он был привержен, но от сестры я слышал о смятении, которое вызывала его близость с царской четой в высшем петербургском обществе. Между прочим, сестра мне рассказала, как Распутин был у нее в гостях. Это было еще тогда, когда он только что появился в Петербурге в салоне графини Игнатьевой. Графиня и привела его к моей сестре, желая показать ей этого замечательного, мудрого и святого человека. Однако Распутин совершенно разочаровал мою сестру, очень чуткую ко всякой фальши. Как она мне рассказывала, он выпил у нее несколько стаканов чая, потел и важно изрекал какие-то бессвязные и бессмысленные фразы с набором церковно-славянских слов. Она совершенно недоумевала потом, как этот полуграмотный мужик и явный шарлатан мог импонировать культурным людям, духовным и светским, из салона графини Игнатьевой.
Помню еще рассказ сестры о негодовании, вызванном в ее круге отставкой воспитательницы великих княжон Тютчевой. Рассказывали, что Распутин стал появляться в спальне царских дочерей, старшие из которых уже вышли из детского возраста. Однажды Тютчева застала его сидящим на кровати у одной из них. В негодовании она пошла к императрице и потребовала, чтобы Распутину было запрещено входить в комнату молодых девушек. В этом ей было отказано, и ей пришлось подать в отставку. О несуществовавшей в действительности любовной связи Распутина с императрицей, о которой говорилось везде и всюду, я никогда не слышал от моей сестры, но у меня составилось впечатление, что даже в ее круге, хорошо осведомленном о закулисной стороне придворной жизни, странное влияние неграмотного и развратного мужика на царицу объясняли тоже этим не высказывавшимся открыто предположением.
За 4 года, прошедших с моего возвращения в Петербург до начала войны, в моей личной жизни не произошло никаких особых событий. Выбитая из колеи революционными событиями 1904–1906 годов, она снова наладилась и текла гладко, без перебоев. Дети учились в гимназиях, а каникулы проводили в Крыму, где в имении моего тестя летом собиралось все его многочисленное потомство (семеро детей, зятья, невестки и шестнадцать внуков). Я тоже каждое лето выкраивал себе месяц отдыха в Крыму, что мне было легко делать, ибо, по роду своей работы, сам распределял свое время. За эти 4 года происходили в России крупные события и шла интенсивная политическая борьба, постепенно переходившая из борьбы левой общественности с правительством в борьбу всех порядочных людей против царя и его «распутинского» окружения. Все перипетии этой борьбы проходили перед моими глазами, волновали меня, возмущали, приводили в уныние или радовали и обнадеживали, однако мало затрагивали мою личную жизнь. Я принадлежу к тому поколению русской интеллигенции, для которого критика старого режима, возмущение им и негодование на действия его агентов вошло в привычку. Мы мечтали для своего народа о лучшем будущем, боролись за него, некоторые жертвовали своим благосостоянием и даже жизнью. Но в известном смысле сами были «старорежимными». Мы были органически связаны со старым режимом. Страдания, которые он нам причинял, возвышали нас в собственных глазах, а потому те, кого он не искалечивал окончательно длительным пребыванием в тюрьмах и на каторге, могли жить вполне счастливой жизнью. Вот и я вспоминаю об этом периоде своей жизни перед началом войны как о времени счастливом. Война снова выбила мою жизнь из налаженной колеи.
Глава 23
На войне
(январь-июль 1915)
Петербург в последние дни перед войной. Народ и царь в первый день объявления войны. Патриотические настроения. Уверенность в победе. Родичев-Кассандра. Первые добровольцы из интеллигенции. Отъезд на войну А. М. Колюбакина. Я избран городской Думой уполномоченным врачебно-питательного отряда Союза городов. Выработанная земским и городским Союзами схема организации отрядов и ее крушение в условиях фронта. Формирование моего отряда. Отъезд в действующую армию. Две недели в Варшаве на запасных путях. Назначение отряда в пятую армию. Длительное бездействие при штабе 4-го корпуса в Воле Пинкашевской. Бои под Волей Шидловской и переезд в Жирардово. А. И. Гучков в роли уполномоченного Красного Креста. Его энергичная работа и популярность среди военных. Затишье на нашем фронте и организация питательных пунктов, чайных, бань и починочной мастерской. Молодежь отряда томится от отсутствия военных действий. Студент Петя Капица. Впечатления от жизни населения на фронте. Причудливое сочетание мирной жизни с военными действиями. Выселения евреев. Привычка к войне, к смерти и страданиям. Медвеницкая Божья Матерь. После атаки. Газы. Два еврея. Жирардово перед эвакуацией. Мой отъезд с фронта. Варшава за несколько дней до сдачи. Возвращение в Петербург летом 1915 года.
Хорошо помню лето 1914 года. Весной в министерстве путей сообщения был учрежден особый отдел новых железных дорог, в ведение которого были переданы все экономические обследования проектируемых линий. Для меня эта реформа была неприятна, ибо ограничивала мою свободу. Со сдельной платы, которую я до тех пор получал, я был переведен на месячный оклад и был обязан ежедневно являться на службу в министерство. В июне я поехал в отпуск в Крым и, вернувшись оттуда в начале июля, жил в Петербурге без семьи, с моим шурином, присяжным поверенным К. В. Винбергом. Напряженное состояние, в котором находилась вся Европа после Сараевского убийства, может быть, более, чем где-либо, ощущалось в Петербурге. С волнением каждое утро мы принимались за чтение газет, а вечером, вернувшись со службы, я постоянно подходил к телефону, сообщая по требованию своих знакомых известную мне политическую информацию, которую получал тем же порядком от более меня осведомленных лиц.
В Петербурге происходили патриотические манифестации, ходившие по улицам с национальными русскими и сербскими флагами, организованные, по-видимому, при покровительстве властей. Вначале эти манифестации были малочисленны и прохожие с любопытством и недоумением смотрели на столь непривычное для петербуржцев зрелище, но по мере того, как в русском обществе возрастали симпатии к маленькому сербскому народу, решившему отстаивать свою независимость во что бы то ни стало, к этим полуказенным демонстрациям стали присоединяться самые разнообразные люди из петербургского чиновничества и интеллигенции. Заметно было все-таки отсутствие простонародья.
За день или два перед объявлением войны большая толпа собралась перед зданием сербского посольства и устроила шумную овацию сербскому посланнику Сполайковичу, говорившему речь с балкона.
Вечером 18 июля старого стиля я долго не ложился спать, получая по телефону сведения о переговорах Сазонова с германским послом Пурталесом о готовящейся мобилизации и т. д. Конечно, сведения, получавшиеся мною из третьих рук, не всегда были правильны и точны, но во всяком случае для меня было ясно, что война начинается. И мы с моим шурином долго не могли заснуть в эту роковую ночь.
19 июля мы встали поздно и, развернув газету, прочли манифест с объявлением войны, а одновременно с ним известие о вступлении немецких войск в Капиш. Несмотря на то, что в неизбежности войны я не сомневался, но тем не менее весть о начале военных действий произвела на меня ошеломляющее впечатление. Таково уж свойство человеческой природы. Как бы вы ни были уверены в предстоящей смерти близкого вам человека, вас до последней минуты не покидает иррациональная надежда, и самый факт смерти поражает вас своей мнимой неожиданностью. В таком смысле и война, всеми ожидавшаяся, вдруг поразила меня своей внезапностью. Люди, которым не приходилось переживать таких событий, как война или революция, не смогут понять охвативших меня чувств в эти первые дни войны. Ужас перед начинающимся кровопролитием и тревога перед неведомым будущим соединялись с каким-то почти радостным ощущением своего национального самоутверждения, наполнявшим все мое существо восторженным приливом энергии. Никогда раньше я не испытывал такого чувства стихийного патриотизма.
Сидеть дома было невозможно. Потребность слить свои чувства с чувствами национальной массы была настолько сильна, что мы с моим шурином, не сговорившись, надели шляпы и выбежали на улицу. Стояла чудная солнечная погода. В такие дни Петербург необыкновенно красив, а в этот исключительный день красота Петербурга особенно гармонировала с торжественным настроением его жителей.
На Каменноостровский проспект Петербургской стороны, на который мы вышли, изо всех боковых улиц вливались толпы народа. Достаточно было попасть в этот человеческий поток, чтобы почувствовать напряженность господствовавшего настроения. Не слышно было ни шуток, ни смеха обычной праздничной толпы, но не было также заметно злобности и угрюмости, свойственных толпе политических демонстраций. Лица у всех были серьезные и сосредоточенные, но вместе с тем какие-то растворенные, какие бывают у участников религиозных процессий. Полиция отсутствовала. Петербуржцы так привыкли видеть наряды полиции при всяких скоплениях народа, что отсутствие ее в густой толпе, запружавшей весь Каменноостровский проспект, сразу бросалось в глаза. Впрочем, в полиции не было нужды. Чувства толпы были столь единодушны, что никаких беспорядков возникнуть не могло. Толпа двигалась по направлению к Неве, двигалась медленно, ибо местами останавливалась из-за потребности взаимно делиться наплывавшими чувствами. Незнакомые люди затевали друг с другом разговоры, и то там то тут возникали импровизированные митинги. Говорили не ораторы, а случайные люди, преимущественно из простонародья. И смысл всех речей был один и тот же: «Немцы на нас напали и мы все должны защищать свою родину». Какой-то рабочий, успевший с утра как следует угоститься, говорил, ударяя себя в грудь: «Все пойдем за Расею. Вот у меня к примеру жена и двое ребят. Ну что ж из этого… Пойду… Коли убьют – добрые люди о них позаботятся»… Из толпы слышались возгласы одобрения этой немудреной речи, а стоявшая рядом с пьяненьким оратором старушка утирала платком слезы умиления.
Мы двигались во все возраставшей толпе по направлению к центральным частям Петербурга. По-видимому никто не задумывался над тем – куда именно мы направляемся. То же стихийное чувство, которое погнало нас на улицу, в толпу, руководило теперь всей толпой. У всех была потребность объединяться с возможно большим числом своих сограждан, а потому направлялись мы к центру города, а не на его периферию.
Только перейдя Троицкий мост, толпа как бы поняла цель своего движения. Раздались голоса: «К Зимнему Дворцу!» – и весь человеческий поток устремился на Дворцовую площадь. Когда я, потеряв собственную волю, влился вместе с толпой в эту огромную площадь, она уже была почти заполнена людьми. Сколько нас было? Может быть двадцать, а может быть двести тысяч. Никто нас не считал. Но, сколько бы нас ни было, в нашем ощущении мы были огромным монолитом, объединенным общностью настроения. Много было котелков и фетровых шляп, но еще гораздо больше фуражек, что указывало на преобладание в толпе рабочих. Несколько лет назад сюда направлялись столь же огромные толпы рабочих, но они были встречены пулеметами. Теперь все старые счеты были забыты. Патриотический подъем снова привел рабочих на Дворцовую площадь, ибо они, как и я, как и вся окружавшая меня пестрая толпа петербургских жителей, подававших на выборах в Думу свои голоса за кадетов и социалистов, пришла в этот тревожный для родины день приветствовать нелюбимого и даже презираемого монарха[16]16
Все знали о приобретенном Распутиным влиянии на царскую семью, и Николай II утратил в глазах населения Петербурга не только царское обаяние, но даже элементарное уважение.
[Закрыть] как символ российского единства. Все мы, стоявшие в толпе, чувствовали потребность совершить какой-то обряд, санкционирующий единство наших чувств, засвидетельствовать перед тем, кто принял за Россию вызов со стороны ее врагов, что Россия с ним солидарна. И взоры многочисленной толпы были напряженно устремлены на пустой балкон Зимнего Дворца. Наконец двери на балкон распахнулись и на нем показалась маленькая фигурка Николая II, окруженная придворными в золотых мундирах. Передние ряды стали на колени, и громовое «ура» прокатилось по толпе. Маленькая фигурка несколько раз покивала головой и удалилась. Эта сцена повторялась несколько раз, и с каждым разом я чувствовал, как у меня проходит торжественное настроение. Слишком ярко выступила вдруг пропасть, разделявшая окружавших меня на площади людей, из которых добрая половина будет убита или искалечена на войне, и эту кучку мундиров на балконе Зимнего Дворца. Здесь, в толпе, – священнодействие, там, на балконе, – привычная церемония. Маленький царь появляется и исчезает, кивая нам привычными ему поклонами, такими же, какие мне много раз приходилось видеть, когда он проезжал по улицам Петербурга. Придворные мужчины и дамы стоят на балконе в небрежных позах и о чем-то друг с другом беседуют, улыбаются, смеются. А одна из царских дочек, разговаривая с кем-то, обернулась к нам спиной и небрежно махала нам платочком… Думаю, что не я один, а и многие, бывшие в этот день на Дворцовой площади, испытали неприятное чувство, точно в стройном симфоническом оркестре прозвучал фальшивый аккорд.
И невольно в душу закрались тревожные предчувствия…
Теперь мне неприятно описывать эту сцену после страшной трагедии царской семьи. Допускаю, что и тогда я несправедливо оценивал то, что происходило перед моими глазами. Но хорошо помню эту сцену и свое от нее впечатление. А в данном случае важно зарегистрировать не предполагаемые чувства царя, а ощущение толпы его подданных, через два с половиной года принявших участие в стихийном движении революции.
С этого дня наша жизнь коренным образом изменилась. Я не имею в виду материальной ее стороны, которая менялась постепенно и малозаметно. Коренное изменение произошло в нашей психологии. Война заполнила собой все наши интересы и помыслы, у одних – бескорыстные, у других – корыстные. Началась жизнь, полная эмоций и нервного возбуждения, приливов и отливов энергии, жизнь среди моря крови и страданий… Несколько лет войны и революции притупили нашу нервную восприимчивость, и только благодаря этому мы были в силах пережить то, что пережили.
В мою задачу автобиографа не входит описание всех последующих и общеизвестных исторических событий. Я буду их касаться постольку, поскольку сам был их непосредственным свидетелем и участником, да и то только тех, которые ярко сохранились в моей памяти.
Хорошо помню, как энтузиазм первого дня войны сменился в Петербурге на несколько дней паническим настроением. Англия еще не вступила в войну, а потому все ждали, что немецкий флот появится перед Кронштадтом. Обычная учебная стрельба наших судов принималась за бомбардировку кронштадтской крепости. «Слышите, слышите, – говорили взволнованные петербуржцы друг другу, – это наверное стреляют немцы. Через два дня они займут Петербург»…
Не мудрено, что объявление Англией войны Германии было дпя петербуржцев вдвойне радостным событием, ибо гарантировало им личную безопасность.