Текст книги "Моя жизнь. Мои современники"
Автор книги: Владимир Оболенский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 65 страниц)
Как всегда бывает в таких случаях, арест шестидесяти студентов за одно лишь участие в сходке сразу подлил масла в огонь довольно вяло начавшегося движения. Для многих политически индифферентных студентов такие лозунги, как гласный суд над Синявским, и даже автономия университетов, были слишком далекими и мало волнующими. Другое дело – появление полиции в стенах университета и арест шестидесяти товарищей. Это были факты, происшедшие у всех на глазах и ощущавшиеся как оскорбление всему студенчеству. И вот на следующий день сходка возникла сама собой, и участие в ней приняло до полутора тысяч человек, т. е. больше 3/4 из всех студентов университета (тогда числилось в университете всего 2000 студентов).
Помню, что, отправляясь в университет, я предусмотрительно захватил с собой зубную щетку, будучи уверен, что проведу ночь в участке. Оказалось, однако, что арест полутора тысяч студентов не входил в намерения правительства.
Два дня подряд мы собирались на сходки и слушали речи ораторов, большинство которых старалось ограничивать свои речи темой университетского протеста ради сохранения единства настроения. Два дня подряд полиция появлялась в университете и вытесняла нас на улицу. К концу третьего дня мы себя уже чувствовали в тупике. Ораторы выговорились. Оставаться в пределах той формы протеста, в какую вылилось студенческое движение, было невозможно, а более резкие методы борьбы внесли бы раскол в ряды только что сплотившегося студенчества. Тогда никому еще в голову не приходила мысль об организации пассивного сопротивления в виде забастовки, ставшей через десять лет самой обычной формой студенческой борьбы.
Правительство вывело нас из затруднительного положения. Когда, уже с выдохшимся увлечением и тяжелым сердцем, я на четвертый день беспорядков подошел к зданию университета, то все входы в него были заперты и оцеплены полицией, а на стене висело объявление, что по распоряжению министра народного просвещения университет временно закрыт.
Вынужденные каникулы, слившиеся с рождественскими, продолжались около двух с половиной месяцев. За это время начальство производило очередную «чистку». Два мои товарища – Жуковский и Сабашников – были исключены из университета, и оба, будучи состоятельными людьми, поехали кончать образование за границей. Жуковский, мой ближайший гимназический друг, тот набожный мальчик, с которым я вел в детстве споры на религиозные темы и который поступил в университет убежденным толстовцем, попав в университетскую передрягу и проведя несколько дней под арестом в участке, вышел оттуда уже революционером.
За границей его революционность оформилась в социал-демократические убеждения. Жуковский окончил Гейдельбергский университет со степенью доктора зоологии. Но зоология его мало интересовала. В Гейдельберге он слушал лекции по истории философии у знаменитого Куно Фишера и, вернувшись в Россию, занялся издательством философских книг и журналов. Постепенно его увлечение социализмом прошло. Во время революции 1905 года он принимал деятельное участие в Союзе Освобождения, а затем, правея больше и больше, проделал ту же политическую эволюцию, что и П. Б. Струве, под влиянием которого находился долгое время. Теперь он в России. Чтобы как-нибудь существовать, он использовал свой заграничный диплом и получил место ассистента при кафедре зоологии. Слышал я, что побывал он и в тюрьмах, и в ссылке, но жив до сей поры.
Более оригинальна судьба Ф. В. Сабашникова. Поступил он к нам в гимназию в седьмой класс, и хотя вошел в наш гимназический кружок, но водил компанию и со шпаной нашего класса.
Это был очень странный юноша. Значительно образованнее и зрелее большинства из нас, много читавший и много думавший, он был революционером не столько по убеждениям, сколько по натуре. Был дерзок с учителями, а когда принимал участие в кутежах, то удивлял необузданностью своих похождений даже великовозрастных товарищей, специалистов по ночным дебошам. Во всем он искал крайностей. Мне лично он не внушал симпатии, и я не входил с ним в близкие отношения.
Сабашников принадлежал к богатой семье московского просвещенного купечества. Когда он был арестован на университетской сходке, его богатые родственники нашли пути для его освобождения через любовницу высокопоставленного лица, вероятно, подкупив ее. В день его освобождения из участка несколько его товарищей, в том числе и я, были приглашены к его тетке Евреиновой, издательнице «Северного Вестника», на торжественный обед. Но Федя Сабашников явился из участка в совершенно расстроенных чувствах, был во время обеда угрюм и говорил резкости своим родственникам. Он не мог им простить своего освобождения в порядке протекции в то время, как его товарищи оставались под арестом. Как только кончился обед, он надел шинель и вышел из дому. Я пошел за ним, и добрую половину ночи мы проблуждали вдвоем по островам в интимной беседе. Он поведал мне о тех путях, какими был освобожден, и заявил, что сейчас же уезжает в Москву, а оттуда – учиться за границу. В первый раз за все наше знакомство этот внутренно изломанный юноша говорил со мной тоном неподдельной искренности, открывая мне доступ к своей сложной душе. Но это был и последний наш разговор. На заре я проводил его до его дома и мы облобызались на прощанье, с тем, чтобы более не встречаться в жизни.
О дальнейшей его судьбе я знаю лишь понаслышке. Поселившись в Париже, Сабашников увлекся анархизмом и принимал какое-то участие во французском анархистском движении. Потом заболел и некоторое время провел в психиатрической лечебнице. Уже здесь, в эмиграции, я узнал, что он поправился и, переселившись в Италию, большую часть жизни посвятил изучению Леонардо да Винчи, о котором написал на итальянском языке весьма солидную книгу. Умер он в 1923 или 1924 году.
Первое боевое крещение, полученное мною уже на первом курсе университета, оказало на меня, как, очевидно, и на моих товарищей, огромное влияние. Убеждения человека в гораздо большей степени зависят от испытываемых эмоций, чем от «ума холодных наблюдений». В университет я поступил без оформленных политических взглядов. Будучи по природе демократом, я с детства, как уже упоминал, соприкасался с разными общественными слоями, но умеренно-либеральные взгляды матери оказывали на меня преобладающее влияние. После беспорядков 1887 года я ушел из-под влияния матери, заведя знакомства в кругах радикального студенчества, и стал по своим настроениям левее ее. А эти левые «настроения» стали благоприятной почвой для посева соответствующих «убеждений». На первых двух курсах я, впрочем, мало занимался политикой и общественной университетской жизнью. Да таковой и вообще не существовало. Чистка, произведенная в университете перед моим поступлением, а затем после сходок 1887 года, изъяла из студенческого состава наиболее ярких руководителей студенческой общественной жизни. Землячества были разгромлены, касса взаимопомощи уничтожена, запрещены какие бы то ни было студенческие организации, до научных включительно. Студентам было воспрещено участвовать и в каких бы то ни было общественных организациях вне университета. Поэтому я усердно занимался естественными науками, на первом курсе проводя значительную часть времени в анатомическом кабинете Лесгафта, а на втором – в химической лаборатории. Вне университета я вел довольно светскую жизнь и много танцевал. Меня охотно приглашали на балы, ценя во мне добросовестно танцующего кавалера, т. к. большая часть светских молодых людей считала признаком хорошего тона не танцевать, лишь показываясь на балах.
Из этого периода моей кратковременной светской жизни особенно памятно мне участие в любительском спектакле у тогдашнего министра народного просвещения кн. М. С. Волконского. В истории русской сцены спектакль этот был крупным событием. Ставился «Царь Федор Иоаннович» Алексея Толстого. Это было первое представление «Царя Федора», тогда еще запрещенного театральной цензурой на сценах императорских театров. Главную роль убогого царя играл старший сын Волконского, Сергей, впоследствии ставший директором театра. Он первый создал этот, впоследствии ставший в исполнении Орленева и Москвина столь нам знакомым, трагический и вместе с тем очаровательный облик слабовольного и слабоумного царя-праведника. Спектакль прошел блестяще, т. к. все актеры (были среди них и талантливые) с увлечением и добросовестностью исполняли свои роли под управлением режиссера императорской оперы Палечека, который муштровал нас изрядно и добился того, что трудные сцены с толпами бояр и простонародья проходили без сучка и задоринки. В числе актеров помню С. Д. Сазонова, известного впоследствии министра иностранных дел, изображавшего патриарха Иова. Из числа других лиц, впоследствии попавших в историю, помню младшего сына Волконских Владимира, или «Володьку», как звали его братья. Все братья Волконские окончили университет и были очень культурными и образованными людьми, «Володька» был неудачником: не осилив гимназической премудрости, он поступил в принимавшее тогда всех неудачников Тверское кавалерийское училище. Братья немного свысока смотрели на неуча «Володьку» и довольно сурово с ним обходились. В спектакле он не участвовал. Кто бы мог представить себе тогда, что этот «Володька» станет самым известным из братьев Волконских, заняв пост товарища председателя Государственной Думы.
На первом спектакле «Царя Федора» присутствовал наследник, будущий император Николай II, и множество великих князей с семьями. Был приглашен и император Александр III, но не приехал. В высшем свете было известно, что княгиня Волконская приняла тайно католическую веру, и передавали, будто бы Александр III, получив приглашение на спектакль, сказал: «Моей ноги не будет в доме у этой католички».
На этом историческом спектакле я в первый раз в жизни дебютировал в качестве актера. Впоследствии я неоднократно выступал на любительских спектаклях в Петербурге и в провинции, любил играть и, как-говорили, играл недурно.
Вообще увлечение театром в течение всей моей юности, начиная со старших классов гимназии, занимало большое место в моей жизни и в моих интересах. Это было время расцвета Александрийского театра, когда в его труппе состояли самые блестящие актеры – Давыдов, Варламов, Свободин, Киселевский, Савина, Стрепетова и др.
Театральная публика в те времена делилась на два лагеря – поклонников Стрепетовой и Савиной. Эти театральные разногласия отчасти совпадали с разногласиями политическими. Радикальная молодежь боготворила Стрепетову, а Савину превозносили преимущественно люди светские. По моим тогдашним настроениям я, конечно, поклонялся Стрепетовой.
Первым драматическим произведением Чехова, поставленным на сцене Александрийского театра в конце 80-х годов, был «Иванов». В спектакле участвовали все лучшие силы труппы, причем в первый раз две соперницы – Савина и Стрепетова – согласились играть вместе. Сама пьеса и игра актеров произвела на меня такое сильное впечатление, что я через несколько дней пошел смотреть «Иванова» во второй раз.
В этот же юношеский период моей жизни я выработал и свой музыкальный вкус.
В детстве меня пытались обучать игре на фортепьяно, но, хотя я обладал природной музыкальностью и хорошим слухом, это искусство мне не давалось. Я совершенно был неспособен одновременно смотреть на две нотных строчки и играть левой рукой не то, что правой. Немало слез пролил я над тщетными усилиями овладеть игрой, пока моя мать не согласилась прекратить мучительные уроки музыки.
Тем не менее мое музыкальное образование не кончилось. Дома у нас постоянно была музыка, так как тетя Маша любила играть на рояле и зимой почти ежедневно играла в четыре руки с какой-либо из живущих у нас гимназисток старших классов. Чаще всего играли симфонии Бетховена, из которых я особенно любил пятую. Впоследствии, когда мне приходилось слушать эту симфонию в исполнении симфонических оркестров под управлением знаменитых дирижеров, мне всегда казалось, что ее играют не так, как надо, т. е. не так, как играла ее тетя Маша, шепча про себя – «раз, два, три, четыре».
В студенческие годы я был неизменным абонентом симфонических концертов, дававшихся через субботу в зале Дворянского Собрания. И там преобладал классический репертуар, с которого началось мое музыкальное образование в детстве. На нем оно почти и остановилось. Впрочем, русских музыкальных новаторов – Мусоргского, Римского-Корсакова, Бородина, а также немецкого – Вагнера, я воспринял всецело.
Хорошо помню потрясающее впечатление, произведенное на меня «Хованщиной», которая впервые давалась частной оперой в зале Кононова. Я был тогда гимназистом 5-го класса, и взрослые смеялись над моим восторгом, ибо музыкальные критики того времени отнеслись к «Хованщине» более чем сурово. Моя же мать, воспитанная на немецких классиках с одной стороны и на легких мелодиях итальянских опер с другой, даже Вагнера совершенно отрицала. Я в этом отношении шел больше «с веком», но до сих пор остался равнодушен к еще более новой музыке Стравинского, Дебюсси, Равеля и др.
В годы студенчества я был абонирован в Итальянской опере и слышал всех приезжавших в Петербург знаменитых певцов и певиц – Мазини, Котони, Баттистини, Зембрих, Ферни-Жерманто и др. Русская опера была менее доступна, так как билеты в Мариинский театр раскупались заранее и публика стояла перед кассой в хвостах иногда целыми ночами. Однако раз до десяти в зиму мне удавалось проникнуть и туда. Любимой моей оперой была «Руслан и Людмила». Не проходило года, чтобы я ее не слушал, а потому знаю ее почти наизусть. И как ни совершенны были голосовые средства и техника пения у итальянских певцов, пение русских артистов меня все-таки больше брало за душу. Особенно памятен мне, теперь совершенно затменный Шаляпиным, баритонный бас Мельников.
Моя светская жизнь навсегда закончилась с переходом на 3-й курс университета. К началу 90-х годов, несмотря на продолжавшуюся реакционную политику правительства, реакция, охватившая русскую общественность после убийства Александра II, пошла на убыль. Зарождалось общественное движение, которое, расширяясь и углубляясь, привело через 15 лет к революции 1905 года. Как всегда, первые признаки общественного оживления проявились в кругах университетской молодежи. Среди студентов появились первые марксисты. Влияния они еще не имели, но произошел какой-то перелом в настроениях и вкусах университетской молодежи, благоприятный для восприятия марксистских идей. Интерес к естественным наукам стал проходить среди радикально настроенного студенчества, которое увлеклось изучением политической экономии. Мы, естественники старших курсов, тоже поддались новой моде. Появились кружки самообразования, в которых стали изучать Адама Смита, Милля и Карла Маркса. Учение Маркса казалось нам последним словом науки.
Одновременно с кружками самообразования стали возникать землячества, создалась и касса студенческой взаимопомощи. Так как всякие студенческие объединения были запрещены, то и эти организации, вначале не преследовавшие никаких революционных целей, все же были тайными. Но этот конспиративный их характер отпугивал студентов более умеренных настроений, а потому они как-то сами собой попадали в руки радикальной части студенчества.
Студенческая касса вначале объединяла всего 100 студентов, имея в своем правлении 10 человек, по одному представителю от каждых десяти участников. В качестве такого представителя мне пришлось принимать участие в ее первоначальной организации и затем состоять в правлении в течение двух лет.
Ввиду того, что при университете существовало официальное общество помощи студентам (мы в нем не имели права участвовать), выдававшее студентам стипендии во время прохождения курса, наша тайная и в значительной степени тощая касса сосредоточила свою деятельность на помощи студентам исключенным и арестованным, лишившимся официальных стипендий. Поэтому, хоть мы считали себя организацией аполитической, сама жизнь обволакивала нас политикой. За два года моего участия в кассе она постепенно левела, как по персональному составу, так и по своим задачам. Из связи ее с землячествами других высших учебных заведений Петербурга и провинции впоследствии образовалась всестуденческая организация, руководившая перед революцией 1905 года всем студенческим движением. При мне этого объединения еще не существовало, но о нем уже шли разговоры. Инициатором выступал студент Технологического института Красин, будущий нарком и полпред СССР.
После смерти ректора Владиславлева на его место был назначен профессор Никитин, человек консервативных взглядов, но просвещенный и гуманный. Он несколько ослабил пресс, давивший на всю университетскую жизнь, и, когда я был на 4-ом курсе, в университете были снова разрешены научные объединения студентов. Начало было положено приват-доцентом государственного права Свешниковым, открывшим семинарий по своему предмету, на который в качестве референтов и участников прений были допущены все желающие студенты университета. На семинариях Свешникова читались рефераты и на другие научные темы, в том числе и из области вошедших в моду социологии и политической экономии.
Новая мода на политическую экономию отразилась на группировках студентов по факультетам. Стремление к изучению политической экономии повлияло на заполнение юридического факультета той левой идейной молодежью, которая прежде шла почти исключительно на естественный факультет. И если толпа университетских революционеров по-прежнему состояла еще из естественников, то лидерство в студенческом движении переходило к политически более образованным юристам.
Семинарии Свешникова, на которых присутствовало всегда много народа, и явились тем местом, где выдвигались студенческие лидеры. Наиболее видными из выступавших на них референтов и оппонентов были Н. В. Водовозов, Борис Никольский, П. Б. Струве. Первые два, самые блестящие из студенческих ораторов, стали признанными лидерами, Водовозов – левого, а Никольский – правого студенчества.
На нас, левых студентов, особенно действовали пламенные речи Водовозова, неразрывно связавшиеся в моей памяти с бледным лицом этого почти мальчика и удивительно умными синими его глазами, в которых чувствовалась неукротимая энергия, мужественность и сдерживаемая волей страсть.
Что касается П. Б. Струве, то этот безбородый и безусый естественник второго курса с некрасивым веснушчатым лицом был лишен всякого ораторского таланта. Однако, благодаря своей исключительной эрудиции во всех почти областях знания, он импонировал аудитории, часть которой уже находилась под влиянием марксистской идеологии. Через два года он был уже кумиром петербургской молодежи в качестве главного апостола учения Карла Маркса в России.
На семинариях Свешникова студенты знакомились между собой, и как грибы множились кружки самообразования по общественным наукам. В кружке, в котором я участвовал, припоминаю П. Б. Струве, А. Н. Потресова, Е. В. Аничкова (впоследствии профессора), Н. Д. Соколова, рано умершего молодого марксиста Бауэра и двух братьев моей будущей жены Винбергов.
Университетская общественная жизнь, конечно, отвлекала меня от специальных занятий естественными науками, а главное, от научных интересов, возбужденных во мне на первом курсе Менделеевым и Лесгафтом. Тем не менее, я сдал экзамены, как полукурсовые, так и государственные, почти на круглых пятерках (хотя отметки официально были заменены словесными отзывами, но профессора по-прежнему ставили на экзаменах отметки по пятибалльной системе). Экзамены были трудные. По принятой в новом университетском уставе системе, в один день нужно было сдавать экзамен по целому циклу наук. Так, например, я в один день экзаменовался по анатомии, физиологии, эмбриологии, гистологии и зоологии позвоночных. Из этих пяти предметов по трем приходилось держать в памяти по 500–800 страниц печатного текста. Но память была молодая и свежая и как губка впитывала нужные познания.
Время экзаменов было бодрое и веселое. Готовился я к ним вместе с тремя товарищами. На подготовку по тем предметам, которыми мы не занимались в течение зимы, давалось слишком мало времени. Поэтому мы придумали особую систему занятий: зубрили несколько суток без перерыва, причем попеременно один из нас читал громко курс, один слушал, а двое спали. Через известные промежутки времени спавших будили, слушавший рассказывал им усвоенное, а читавший по книге делал поправки. Потом роли менялись, и т. д. Система оказалась удачной, и все мы благополучно сдавали экзамены. А после каждой сдачи – небольшой кутеж всей компанией при свете белой петербургской ночи.
Все шло гладко до последнего экзамена по метеорологии. Этого предмета я не слушал и совершенно им не занимался. В три дня нужно было его постичь. Между тем стояла чудная погода и заниматься метеорологией после десяти или более сданных экзаменов было невмоготу. А так как в аттестате выводился средний балл по метеорологии и по физике, по которой я уже получил пятерку, и так как диплом первой степени мне был обеспечен отметками за все другие предметы, то я мог себе позволить роскошь получить по метеорологии даже единицу. На этом и порешил, захлопнул книжку и не заглядывал в нее.
Придя на экзамен, я спокойно вытянул билет, на котором прочел: «циклоны». О циклонах я имел весьма слабое представление, зная о них столько, сколько знает всякий более или менее культурный человек, но тем не менее стал что-то рассказывать несколько удивленно глядевшему на меня профессору. Через полминуты я умолк.
– Ну, вы мало знаете предмет, – сказал профессор, укоризненно покачивая головой. – Скажите же, как узнают о приближении циклона?
Я почувствовал прилив веселого озорства.
– По телеграфу, – ответил я спокойно.
Профессор смотрел на меня с полным недоумением.
– То есть как это по телеграфу?
– А очень просто: если циклон идет, например, из Атлантического океана, то сейчас же нью-йоркская обсерватория телеграфирует об этом стокгольмской, стокгольмская – петербургской и т. д.
Ошеломленный профессор широко развел руками.
– Ну, знаете, я больше двойки не могу вам поставить.
Едва ли профессору приходилось видеть более веселого провалившегося на экзамене студента. Я поблагодарил его и с сияющим лицом вышел в коридор, ибо знал, что кончил курс с дипломом первой степени.
За годы моей университетской жизни семья, в которой я рос и воспитывался, перестала существовать. Умерли мать, старшая сестра и тетка – М. А. Ладыженская. Мой двоюродный брат Гриша переселился в Москву, а вторая сестра вышла замуж за нашего двоюродного брата кн. А. Б. Мещерского. Она вместо матери стала начальницей гимназии и продолжала жить со своей семьей на нашей старой квартире. Жил и я с ней. Мы были очень близки, но все же ее семья перестала быть моей. Ее муж, человек реакционных взглядов, ввел ее снова в те родственные круги, которые покинула моя мать и куда я ни под каким видом возвращаться не хотел. Таким образом, влияние семьи, которое при жизни матери и старшей сестры я сильно на себе ощущал, совершенно прекратилось к концу университетской жизни. В семье моей сестры, женщины исключительно мягкой по характеру и терпимой, продолжали бывать прежние друзья нашей семьи, но круг ее родственников по мужу и других знакомых из реакционного общества петербургской аристократии и бюрократии был мне совершенно чужд. Свои новые знакомства я заводил исключительно в радикальных, социалистических и революционных кругах столицы. Из близких знакомых моей матери я продолжал бывать в семье В. А. Арцимовича, который до моего совершеннолетия вел мои имущественные дела, и в семье Костычевых.
В. А. Арцимовича я посещал большею частью по утрам, когда он сидел за письменным столом в своем кабинете, просматривая и подписывая сенатские дела. Он по старой памяти все еще смотрел на меня, как на маленького мальчика и редко разговаривал со мной на серьезные темы. А я любил этого чудеснейшего старика, обвеянного славой деятелей 60-х годов, и любовался им.
Что касается Костычевых, то они стали как бы второй моей семьей. В это время они жили в двух шагах от меня и я значительную часть свободного времени проводил у них. У Костычевых было много знакомых, и на их еженедельных «журфиксах» собиралось человек 15–20. П. А. Костычев хотя и занимал в это время пост директора департамента земледелия, но его бюрократическая карьера не отразилась ни на его политических убеждениях, ни на окружавшей его домашней обстановке. На «журфиксах» у Костычевых бывали либеральные земцы – Родичев, Корсаков, художники – Мясоедов, Забелло, городской голова Лихачев с женой, академик Веселовский, профессора, писатели, учащаяся молодежь. Всегда было очень оживленно. Обсуждались политические события, спорили о литературе, об искусстве. Каждую весну, ко времени открытия передвижной выставки картин приезжал в Петербург Николай Николаевич Ге и всегда останавливался у Костычевых, с которыми еще с молодых лет был в тесных дружеских отношениях.
Передвижные выставки устраивались в Петербурге ежегодно, вплоть до 1917 года, но последнее время петербуржцы, увлекавшиеся новыми и новейшими течениями в искусстве, уделяли им мало внимания. В восьмидесятых годах передвижники сами были новаторами, бунтарями против официального ложно-классического искусства Академии Художеств и находились в апогее славы. Каждая передвижная выставка была крупным общественным событием. Выставки посещались толпами народа, газеты и журналы посвящали им большие статьи, об отдельных картинах спорили целыми вечерами. Молодежь, воспитанная на позитивной философии и реалистической литературе, увлекалась исключительно реалистическим направлением в живописи и скульптуре, направлением, лучшие представители которого были основателями передвижных выставок. Я считал своим долгом раза три-четыре побывать на каждой передвижной выставке, не только любуясь картинами, но изучая их. А между тем к шедеврам Эрмитажа был совершенно равнодушен. Восторгаясь картинами Репина, Ге и даже малоталантливого Ярошенко, я с раздражением относился к Васнецову, Нестерову и Врубелю, видя в них нарушителей основ «подлинного» реалистического искусства.
Пишу о себе, но думаю, что был в этом отношении типичным представителем молодежи того времени. Эстетические змоции вызывало в нас только реалистическое искусство. Мне самому теперь трудно себе представить зту невероятную узость наших эстетических вкусов.
Н. Н. Ге был одним из любимейших моих художников, и я всегда с радостью и интересом ожидал его приезда в Петербург с новыми произведениями его таланта.
В те времена он уже стал увлеченным последователем учения Толстого, что отражалось на его творчестве. Его картины «Христос и Пилат» и «Распятие», которые он привозил с собой на выставку, вызывали страстные споры.
Ге приезжал из Черниговской губернии, где жил на своем хуторе с женой (сестрой скульптора Забелло) и старшим сыном, тоже последователем Толстого. Он был человеком совершенно обаятельным. С первого же знакомства он покорял своих новых знакомых простотой и душевностью обращения, равного со всеми – умными и глупыми, с людьми известными и безвестными. А карие с добродушной хитринкой глаза светились не только умом, но какой-то особой нежностью и лаской. Однако в его толстовстве чувствовались искусственность и поза.
Костюм его был исключительно неряшлив: рубашка без крахмального воротничка, грязный пиджачишко и неизменная серая вязаная жилетка с масляным пятном посередине. Много раз А. Н. Костычева хотела вывести это пятно бензином, но он не позволял. Так оно и уезжало на груди Николая Николаевича в деревню, а на следующий год снова возвращалось в Петербург. Говорил Ге картинно, красочно и художественно. Был очень остроумен, любил шутить и рассказывать смешные анекдоты. Но, как только разговор переходил на темы, соприкасавшиеся с учением Толстого, тон его разговора менялся, становился каким-то смиренно-елейным. Этим елейным тоном он обыкновенно обращался с поучениями к молодым людям и девушкам, которых редко называл по именам, а говорил так: «Ну вот, милый юноша, я рад, что, вы меня об этом спросили», или: «Я вижу, что эта хорошая, милая девушка меня понимает».
Я уверен, что позировал он бессознательно, но, представляя себя апостолом «толстовской церкви», непроизвольно стилизовал себя под проповедника первых времен христианства. В качестве «милого юноши» я чувствовал себя неловко, но все же маска елейного проповедника не скрывала от меня образа яркого, талантливого и вместе с тем чуткого и доброго человека.
В числе новых знакомых, приобретенных мною в первые два года студенчества, не могу не упомянуть семьи знаменитого русского писателя М. Е. Салтыкова-Щедрина. Знакомство это было случайное, но образ Салтыкова был настолько ярок, а его семейная обстановка так оригинальна, что я чувствую потребность ввести в свои воспоминания описание этого знакомства, несмотря на его кратковременный, эпизодический в моей жизни характер.
Лето 1887 года, непосредственно по окончании гимназии, я проводил, как и все предшествовавшие гимназические каникулы, в Финляндии, возле ст. Мустамяки, в нашем имении. Там я и познакомился с семьей Салтыковых, нанявших на это лето одну из наших дач.
Был я тогда птенцом желторотым, но произведения Салтыкова-Щедрина уже читал и относился с благоговением к великому сатирику. Помню, с каким нетерпением мы ждали выхода очередной оранжевой книжки «Вестника Европы», в котором, после закрытия «Отечественных Записок», печатались очерки и рассказы Щедрина. И вот, этот знаменитый Салтыков-Щедрин должен был поселиться у нас на даче… Я с нетерпением ждал дня, когда его увижу.
Наконец, по въездной аллее, куда мы в условленный день вышли встречать знаменитого писателя, мимо нас проехало ландо, в котором рядом с довольно красивой дамой сидела неопределенная фигура, укутанная шубами, несмотря на теплую погоду. Тяжелый плед, по-женски надетый на голову, совершенно закрывал лицо Салтыкова.
Было очень досадно: целый час мы сидели в аллее, ожидая увидеть «самого» Салтыкова, а увидели лишь ряд шуб и пледов…
На следующий день в той же аллее я познакомился с женой М.Е., Елизаветой Аполлоновной, и с его детьми – Костей и Лизой. Елизавете Аполлоновне было тогда лет тридцать пять. Склонная к тучности фигура, туго затянутая в корсет, лицо миловидное, но совершенно невыразительное, несмотря на красивые, слегка искусственно ретушированные серые глаза. Такие лица тысячами встречаются на улицах, в вагонах железных дорог, на званых вечерах, но памяти они не загромождают.