Текст книги "Моя жизнь. Мои современники"
Автор книги: Владимир Оболенский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 65 страниц)
Кстати, забегая вперед, расскажу о манипуляциях администрации при выборах в 4-ю Думу. Тогда я уже не жил в Симферополе и не принимал участия в избирательной кампании, однако был хорошо осведомлен о ней своим тестем, В. К. Винбергом, избранным членом 4-ой Думы.
Предшествовавший избирательный опыт выявил политические настроения отдельных городов и национальностей, и администрация решила этот опыт использовать. Прежде всего, в уездах с двумя и более городами решено было выбрать города более благонадежные и лишь в них производить выборы, а жителям других, менее благонадежных городов предоставить за свой счет путешествовать на выборы по железной дороге или на лошадях. Так, жители Керчи должны были ехать в Феодосию, а жители Севастополя – в Симферополь. Таким образом, большая часть избирателей этих городов фактически лишалась избирательных прав. Была принята в расчет и степень политической благонадежности разных населяющих Крым народностей, не только при построении городских, но и землевладельческих курий.
Благонадежные греки и немцы должны были в разных комбинациях перевесить неблагонадежных татар и евреев. Поэтому, в зависимости от численности этих национальных групп, в одних уездах в общую группу объединяли всех нерусских избирателей, в других соединяли немцев с евреями, а татар с греками, в третьих – татар с немцами, а евреев выделяли особо и т. д. Для создания этой сложной избирательной паутины, в которой должны были запутаться левые избиратели, затрачено было много административного глубокомыслия и кропотливого труда. Но во всех этих сложных арифметических расчетах упущено было лишь одно обстоятельство: за пять лет, прошедших со времени выборов в третью Думу, все почти избиратели, независимо от их места жительства и национальности, полевели. Так, в инородческой курии землевладельцев Феодосийского уезда, где немцы были многочисленнее соединенных с ними татар и караимов, а потому, по расчетам администрации, должны были забаллотировать неугодного ей С. С. Крыма, этот последний был избран единогласно. После выборов он послал губернатору следующую телеграмму: «Вашими стараниями избран выборщиком единогласно».
Летом 1907 г. я лечился в Карлсбаде и оттуда следил по газетам за продолжением русской политической трагедии, закончившейся роспуском 2-ой Думы и произведенным 3 июня государственным переворотом сверху.
Как известно, поводом для роспуска Думы послужил отказ ее лишить депутатской неприкосновенности членов социал-демократической фракции, изобличенных в революционной агитации в войсках. Теперь документально установлено, что инициатива этого «заговора» принадлежала департаменту полиции, подославшему к с.-д. свою провокаторшу Жученко, которой удалось вовлечь в это дело депутата Озола и нескольких его товарищей. Тогда это не было известно, но кадетская фракция, от голосов которой зависело решение Думы, поняла, что дело это специально инсценировано правительством, и, после бурного заседания, в котором Струве, Маклаков и некоторые другие депутаты убеждали своих коллег пойти правительству на уступки, постановила голосовать против лишения неприкосновенности социал-демократов. Прочтя в газетах о том, как Струве с Маклаковым по своей инициативе ездили к Столыпину, пытаясь склонить его к какому-нибудь компромиссу, я написал следующую эпиграмму на Струве:
Ты знаменит был как марксист,
Философ и экономист,
Известен был как публицист,
Как эмигрант-«освобожденец».
Теперь же кто ты? Wer du bist?
Кадет ты или октябрист?
Быть может – мирнообновленец?..
Я знаю, ты душою чист,
Но ты в политике младенец.
Я не знал тогда, как я был прав в оценке политического поведения Струве. Только теперь, в эмиграции, из воспоминаний графа Коковцова, я узнал, что роспуск второй Думы был предрешен правительством еще ранее ее созыва и что непосредственно после роспуска 1-ой Думы уже было заготовлено новое положение о выборах, опубликованное в указе 3-го июня 1907 года. Коковцов с нескрываемой иронией рассказывает о жалкой роли Струве и Маклакова, приехавших к Столыпину искать компромисса для сохранения Думы, самое существование которой было лишь инсценировкой, необходимой Столыпину для оправдания перед умеренными кругами заранее им задуманного государственного переворота.
Следствие по делу о Выборгском воззвании длилось почти полтора года. Дело было несложное: люди открыто составили воззвание и подписали его. Никто из привлеченных к суду членов Думы этого не отрицал. Юридическое затруднение для применения 129 статьи заключалось в том, что эти действия были нами совершены на территории Финляндии. Для того, чтобы обвинить нас в «призыве к ниспровержению государственного строя» – квалификация и по существу не вполне подходящая к воззванию, призывавшему лишь не платить налогов и не отбывать воинской повинности до созыва новой Думы, – нужно было доказать, что воззвание распространялось нами в России. Иначе не было бы самого преступления, а лишь покушение его совершить. Поэтому следствие тщательно собирало всевозможные факты о распространении Выборгского воззвания. Факты были одиночные, и притом отсутствовала связь между составителями и распространителями преступного акта. Главным козырем обвинения был точно установленный факт, что из окон поездов, везших депутатов из Выборга в Петербург, кем-то разбрасывались свежеотпечатанные листки воззвания.
Вот эти-то затруднения следствия и затянули его до поздней осени 1907 года.
Если не ошибаюсь, вызвали нас в Петербург на судилище в ноябре. Не помню точно числа подсудимых. Во всяком случае их было больше 150 человек. Правительство само было заинтересовано в ограничении числа подсудимых, дабы не создалось впечатления, что участвовало в воззвании большинство Думы. Поэтому список подсудимых был составлен по корректурному оттиску воззвания, и все члены Думы, либо уехавшие из Выборга до конца заседаний, либо отсутствовавшие, хотя бы они присоединили свои подписи впоследствии, не были привлечены к суду. В частности, не был привлечен Ф. И. Родичев, находившийся в это время с думской делегацией в Лондоне и присоединивший свою подпись телеграммой. Это обстоятельство дало ему возможность быть бессменным депутатом всех четырех Дум. С другой стороны, несколько депутатов, хотя не бывших в Выборге, но заранее давших полномочие поставить свою подпись под воззванием, оказались вместе с нами на скамье подсудимых.
Как радостно было встретиться вновь со своими товарищами по первой Думе, с которыми столько было пережито за 72 дня ее существования! Создавалась иллюзия, что наша Дума опять воскресла. Снова фракционные и общие заседания, снова знакомые лица и речи ораторов. Только предмет обсуждения другой: не законопроекты и не ответный адрес на тронную речь, а целый ряд вопросов о том, как вести себя на скамье подсудимых, кому поручить произнесение ответственных речей, в какой последовательности и пр. Партия Народной Свободы выдвинула лучших своих ораторов – Петрункевича, Винавера, Набокова, Кокошкина, трудовики и эсдеки тоже выставили своих. Заключительное слово было предоставлено бывшему председателю Думы Муромцеву.
В назначенный для суда день мы собрались в здании Окружного суда. Обстановка скорее походила на один из больших дней думских заседаний. Еще на улице, проходя в ворота Окружного суда, мы попадали в плен к знакомым по Думе фотографам, которые со всех сторон направляли на нас свои аппараты. Во дворе и коридорах суда – завсегдатаи думских заседаний: журналисты, видные политические деятели, «политические» дамы. При входе публика нас осыпала цветами, и каждый в отдельности получил по цветку. Эта пошловатая демонстрация была многим не по вкусу, но, чтобы не обидеть сочувствующих нам дам, мы вошли в судебное заседание с цветами в петлицах. Со времени процесса 193-х судебные залы не вмещали такого количества подсудимых. Садимся на стулья, поставленные амфитеатром. Впереди, за столиками, наши защитники – Маклаков, Тесленко, Зарудный, Бернштам, Соколов и другие адвокаты, приобретшие известность на политических процессах.
– Суд идет, приглашаю встать, – говорит стереотипную фразу судебный пристав.
Появляются наши судьи во главе с председателем Палаты Крашенинниковым и занимают места за столом против нас. До иллюзии создается впечатление возобновленных заседаний Думы. Слева социал-демократы, правее – трудовики, еще правее – кадеты. Наши судьи – министры на скамьях правительства, адвокаты – секретари. Только нет в центре властной фигуры Муромцева. Он сидит сбоку, среди депутатов, во втором ряду, подперев красивую седую голову рукой, и старается быть незаметным.
Я не буду описывать подробно процесса, стенографический отчет которого издан особой книгой. Скажу лишь, что из речей подсудимых наибольший успех имела речь Набокова, как всегда изящная, спокойная, корректная и гордая. Но центром процесса была исключительно блестящая речь Маклакова. Он сумел построить ее так, что весь процесс как бы повернулся вокруг своей оси. Он был не защитником, а прокурором, мы – не подсудимыми, а судьями, прокурор же и судьи превратились в подсудимых. И они сами это почувствовали. Сидели потупившись, а Крашенинников закрыл лицо рукой, стараясь не встречаться глазами с подсудимыми, ставшими его судьями. Впечатление от речи Маклакова совершенно испортила речь Муромцева, которую он произнес в конце процесса, когда предоставлено было подсудимым последнее слово.
Муромцев по натуре был талантливым актером. Как в частной, так и в общественной жизни он всегда несколько позировал. Но есть актеры, одинаково блестяще исполняющие самые разнообразные роли, а есть и другие, которые могут перевоплощаться лишь в определенные типы и образы. Муромцев принадлежал к актерам последнего рода. Роль председателя парламента он играл блестяще. Хотя это была только роль, но он всем существом с нею сливался, и создавалось впечатление, что он так и родился на председательском кресле. Но для этой роли нужна была и соответствующая обстановка. Скамья подсудимых такой обстановки не давала. Уже во время выборгских заседаний мы почувствовали, что Муромцева точно подменили, а во время процесса это ощущение еще усилилось и вызывало досаду и разочарование. Перед нами говорил не председатель Думы, а адвокат, изощренный в юридических тонкостях. Муромцев-адвокат защищал Муромцева-председателя Думы, полемизируя с обвинительным актом и доказывая юридическую несостоятельность обвинения. Он не обвинял, а оправдывался. И во время его речи исчезли наши иллюзии: мы не ощущали себя больше депутатами в заседании Думы, как в начале процесса, не чувствовали себя больше судьями наших судей, как во время речи Набокова и особенно Маклакова. Речь Муромцева вернула нас к реальности: мы были подсудимыми…
Как известно, Судебная Палата приговорила нас к трем месяцам тюрьмы. По слухам, ходившим в Петербурге, часть судей стояла за полное оправдание, но в дело вмешался министр юстиции Щегловитов, давший знать по телефону Крашенинникову, что царь во что бы то ни стало желает сурового приговора. В результате судьи приняли компромиссное решение. Приговор был обвинительный, но не суровый. Для нас мягкость его была приятной неожиданностью. Если нас что в нем огорчало, то не тюремное заключение, а то, что мы навсегда лишались избирательных прав не только в Государственную Думу, но также в земские и городские самоуправления, работе в которых многие из нас отдали лучшие годы своей жизни.
Вернувшись после суда в Симферополь, я целиком погрузился в работу по земской статистике. Революция кончилась, и провинциальная жизнь вошла в свою обычную колею. Только газеты стали интереснее дореволюционных, ибо выходили без предварительной цензуры.
Я продолжал находиться в курсе происходившей в Думе политической борьбы, посещая устраивавшиеся от времени до времени в Петербурге конференции партии Народной Свободы, но этим ограничивалось все мое участие в политике. Отчасти я был этому рад, ибо около трех лет провел в бурлящем котле политических страстей и вынужденный отдых был мне приятен. Много работал и много времени проводил в своей все возрастающей семье.
Так тихо проходила зима 1907–1908 года. Но если я устранился от политики, то политика от меня не устранилась. Ранней весной я заболел и лежал в 40-градусной температуре. Вдруг ночью сильный звонок. Это полиция явилась с обыском. Одевшись и войдя в свой кабинет, я увидел нескольких жандармов с офицером во главе. Мне предъявили приказ севастопольского жандармского управления о производстве у меня обыска и о моем аресте. Обыск производился чрезвычайно тщательный. Особняк, в котором мы жили, был оцеплен городовыми с винтовками, а жандармы, вошедшие в дом, шарили везде, где только было возможно: тщательно обыскали все комнаты, залезали руками под тюфяки, на которых спали дети, лазили на чердак… Казалось, точно ищут у меня склад оружия и ожидают вооруженного сопротивления. Часов в пять утра обыск был окончен. Жандармы забрали с собой целые вороха исписанной бумаги и предложили мне отправиться в тюрьму. Мое заявление о болезни не было принято во внимание. Наскоро собрав необходимые вещи, я сел на стоявшего у подъезда извозчика и в сопровождении жандармского унтер-офицера покатил по пустым улицам Симферополя. Солнце еще не встало, но уже было светло. Утренний бодрящий воздух был насыщен пряным запахом цветущих акаций. Из-за сильного жара я чувствовал полную апатию. Все, что со мной происходило, казалось каким-то отдаленным, но приятно нежил свежий, душистый воздух. Въехали во двор тюрьмы, и жандарм провел меня в канцелярию, где дремал за столом жирный человек в штатском. Он вяло поднял на нас свои осоловелые глаза и стал записывать меня в книгу тюремного живого инвентаря. Услышав мою фамилию, толстяк сделал любезное лицо и предложил сесть.
Жандарм ушел, и мы остались вдвоем.
– Уж извините, ваше сиятельство, что вам придется здесь просидеть часика полтора, пока проснется начальник тюрьмы. Я не имею распоряжения об отводе вам камеры. Чаю не хотите ли?
Измученный бессонной ночью, я с большой охотой принял его предложение.
– Мишка, разогрей-ка самоварчик!
Из-за перегородки выскочил юный дежурный писаренок и стал раздувать самовар. За чаем началась беседа.
Неожиданно для меня оказалось, что добродушный толстяк, которого я принял за свое тюремное начальство, был моим товарищем по заключению, мелитопольским исправником, недавно приговоренным к тюрьме за лихоимство, мздоимство и растрату казенных денег. Начальник тюрьмы поручил ему заведовать тюремной канцелярией. Ему разрешили поэтому ходить в штатском платье, а в свободное от занятий время он мог даже выходить из тюрьмы и разгуливать по городу.
Горячий чай привел в порядок мои мысли, и я решил использовать расположение ко мне этого добродушного взяточника.
– Скажите, – спросил я его, – нельзя ли мне послать телеграмму моей сестре в Петербург?
– Отчего же, сделайте одолжение, – любезно ответил он, – садитесь за мой стол и пишите. Мишка, сейчас побежишь на вокзал и пошлешь телеграмму его сиятельства, слышишь!
Я телеграфировал сестре, что арестован, и просил хлопотать, чтобы меня по случаю болезни отпустили на поруки.
Только в России могли происходить такие эпизоды! Политический преступник из тюрьмы посылает телеграмму на основании разрешения, полученного от уголовного преступника! Так добродушный произвол нравов смягчал суровый произвол управления. Бывали, конечно, и обратные случаи, но реже.
Время шло, и я, сидя на деревянной лавке, стал впадать в дремотное состояние. В половине седьмого утра быстрыми шагами вошел в канцелярию начальник тюрьмы. Он, очевидно, как и большинство жителей Симферополя, знал меня в лицо и, вероятно, два года тому назад положил в избирательную урну бюллетень с моей фамилией. На его физиономии выразилось удивление.
– И вы, князь, к нам пожаловали! Черт бы побрал этих жандармов, зря арестуют порядочных людей. Не проходит ночи, чтобы не привозили сюда одного или нескольких политических. И ведь большинство арестуется без малейших оснований. Тюрьма переполнена до отказу. Тиф в городе, а они знать ничего не знают. А если, не дай Бог, эпидемия начнется в тюрьме, я же буду в ответе. Мерррзавцы!
И он в волнении стал шагать взад и вперед по комнате.
– Вот и теперь, куда вас поместить? В одиночных камерах по два и по три человека сидят.
И он стал с толстым исправником, который доложил ему о моей болезни, рассматривать списки камер и заключенных.
Обсудив разные комбинации, он наконец остановился на одной. После какой-то перетасовки заключенных для меня освободилось место в одной камере.
– Уж простите, свободной камеры нет и вам придется поместиться с другим арестантом, – говорил мне начальник тюрьмы с видом хозяина гостиницы, извиняющегося перед знатным иностранцем, что не может его комфортабельно у себя устроить.
Через полчаса меня ввели в камеру, где для меня была приготовлена хорошая мягкая кровать, против которой на тюремной койке лежал бледнолицый молодой человек. Добравшись до кровати, я с наслаждением на ней растянулся и заснул глубоким сном.
Проснулся я среди дня с ощущением большой слабости, как бывает у людей после болезни. Очевидно, кризис прошел и температура была нормальная. Приоткрыв глаза, я стал рассматривать своего сожителя. Это был бледный юношалет 19-ти, типичный представитель расплодившихся во время революции молодых людей неопределенной профессии в матерчатых каскетках, скандаливших на митингах и участвовавших в демонстрациях, а затем превратившихся в полубандитов, полуреволюционеров, участников всевозможных «экспроприаций». Он уныло лежал на своей койке, заложив руки за голову, и тупо смотрел в потолок.
Вдруг я услышал шепот в замочную скважину:
– Товагищ Оболенский, товагищ Оболенский! – шептал кто-то с сильным еврейским акцентом.
Я поднялся и приложил ухо к двери.
– Товагищ Оболенский, – услышал я снова, – берегитесь, вы сидите с пговокатогом.
Шепот прекратился. Я невольно оглянулся на своего сожителя. Он следил за мной тревожными глазами.
Я лег на свою кровать, и некоторое время мы молча смотрели друг на друга.
Наконец мой юный сожитель нарушил молчание.
– Я слышал, – сказал он унылым голосом, – что вам сказали. Это ужасно, ужасно! Они меня считают провокатором. Что мне делать! Как уверить их, что это неправда! Разубедить их нельзя… И я знаю, что после суда, когда я попаду в общую камеру, они меня убьют.
И вдруг он зарыдал:
– Убьют, убьют, я это знаю. Что же мне делать!..
Мне стоило больших усилий успокоить несчастного, хотя я ничего не мог найти утешительного в его положении.
Постепенно он затих и рассказал мне свою «обыкновенную» историю.
Находился под следствием как участник какой-то экспроприации, ожидает, что приговорят его к нескольким годам каторги. Все это было бы ничего, если бы товарищи не вообразили вдруг, что он провокатор, а это совсем неверно: он никого, никого не выдал.
По тону, которым он говорил, я почувствовал, что не все в его словах правда.
Для меня стало очевидно, что этот глуповатый, трусливый парень случайно попал в компанию революционных бандитов и, конечно, на роль провокатора не годился и им никогда не был. Но под угрозами допрашивавших его жандармов, очевидно, выдал товарищей. Поэтому его и держат не в общей с ними камере, а отдельно. Во всяком случае, он имел все основания опасаться их мести.
Во время наших разговоров в коридоре послышался звон кандалов.
– Это смертники, – сказал равнодушно мой сожитель, – их ведут на прогулку. Через несколько дней повесят…
Только один день провел я в камере симферопольской тюрьмы. На следующее утро в нее вошел начальник и с неподдельной радостью сообщил, что из департамента полиции пришло телеграфное распоряжение о моем освобождении. Потом я узнал, что сестра, получив мою телеграмму, предприняла соответствующие шаги и легко добилась благоприятного результата.
Я вышел из тюрьмы и на извозчике отправился домой.
Болезнь моя не совсем прошла. Температура понизилась, но все же оставалась слегка повышенной. Я взял в управе длительный отпуск и отправился к себе на южный берег лечиться чистым воздухом и солнцем.
Прошло около двух месяцев. О своем аресте я стал забывать, считая, что это было простое недоразумение.
Вдруг в одно прекрасное утро к нашей даче подъехал алуштинский становой пристав. Соскочив с лошади, он любезно щелкнул шпорами и приложился к ручке моей жены. Мы сидели за чайным столом, за который и его пригласили. Разговаривали о том о сем, но видно было, что становой как-то неловко себя чувствует, не решаясь заговорить о цели своего приезда. Наконец решился:
– Извините, ваше сиятельство, но я обязан вам предъявить эту «карт бланш» (очевидно, он это выражение где-то вычитал и считал нужным в княжеском доме выражаться деликатно). На официальной бумажке, которую он мне предъявил, было написано, что я, по распоряжению министра внутренних дел, за принадлежность к революционным партиям, высылаюсь из Таврической губернии под гласный надзор полиции на 2 года, с правом выбора места жительства, кроме столиц и крупных промышленных городов.
Я был в полном недоумении от нелепой формулировки моего «преступления». Кадетская партия, к которой я принадлежал, не была революционной и за принадлежность к ней никого не преследовали. А затем это множественное число: «принадлежность к революционным партиям». Полная бессмыслица. Любезный становой, конечно, не мог дать никаких объяснений. Сказал только, что ему предписано на следующий день меня доставить в ялтинское полицейское управление.
– Я понимаю, ваше сиятельство, что вам не очень удобно путешествовать под охраной полиции. Поэтому позвольте предложить такой проект: завтра с утренним пароходом я выеду из Алушты, а вы на него сядете прямо из вашего имения, в Ялте же мы независимо друг от друга зайдем в полицейское управление.
На следующее утро, простившись с семьей, я отправился в Ялту, решив избрать местом своей ссылки имение моей сестры в Финляндии, около станции Мустамяки.
– А паспорт мы перешлем вашей местной полиции, куда вы обязаны явиться тотчас же по приезде, – напутствовал меня ялтинский полицейский чиновник. И он выдал мне так называемое «проходное свидетельство», в котором было сказано, что предъявитель сего, такой-то (приметы: волосы русые, глаза голубые, лицо чистое, особых примет не имеется) отправляется из г. Ялты в Великое Княжество Финляндское. Провожая меня на отходящий пароход, алуштинский становой горячо пожал мне руку и пожелал всего хорошего.