Текст книги "Моя жизнь. Мои современники"
Автор книги: Владимир Оболенский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 65 страниц)
Глава 27
В омуте Октябрьской революции
(25 октября – 15 декабря 1917)
Поездка в Псков кандидатов в Учредительное собрание. 25 октября в Предпарламенте. Конец моей газетной работы. Заседания городской Думы во время осады Зимнего дворца и ночное путешествие гласных по Невскому. Образование Комитета спасения родины и революции. Положение в нем трех кадетских «белых ворон». «Викж ель». Тайные переговоры бюро Комитета с военными. Моя поездка в Крым. Успехи революции в Крыму. Рост преступности и самосуды. Татарский национализм. Земско-городской съезд и татарский Курултай. Возвращение в Петербург. Восстание юнкеров. Комитет спасения родины и революции в подполье. Городская Дума получает первое предостережение. Члены ЦК, кадетской партии объявлены вне закона. Военная организация ЦК. Герасимов и Пепеляев. На службе связи между ЦК кадетской партии и фракцией с.-р. Учредительного собрания. По улицам большевистского Петербурга в санях департамента полиции. Арест К. К. Черносвитова. Уличная манифестация городской Думы. Разгон городской Думы и ее переход на нелегальное положение. В комиссии по составлению адреса Учредительному собранию. Мой последний разговор с Шингаревым в ночь его ареста. Последние две недели в Петербурге.
Незадолго до большевистского переворота 25 октября началась избирательная кампания в Учредительное собрание. ЦК нашей партии выставил мою кандидатуру в нескольких губерниях. Но в большинстве из них моя кандидатура была чисто формальной, ибо выборы производились по спискам и настоящими кандидатами можно было считать лишь тех, кто возглавлял списки, мое же имя фигурировало лишь для полноты списков, в их середине или в конце. Настоящим кандидатом я был только по Псковской губернии, где мы с членом ЦК В. А. Степановым возглавляли кадетский список. Было совершенно ясно, что симпатии населения не на нашей стороне и что даже первые наши кандидаты почти не имеют шансов быть избранными. Все же мы со Степановым, в качестве первых партийных кандидатов по Псковской губернии, должны были хоть раз показать себя избирателям. Поэтому 23 октября мы поехали во Псков, где должны были выступить на избирательном митинге.
Во Псков мы приехали рано утром и день провели в обществе членов местного партийного комитета. Они очень волновались, устраивая митинг, за его благополучный исход, т. к. город Псков, в котором были расквартированы тыловые части Западного фронта, был переполнен солдатами, утратившими всякую дисциплину и находившимися под влиянием большевиков.
Действительно, когда мы пришли в помещение летнего театра, отведенного под митинг, то едва могли протискаться сквозь густую толпу, на три четверти состоявшую из солдат. Митинг все-таки сошел благополучно в том смысле, что нас не избили. Но говорить приходилось перед заведомо враждебной аудиторией. Наши речи прерывались криками, руганью, а порой – сплошным ревом озлобленной толпы, в котором тонули аплодисменты наших немногочисленных единомышленников. Для такого неудачного митинга не стоило предпринимать поездку во Псков.
Отправляясь из дома в эту неудачную поездку, я обратил внимание на труп лошади, валявшийся посреди улицы против подъезда. В это время часто приходилось видеть на улицах Петербурга дохлых извозчичьих лошадей: корма были дороги, лошадей кормили плохо, а мостовые были сплошь в выбоинах и ухабах, и понятно, что голодные лошади не выдерживали тяжелой работы и подыхали на улицах во множестве. Поэтому я не удивился довольно обычной картине революционного Петербурга.
Но, вернувшись из Пскова через два дня, 25-го октября, я увидал, что дохлая лошадь продолжает лежать на том же месте, а несколько голодных собак грызут ее, вытягивая из нее кишки. Это даже для революционного Петербурга было зрелищем необычным.
– Чистое безобразие, – говорил мне встретивший меня швейцар, – вот уже три дня лошадь валяется и никто ее не прибирает. Просили управу убрать, но никто внимания не обращает. Может быть вы попросите?
Он знал, что я состою гласным Думы, и надеялся на мою протекцию.
Я позвонил по телефону в санитарный отдел управы. Долго никто не отзывался. Наконец я услышал голос:
– У телефона санитарный врач, доктор Аснес. Что угодно?
Я объяснил, в чем было дело.
– Ах, знаете, – услышал я в ответ, – нам не до дохлых лошадей. Сегодня увидим на улицах трупы людей…
Доктор повесил трубку, но мне не трудно было понять его загадочную фразу: очевидно, ожидавшееся большевистское восстание уже началось.
К десяти часам утра я, как всегда, отправился в Мариинский дворец на заседание Предпарламента и там узнал, что мое предположение правильно, что все окраины Петербурга в руках восставших солдат и рабочих и что Керенский уехал на фронт, чтобы привести оттуда верные правительству части войск.
Члены Предпарламента делали вид, что продолжают заниматься текущими делами: заседали какие-то комиссии, фракции собирались на совещания. Но на этих заседаниях и совещаниях всех волновал только один вопрос: что происходит на улицах Петербурга.
Трещали телефоны и сообщали нам, что петербургские полки один за другим присоединяются к восстанию, что казаки объявили «нейтралитет» и что верными правительству остались только юнкера и женский батальон. Наконец пришло известие о том, что крейсер «Аврора» под красным флагом вошел в Неву.
Заседавшие в Предпарламенте видные представители всех партий и многочисленных общественных организаций, многие из которых еще накануне чувствовали себя «вождями», сразу оказались в беспомощном положении, уныло бродя по залам Мариинского дворца и не зная, что предпринять.
Около часа дня во дворец вошла небольшая группа матросов для переговоров с президиумом Предпарламента. Когда они удалились, раздался звонок, призывающий нас на заседание, и мы заняли свои места. Расположился на председательском возвышении и наш президиум – председатель Авксентьев, товарищ председателя Набоков и другие.
Авксентьев, старавшийся казаться спокойным, объявил нам, что депутация от матросов потребовала, чтобы Предпарламент немедленно разошелся, в противном случае матросы разгонят нас силой. На размышление нам дано полчаса времени, в течение которого мы должны принять то или иное решение.
Ввиду краткости данного нам срока на этот раз обошлись без обычных фракционных совещаний и все ораторы говорили не от имени фракций, а от себя лично. Вопрос был несложен: все понимали, что мы уже побеждены и что дело идет не о борьбе, а о сохранении собственного достоинства, т. е. подчиниться ли насилию добровольно или не добровольно.
Некоторые ораторы высказались за то, некоторые за другое. Особенно горячился старый Чайковский, призывавший нас во имя собственного достоинства не подчиняться насилию добровольно. Я лично был всецело на его стороне. При голосовании, когда я поднялся со своего места, голосуя за предложение Чайковского, я увидел, что почти вся левая часть зала, где помещались меньшевики и эсеры, сидит на своих местах, а из правых (кадеты, народные социалисты, кооператоры и др.) встало около половины. В результате около двух третей голосов было подано за то, чтобы разойтись немедленно.
Все гурьбой направились в прихожую и, надев пальто, спешили выйти из Мариинского дворца. Зрелище было унизительное… При выходе вооруженные матросы отбирали у нас билеты членов Предпарламента.
Когда я предъявил им свой билет, молодой матрос, с сомнением повертев его в руках, загородил мне путь ружьем и, сказав – «товарищ, вы арестованы», – указал мне на место между наружной и внутренней дверью. Не понимая, в чем дело, я смотрел на проходивших мимо меня знакомых и незнакомых членов Предпарламента, старавшихся, как мне казалось, меня не замечать. Только двое – В. И. Чарнолусский и Я. И. Душечкин – заинтересовались моей судьбой и стали рядом, ожидая, чем кончится дело.
Наконец последним покинул тонущий корабль его капитан, Н. Д. Авксентьев.
– Почему вы не уходите? – спросил он меня удивленно.
Я ответил, что арестован.
– Товарищи, – обратился Авксентьев к матросам, – за что вы его арестовали?
– Так что князь, – ответил арестовавший меня матрос.
Тут Авксентьев проявил необыкновенную находчивость:
– Товарищи, посмотрите на него, разве он похож на князя?
Этот в сущности бессмысленный аргумент сразу подействовал на матросов. Они внимательно посмотрели на мою старую шляпу и потертое пальто.
– Ну хорошо, товарищ, идите с Богом, – сказал юный матрос добродушно, и мы с Чарнолусским и Душечкиным пошли утолять наш голод в подвальный ресторанчик на Невском проспекте.
Все последующие события этого рокового для России дня я помню с исключительной отчетливостью.
Из ресторана, часа в 4 дня, я поехал в свою редакцию. Составив номер и написав передовицу с призывом к борьбе с большевиками, уже под вечер я отправился на экстренно созванное заседание городской Думы. Я был осведомлен, что большевики уже заняли редакции больших газет, и не сомневался, что и наша редакция не избежит общей участи. Так оно и случилось: на следующий день в ней уже распоряжались большевики.
Я ехал на извозчике по опустевшим улицам Петербурга. Моросил мелкий дождь, небо было темно. Вдруг оно осветилось точно молнией и раздался пушечный выстрел. Это «Аврора» открыла огонь по Зимнему дворцу, где под защитой юнкеров отсиживались министры Временного правительства…
В городской Думе заседание еще не начиналось. Гласные, кроме большевиков, занимавшихся в это время более важными делами, были почти все налицо. Много было и посторонней публики, пришедшей в Думу, чтобы там узнать о событиях. Все беспорядочно суетились и шумно разговаривали, передавая друг другу тревожные слухи и с замиранием сердца прислушиваясь к буханью выстрелов «Авроры». Среди нас появился только что прибывший из Москвы министр Временного правительства С. Н. Прокопович. Он тщетно пытался проникнуть в осажденный большевиками Зимний дворец, где отсиживались остальные министры. Его туда не пустили. Теперь он, взволнованный и бледный, поминутно подходил к телефону, звонил в Зимний дворец и получал оттуда, от министра внутренних дел Кишкина, сведения о ходе осады.
Эти сведения были неутешительны. Шансы продержаться до прибытия Керенского с фронта со свежими войсками были минимальные… Началось заседание Думы. Городской голова Шрейдер в свойственном ему приподнятом тоне заявил, что Дума, как организованное представительство петербургской демократии, обязана принять все меры для спасения революции и возглавляющего ее Временного правительства. За отсутствием большевиков никто не возражал.
Но какие же меры могла принять Дума, когда участь правительства зависела от пушек и пулеметов?
Наступила тяжелая пауза… Вдруг попросил слова один из эсеров, кажется – Анский. Истерическим фальцетом он призывал нас стать на защиту правительства. Наша обязанность, говорил он, сделать все для его спасения и если нужно – умереть. Мы безоружны, но у нас остался авторитет народного избрания. Если вся Дума в полном составе направится к Зимнему дворцу, ей может быть еще удастся прекратить кровопролитие. Если же не удастся, то – «готовы ли мы умереть»?
– Да, да! – раздались возбужденные голоса с эсеровских скамей.
Предложение Анского поддержала графиня Панина. Она не говорила, подобно ему, никаких патетических слов (это для нее было органически невозможно), но все же согласилась с ним, что идти к Зимнему дворцу мы должны, ибо ничего другого сделать для спасения правительства не можем.
В это время кто-то сообщил нам, что Прокопович, известивший министров о вопросе, обсуждавшемся Думой, получил от Кишкина ответ: «Если хотите что-нибудь сделать, действуйте скорее, а то будет поздно».
Прения были сейчас же прерваны, и Дума, в страшном возбуждении подавляющим большинством голосов решила идти к Зимнему дворцу.
Задним числом мне трудно представить, как мы могли принять столь нелепое решение. Объяснить это возможно только тем, что в эту страшную минуту нами руководили только нервные рефлексы.
М. Алданов, описывая этот исторический эпизод в заграничной русской прессе, рассказал, будто Дума голосовала вопрос – умереть или не умереть за Временное правительство, и постановила – умереть.
Я, однако, утверждаю, что, при всей нелепости нашего решения, такого пошлого постановления мы не сделали. Забыть этого я не мог бы.
Было решено, что в своем ночном «походе» Дума должна соблюдать строгую дисциплину, а для этого надлежало избрать вожаков, которым все остальные гласные должны были беспрекословно подчиняться. Конечно, при партийных нравах, одного вожака было выбрать немыслимо. И решили избрать двух, от двух самых многочисленных партий – эсеров и кадетов.
Разошлись по фракциям. Все нервничали и спешили, так что отнеслись к выборам механически. В нашей фракции кто-то назвал имя Н. В. Дмитриева, и сейчас же все согласились. Вероятно, также наспех был избран и вожак от эсеров – Горский.
Худший выбор трудно себе представить: энергичный общественный деятель по народному образованию и видный гласный старой, дореволюционной Думы, Николай Всеволодович Дмитриев в числе ряда своих общественных добродетелей не обладал одной, самой необходимой для предназначавшейся ему роли: личной храбростью и решительностью. Этими же качествами не отличался и «мартовский эсер» Горский, которого я хорошо знал, т. к. он был санитаром моего отряда на фронте и моим секретарем. Секретарские обязанности он исполнял неплохо, но потому-то и стал секретарем, что, в отличие от своих товарищей-студентов, рвавшихся на передовые позиции, предпочитал тыловые занятия.
Когда, выбравши этих неудачных вождей, мы собрались в Николаевском зале городской Думы, чтобы отправиться в злополучный поход, мы застали там только что прибывших в Думу лидеров еще не переизбранного всероссийского Совета рабочих и солдатских депутатов – Гоца, Либера и Дана (тогда противники Совета соединяли эти три фамилии в одну – Гоцлибердан, что звучало вроде «белиберда»).
Либер вскочил на стол и с истерикой в голосе стал заклинать нас отменить наше опасное решение и не приносить бессмысленных жертв.
По существу он был, конечно, прав, ибо решение наше если и не было слишком опасно, то во всяком случае было бессмысленно.
Гласные ему возражали. Помнится, что и я возражал, заявив, что Дума не может изменить своего решения, не потеряв уважения к самой себе.
И вот мы выступили…
Была ненастная петербургская осенняя ночь. На пустынном Невском электрические фонари потушены. Мы шли в тумане, шагая по мокрой мостовой, под уныло моросившим дождем. Впереди – два «вождя», а за ними, рядами, все остальные. Я вел под руку О. К. Нечаеву, которая задыхалась от скорой ходьбы, но находилась в приподнято-экзальтированном настроении.
Шли молча, сосредоточенно, изредка перекидываясь с соседями короткими фразами. Было тихо, но кое-когда с Дворцовой площади доносились до нас сухие звуки ружейных выстрелов. Так прошли, никем не задержанные, до Мойки.
За Мойкой перед нами вырисовалось в тумане несколько человеческих фигур.
– Стой! Кто идет?
Наши вожаки вступили в переговоры с остановившим нас патрулем. Переговоры были недолгие. Вожаки вернулись к нам сконфуженные и скомандовали: «Назад, в Думу!»
Согласно заранее принятому решению о беспрекословном подчинении вожакам, мы поплелись обратно по мокрой мостовой…
До сих пор, вспоминая об этом историческом эпизоде, я испытываю чувство неловкости и стыда от того, что на фоне трагических событий мы разыграли такой пошлый фарс…
Вернувшись в Думу, мы продолжали сноситься с осажденными в Зимнем дворце министрами по телефону. Кишкин держал нас в курсе осады дворца до самого последнего момента. Последняя фраза его была приблизительно такая: «Все кончено. Слышу в коридоре звук приближающихся шагов… Входят…»
Хотя мы все понимали, что в течение ночи большевики займут Зимний дворец, но от этой фразы Кишкина защемило сердце. Я отчетливо представил себе несчастных министров, моих знакомых, сгрудившихся в одной из комнат дворца и ожидающих прихода своих палачей. В том, что ворвавшиеся в Зимний дворец солдаты их всех переколят, у нас не было сомнений…
Оказалось, однако, что руководившие осадой дворца большевики были милостивее, чем мы думали, и отправили их под надежным конвоем через разъяренную солдатскую толпу в Петропавловскую крепость. По ним стреляли, но они остались живы и невредимы.
Несмотря на подавленность нашего настроения от всего пережитого нами в эту ночь, мы должны были взять себя в руки, понимая огромную ответственность, возлагавшуюся событиями на петербургскую городскую Думу в момент происшедшего в столице государственного переворота.
Снова началось заседание Думы, обсуждавшей уже не меры защиты правительства, а способы борьбы с захватившими власть большевиками.
Быстро было принято решение образовать из гласных Думы, с участием представителей Исполнительного комитета всероссийского Совета рабочих и солдатских депутатов, полномочный орган, который должен был временно взять на себя правительственную власть и руководить борьбой с большевистскими узурпаторами. В этот орган сейчас же были избраны представители всех думских фракций, за исключением большевиков, а собравшийся в соседнем зале Исполнительный комитет Совета тоже избрал в него своих представителей.
От кадетской фракции Думы были избраны В. Д. Набоков, графиня С. В. Панина и я.
Часа в 4 утра в одной из комнат канцелярии городской управы собралось первое заседание этого наскоро составленного «правительства». Председательствовал Н. В. Чайковский.
Первым вопросом был вопрос о нашем наименовании. Кто-то предложил назваться «Комитетом спасения революции». Такое название в момент, когда нужно было спасать Россию от торжествующей революции, звучало уж очень фальшиво. Однако, зная пиетет большинства к обязательной революционной фразеологии, я понимал, что протестовать против этого названия бесполезно, а потому предложил лишь поправку, – назвать себя «Комитетом спасения родины и революции».
Меньшевики заявили решительный протест. Их интернационализм не допускал употребления таких патриотических слов, как «родина». Все же меня поддержали плехановцы и народные социалисты. Социалисты-революционеры колебались: авксентьевцы и кереновцы мне сочувствовали, а «Черновцы» поддерживали меньшевиков.
После горячих прений «родина» как-никак восторжествовала и поместилась перед «революцией».
Помнится, что на этом же заседании было решено войти в сношения с оставшимися на свободе товарищами министров и через них добиться подчинения себе всего штата чиновников центральных петербургских учреждений.
В 6 часов утра, после бессонной ночи, мы вышли с Н. В. Чайковским на Невский. Ночное ненастье сменилось ясным, слегка морозным утром. Воздух был чист и прозрачен, а после облаков табачного дыма, окутывавшего нас на заседании, казался особенно живительным. Чайковский завел меня на свою квартиру. Конечно, обсуждали события. Этот удивительный старик, соединявший в своей душе старческую мудрость с детской наивностью, был, как всегда, оптимистически настроен, верил во вновь учрежденный Комитет, верил в Керенского, который не сегодня-завтра приведет с фронта войска и освободит нас от большевиков… Я завидовал его бодрости и оптимизму. Несмотря на то, что был на 20 лет моложе его, я не чувствовал ни бодрости, ни веры…
Напившись чаю, мы прилегли отдохнуть часика на два. Чайковский сразу заснул, а я со своими мрачными мыслями бессонно ворочался на его клеенчатом диване…
Так началась наша жизнь под властью большевиков.
Избранный председателем Комитета спасения родины и революции, Н. Д. Авксентьев отвел под наши заседания помещение в училище Правоведения. Это привилегированное учебное заведение подлежало упразднению, а помещение его было отдано в распоряжение Комитета крестьянских депутатов, председателем которого состоял тот же Авксентьев.
Наш Комитет собирался ежедневно на заседания. Сидели мы на ученических партах, а перед нами, на кафедре учителя, восседал наш председатель.
На первом заседании рядом со мной на парту сел известный лидер меньшевиков Дан (Гурвич). Я был с ним знаком много лет тому назад, еще до революции 1905 года, когда сам принадлежал к с.-д. партии. С тех пор мы не встречались до революции 1917 года. Мы оба были членами Предпарламента, но его роль в Совете рабочих и солдатских депутатов казалась мне настолько отвратительной, что я не хотел возобновлять с ним старого знакомства и делал вид, что его не узнаю. Но оказавшись его соседом по парте, я уже не мог уклониться от рукопожатия, тем более, что не имел для этого оснований, кроме вражды чисто политического характера.
– Здравствуйте, – сказал я ему, – вы меня узнаете?
– Конечно, узнаю, – ответил Дан, сухо пожимая мне руку. – Последний раз мы виделись в Орле, в 1902 году, когда я приезжал к вам из-за границы с поручениями от Ленина.
Это действительно так и было: по фальшивому паспорту доктора Бомерта Гурвич, он же Дан, приехал тогда в Россию и в Орле два дня прожил на моей квартире. Тогда мы с ним и с Лениным принадлежали к одной партии, а теперь мы встретились как враги, но вступившие в союз против нашего общего врага – Ленина…
В Комитете спасения родины и революции участвовало человек 15, из которых только трое – Набоков, Панина и я – не принадлежали к социалистическим партиям. Чувствовали мы себя как белые вороны. С нами все были изысканно любезны, но все же нам было не по себе. Все друг друга называли «товарищами», а обращаясь к нам, говорили – «господин», «гражданин» или «член Комитета такой-то».
На первом заседании, на котором вырабатывалась редакция обращения Комитета к населению, мы с Набоковым попытались принять участие в прениях, но все вносившиеся нами поправки отвергались большинством всех против наших трех голосов. Помню, как мы возражали против модного тогда выражения – «революционная законность», доказывая, что такое сочетание слов является такой же бессмыслицей, как «анархическая власть» или «мирная война».
Это – только случайно запомнившаяся мне мелочь. Были у нас и гораздо более серьезные разногласия. Но с нашими мнениями не считались.
От моего пребывания в Комитете спасения родины и революции у меня остались самые тягостные воспоминания. Значительная часть времени на его заседаниях уходила на споры между меньшевиками-интернационалистами, с одной стороны, и другими социалистами, решительными противниками большевиков – с другой.
Посредничество между большевиками и другими социалистами взял на себя Всероссийский Исполнительный комитет железнодорожных служащих и рабочих, сокращенно именовавшийся – «Викжель», представителями которого были меньшевики Мартов и Мартынов.
Это неблагозвучное слово как-то сразу стало нарицательным. Появился даже глагол – «викжелять», легко привившийся благодаря своему созвучию со словом «вилять».
Мартов и Мартынов, конечно, не входили в состав Комитета спасения, но, благодаря своему давнему знакомству со многими из его членов, допускались на его заседания с правом совещательного голоса, которым невероятно злоупотребляли: произносили длиннейшие речи и викжеляли, викжеляли без конца…
Я не сомневаюсь, что эти марксистские талмудисты искренне не понимали своей жалкой роли. Между тем для меня не подлежит сомнению, что большевики пользовались Викжелем для внесения смуты в ряды своих врагов и, пока Комитет спасения родины, избранный для организации борьбы с большевиками, тонул в бесконечных словопрениях о том, следует ли с ними бороться, укрепляли свою власть.
Когда я поневоле слушал речи Мартова, я испытывал чувство острой ненависти к нему, ко всей его невзрачной фигуре и к его монотонному хриплому голосу, надорванному на революционных митингах. Хотелось схватить его за горло и задушить…
Самое допущение Мартова и Мартынова в заседания Комитета было величайшей нелепостью, и хотя я нисколько не подозреваю их в сознательном предательстве, но, находясь в постоянных сношениях с большевиками, они могли непроизвольно выдать наши тайны.
Между тем в Комитете не только велись словопрения с Викжелем; были у него и дела, которые нужно было скрывать от большевиков.
Прежде всего Комитет через являвшихся на его заседания товарищей министров, а затем и освобожденных из тюрьмы «министров-социалистов» организовывал саботаж новой власти, пользуясь чиновниками всех ведомств.
Через несколько дней после переворота большевики освободили из тюрьмы всех министров-социалистов, оставив там лишь «буржуазных» министров. Вероятно, этот акт был связан с планами Викжеля о создании объединенного социалистического правительства, планами, находившими сочувствие и у некоторых большевиков.
Согласие министров-социалистов выйти из тюрьмы, покинув там своих товарищей, которым грозила смерть (им постоянно приходилось слышать угрозы от карауливших их разнузданных солдат Петропавловской крепости), произвело тогда в широких кругах петербургского общества, не исключая и многих социалистов, отвратительное впечатление. Но все же чиновники продолжали им подчиняться.
Идея саботажа возникла сама собой и встречала большое сочувствие среди чиновничества. Так, на следующий день после образования Комитета спасения родины и революции, во время заседания Думы, ко мне подошел неизвестный мне человек и, отрекомендовавшись представителем служащих Государственного банка, заявил, что они хотели бы вступить в связь с Комитетом, чтобы договориться о выдаче денег с текущих счетов разных ведомств не иначе, как по чекам и ордерам, подписанным уполномоченным Комитета.
Большевики, еще не привыкшие управлять, оказались благодаря саботажу чиновников как бы без приводных ремней к управлению Россией, и это очень затрудняло их положение. Чиновники подчинялись им только под прямыми угрозами, стараясь во всех прочих случаях не исполнять их распоряжений и работая в подчинении властям Временного правительства, а через них – Комитету спасения.
Но Комитет занимался и более рискованным делом, с первых же дней взявшись за организацию восстания против большевиков.
Самая техника восстания была законспирирована: ею ведало бюро Комитета. Но о том, что восстание организуется, знали все члены его и его «гости», так как об этом постоянно говорилось на его заседаниях. Знали об этом, конечно, и большевики.
Положение трех членов Комитета от кадетской партии, в связи с подготовлявшимся восстанием, было крайне тяжело. Никого из нас не выбрали в бюро и мы не были в курсе того, что там происходило. Мы видели только какого-то полковника Полковникова и других офицеров, при появлении которых наши заседания прерывались, а они удалялись в соседнюю комнату и там о чем-то шептались с Авксентьевым и другими членами бюро.
По-видимому близкое участие в организации восстания принимал мой бывший товарищ по партии, присяжный поверенный Виленкин. Отправившись на войну вольноопределяющимся лейб-гусарского полка, он вскоре был награжден Георгием и произведен в офицеры. Во время революции, чтобы, как он говорил, не потерять влияния на солдат, он ушел из партии, к которой принадлежал более десяти лет, и вступил в партию народных социалистов. Благодаря своей умелости и ораторским дарованиям, он успешно вел патриотическую пропаганду на фронте и, если не ошибаюсь, состоял членом Исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов. Виленкин тоже часто приходил к нам с Полковниковым и вел конспиративные разговоры с нашим президиумом.
Через несколько месяцев он был расстрелян.
Все это происходило на наших глазах, и мы становились таким образом участниками заговора, в котором фактического участия не принимали, не имея даже среди заговорщиков ни одного человека, которому могли бы доверять в таком серьезном деле. А между тем ответственность за кровь и за удачу или неудачу восстания падала и на нас.
Мы должны были ежедневно выслушивать невыносимые «викжельные» речи и споры социалистов между собой, а к делу активного сопротивления большевикам нас не подпускали.
Я несколько раз подымал вопрос на заседаниях нашего ЦК об уходе из Комитета спасения, но мои коллеги настаивали на нашем пребывании там с осведомительными целями, т. к. в это время у нас начинались связи с Доном, где подготовлялись силы для военного сопротивления большевикам, и центральному комитету нужно было быть осведомленным и о других очагах такого же сопротивления.
Чувствуя свою полную бесполезность в Комитете спасения, я решил съездить на несколько дней в Крым, на свидание со своей семьей, благо у меня сохранился бесплатный железнодорожный билет от дореволюционных времен, когда я служил в министерстве путей сообщения. Кстати, и нашему ЦК было важно ознакомиться с положением на юге России.
В Крыму, как и в прежние свои поездки, я застал революцию отставшей на несколько месяцев от Петербурга. Там только что прошли выборы в демократические земства и готовились к выборам в Учредительное собрание.
Власть в Таврической губернии (тогда Крым еще не отделился от северной Таврии) была еще формально в руках комиссара Временного правительства, Н. Н. Богданова, но только формально. В действительности каждый город и каждая деревня управлялись своими комитетами, точнее говоря – совсем не управлялись, а жили остатками прежнего привычного порядка.
Симферополь принял внешний вид Петербурга первых месяцев революции: улицы были сорны и грязны, с утра до ночи по ним слонялись без дела полупьяные солдаты, нецензурно ругаясь и лузгая семечки. Преступность росла не по дням, а по часам, а неопытные милиционеры, заменившие прежних полицейских, не способны были с ней бороться. Население поневоле стало прибегать к самосудам.
Приехав на южный берег, я встретил на шоссе, в соседней деревне Биюк-Ламбад, толпу татар, которая вела связанного человека с ожерельем яблок вокруг шеи и с приклеенным на спине плакатом на татарском языке. Оказалось, что это вор, неоднократно попадавшийся в краже фруктов у соседей. Общество и приговорило его к такому позорному наказанию.
Что касается вооруженных грабителей, то их просто уничтожали, если удавалось их поймать. Один из таких грабителей, татарин Гафар, отбывший каторгу за убийство, только что вернулся из Сибири и снова появился в наших местах. Само собой разумеется, что дома он оказался в обстановке, весьма благоприятствующей его грабительской профессии, за которую сейчас же и принялся. Систематически занимаясь грабежами, он ушел из деревни и скрывался в лесу. Татары выследили его убежище на смежной с нашим имением горе и устроили облаву, которую я наблюдал с балкона своей дачи. Поймать его, однако, не удалось. А через месяц он совершил еще одно страшное преступление: напал на нашу соседку, жену профессора К., гулявшую возле своей дачи, изнасиловал ее и задушил. В конце концов его самого пристрелил кто-то из его односельчан, случайно встретив его на дороге.