355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Оболенский » Моя жизнь. Мои современники » Текст книги (страница 3)
Моя жизнь. Мои современники
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 00:00

Текст книги "Моя жизнь. Мои современники"


Автор книги: Владимир Оболенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 65 страниц)

К этому времени покровительствовавший ему барин умер, и ему самому приходилось добывать средства к существованию грошовыми уроками.

Училище не давало прав поступления в высшие учебные заведения, а между тем П.А. стремился к расширению своего образования. И вот он едет в Петербург, поступает вольнослушателем в Лесной институт, а одновременно готовится держать выпускной экзамен в реальном училище. Экзамены в училище шли одновременно с переходными на второй курс экзаменами Лесного института, и П.А., жившему в Лесном (тогда не только трамваев, но и конок еще не существовало) иной раз приходилось чуть свет отправляться пешком за несколько верст в Петербург на экзамен в училище, чтобы таким же порядком вернуться во вторую половину дня в Лесное и держать другой экзамен, ничего общего с первым не имевший.

П.А. был выдающимся студентом. Будучи на третьем курсе института, он уже написал обратившую на себя внимание научную работу и получил место лаборанта. Специальностью он взял агрономическую химию. Но молодежь 60-х годов не могла удовлетворяться узкими специальностями. Прежде всего необходимо было выработать себе целостное мировоззрение, для чего нужно было проникнуть по возможности во все отрасли знания. П. А. Костычев так и поступил. Изучая, кроме естественных наук, историю, философию, политическую экономию и т. д. Не хватало времени во дне. Но для этого были ночи. Летние белые петербургские ночи можно было проводить за книгами напролет, но зимой бывало хуже, ибо читать приходилось при свете лампы, а на покупку керосина не было денег. Но голь на выдумки хитра, и он нашел способ обходиться без дорогостоящего керосина: отворял дверцу печки, ложился перед ней на пол и читал при свете горящих дров, благо дрова были хозяйские.

У П. А. Костычева была блестящая память, и содержание раз прочитанной книжки запечатлевалось в ней навсегда. Он положительно все помнил и все знал. Но, будучи от природы исключительно скромным человеком, никогда не показывал своего превосходства над своими собеседниками. В бурных спорах, происходивших в гостиной Костычевых, он редко принимал участие, но иногда вдруг раздавался его ровный, тихий голос, и несколькими деловыми замечаниями, в которых обнаруживалось полное знание предмета, он сразу выяснял вопрос, вытягивая запутавшийся спор из клубка нависших на нем сумбурных аргументов. Из всех своих многочисленных знакомых я мог бы назвать, пожалуй, одного П. Б. Струве, который разносторонностью своих познаний мог бы сравняться с П. А. Костычевым.

Русскую литературу он знал в совершенстве. Когда Грот составлял словарь русского языка, то, зная необыкновенную память Костычева, он посылал ему корректурные оттиски с просьбой вставлять в них случайно им пропущенные в алфавитном порядке слова. П.А. в часы досуга с увлечением занимался этим делом. Однажды, когда я уже был студентом, ему принесли корректуры при мне, и, разговаривая со мной, он водил по ним глазами. Вдруг остановился, прервал разговор, задумчиво потер пальцем переносицу и протянул руку к полке с книгами.

– В чем дело, Павел Андреевич? – спросил я его.

– А видишь ли, тут на букву «в» пропущено одно слово, слово редкое, но оно встречается у Тургенева.

Через две минуты это слово было найдено им в одном из рассказов Тургенева и вставлено в корректурный лист.

В моем детстве Костычевы жили в Лесном, где П.А. читал курс агрономической химии. Несмотря на то, что поездки в Лесное на петербургских «ваньках» брали много времени, меня часто брали с собой мои старшие сестры и мы проводили там целые дни.

Трудно найти двух людей, столь различных по своему внутреннему облику, какими были А. Н. и П. А. Костычевы. Она – живая, бурная, экспансивная, увлекающаяся, он – тихий, скромный, замкнутый, молчаливый. Оба они были недюжинными по уму людьми. Но его ум был создан для научного творчества, с преобладанием логики над интуицией и со склонностью глубоко подходить ко всякому изучаемому явлению. Ее ум был поверхностный, интуитивный, в котором логика затмевалась художественной чуткостью. Она была одарена исключительной изобразительной талантливостью и необыкновенным юмором. Я никогда не встречал таких, как она, оригинально остроумных людей. Слушая ее художественные рассказы, можно было хохотать до слез. До сих пор некоторые из них запечатлелись в моей памяти, но передать их невозможно, т. к. они теряют все свое очарование без ее богатой мимики и жестикуляции. К сожалению, она никогда ничего не писала и ее талант угас вместе с ней.

Супруги Костычевы были типичными представителями поколения молодежи конца шестидесятых годов не только тем, что восприняли господствующие тогда материалистические идеи, но и тем, что стремились неукоснительно проводить в жизнь свои принципы, ломая старый быт и старые традиции. Так, например, отвергая религию и в особенности обрядовую ее сторону, они долго и упорно не хотели венчаться в церкви и около десяти лет прожили в так называемом незаконном сожительстве. Для женщины это было в те времена своеобразным геройством. Таких женщин часто не принимали в «порядочных домах», а простонародье тоже относилось к ним с презрением. Через все это прошла А. Н. Костычева, упорно отказываясь пойти на компромисс в своих принципах. Костычевы венчались лишь перед рождением их первого ребенка, дабы его узаконить. Впрочем, к этому времени они оба приобрели некоторую жизненную мудрость и стали менее ригористичны.

В активной политической борьбе Костычевы не принимали участия, но все их симпатии были на стороне социалистов и революционеров. Мне приходилось у них встречать как законсервированных прямолинейных «нигилистов» 60-х годов, так и участников современных революционных кружков. Между прочим Костычевы мне рассказывали, что Вера Засулич, перед покушением на петербургского градоначальника Трепова, приезжала к ним в Лесное практиковаться в стрельбе из револьвера.

Несмотря на то, что в семье Костычевых у меня не было сверстников – он и она по возрасту могли бы быть моими родителями, а их двое детей были значительно моложе меня, – эта семья стала для меня почти родной. Дружбу с ними я сохранил до самой их смерти, а их сын, недавно умерший академик Костычев, всегда навещал меня в Париже, когда получал заграничные командировки из советской России.

Из людей, оказавших наибольшее влияние на мое духовное развитие, я на первое место ставлю А. Н. и П. А. Костылевых, наравне с моей матерью и моим опекуном В. А. Арцимовичем.

Итак, еще в раннем детстве мне пришлось соприкасаться с самыми различными общественными слоями – с придворно-консервативными передовыми кругами аристократии, с либеральным чиновничеством, радикальным кругом педагогов и с революционной молодежью. Я хорошо познакомился с бытом всех «миров» русского культурного общества, отделенных друг от друга полным взаимным отчуждением и непониманием, и везде чувствовал себя более или менее «своим» человеком. Это обстоятельство, с одной стороны, помогало мне всегда объективно относиться к положительным и отрицательным сторонам этих «миров», но, с другой стороны, парализовало мою активность в их взаимной борьбе. Этим отчасти объясняется, что я всю свою жизнь был скорее «свидетелем истории», чем ее активным участником.

Три зимы в моем детстве мы провели на французской Ривьере, в Ментоне, куда врачи посылали мою мать, заболевшую туберкулезом. Там мы жили на даче у моей тетки-эмигрантки, о которой я уже упоминал, и ее второго мужа, польского повстанца Мрочковского, сделавшегося ментонским фотографом под фамилией Острага. Двое их детей – сын и дочь – были моими сверстниками и товарищами детских игр. Через много лет, уже в старческом возрасте, я встретился с ними в Париже. Его недавно похоронил и в ее семье часто бываю. Она стала совсем француженкой, хотя говорит по-русски довольно правильно, а следующее поколение уже по-русски не говорит. Меня, впрочем, называют diadia Volodia.

Моя мать была единственной родственницей, продолжавшей поддерживать знакомство со своей belle soeur после произведенного ею семейного скандала, хотя и не разделяла ее анархических взглядов. Она вступала в горячие споры с посещавшими ее иностранными анархистами и русскими революционерами. Я мало что понимал в этих разговорах между взрослыми, но часто слушал их и, конечно, сочувствовал моей матери. Тем не менее я привык видеть этих таинственных «нигилистов» в семейной обстановке и не испытывал к ним ни ненависти, ни страха, как другие дети из нашего круга.

Во время заграничных поездок мы всегда встречались с семьей поэта Жемчужникова, женатого на младшей сестре моей матери.

Тетя Лиза Жемчужникова умерла от чахотки. Последние годы жила со всей семьей (мужем и двумя дочерьми) за границей, переезжая из курорта в курорт. Незадолго до ее смерти мы навестили Жемчужниковых во Флоренции, где на соседней даче умирал от того же недуга поэт Алексей Толстой, доводившийся моему дяде Жемчужникову двоюродным братом. Я знал, что Толстой знаменитый писатель, а потому среди детских достопримечательностей Флоренции, кроме множества ящериц в саду, летающих светлячков и странных процессий каких-то братств, носивших больных и мертвых по улицам города, в длинных черных и белых балахонах с прорезями для глаз, мне запомнился также на всю жизнь образ худого бородатого человека в коричневом бархатном пиджаке.

С дядей Алешей Жемчужниковым мы продолжали встречаться за границей и после смерти его жены, а потом в Петербурге. Лишь за несколько лет перед своей смертью он переехал на постоянное жительство к своей замужней дочери в Тамбов, где и умер, если не ошибаюсь, в 1911 году, девяноста лет от роду. В моем детстве, следовательно, ему было за 50, но, как и все люди его поколения, он уже казался и чувствовал себя стариком.

Смуглый, с черными выразительными глазами, с раздваивающейся бородой стального цвета и с такими же стальными, слегка вьющимися волосами, окружавшими уже откровенную лысину, он был на редкость красивым человеком. Когда он шел по улице, прохожие невольно оглядывались на него, чувствуя какую-то значительность во всем его облике. Они не ошибались, ибо он действительно обладал блестящим умом, неиссякаемым остроумием и большим литературным талантом. Но не использовал этих даров природы и отошел в прошлое лишь как хороший, но второстепенный русский поэт и как один из главных авторов знаменитого Козьмы Пруткова.

Мешало развитию дарований А. М. Жемчужникова то, что он был на редкость ленив. После смерти жены он остался за границей на много лет. Эту добровольную эмиграцию объяснял своим свободолюбием и ненавистью к самодержавию, но не принимал никогда участия в политической борьбе и жил в комфортабельном безделии, переезжая из отеля в отель, то во Франции, то в Германии или Австрии, а больше всего в Швейцарии. В Россию вернулся только тогда, когда елецкое имение уже не могло поддерживать его комфортабельной жизни за границей.

В качестве плодов этой праздной жизни изредка появлялись в русских журналах его стихотворения, всегда звучные, но в которых подлинная поэзия чувства покрывалась какой-то искусственной красивостью. И не мудрено: сочинял он стихи преимущественно утром, которое начиналось поздно, разгуливая по комнате в халате. Торопиться было некуда, и, написав одну или две рифмы, он откладывал их до следующего утра. На следующий день написанное накануне подвергалось длительному обдумыванию; слова переставлялись, фразы менялись местами, рифмы заменялись новыми. Иногда маленькое стихотворение писалось и смаковалось в течение двух-трех недель. Такое ленивое творчество губило недюжинный талант поэта.

В раннем детстве я побаивался дядю Алешу Жемчужникова из-за желчности его характера, проявлявшегося по отношению ко мне иногда в резких замечаниях, касавшихся моего «русского разгильдяйства и плохих манер». Выросши же, я очень полюбил этого милого, благородного старика, который до глубокой старости умел наслаждаться всем, что давала ему жизнь.

Перечисляя здесь людей, с которыми связаны мои детские годы, не могу не упомянуть о своем крестном отце, Александре Михайловиче Сухотине.

Он принадлежал к особому типу «декоративных» людей, каких в настоящее время уже не существует. В век аэропланов, радио, а главное – тяжкой борьбы за существование, такие люди вывелись совершенно. А сколько их мы еще находим в романах Тургенева и Толстого! С точки зрения утилитарной это люди лишние, человеческие трутни, а в эстетической оценке – чудные художественные произведения.

А. М. Сухотин был свояком моей матери (братом первого мужа ее сестры). Крупный помещик Тульской губернии, он редко жил в своем имении Кочетах и совсем им не занимался. Служил в молодости в гусарском полку и участвовал в защите Севастополя, был контужен и, получив Георгия за храбрость, вышел в отставку. С тех пор он уже нигде не служил. Выл гласным Новосильского уездного земского собрания, но редко показывался на его сессиях. Большая часть его жизни протекала в трех городах: в Москве, Петербурге и Париже. Во всех трех столицах у него было множество друзей и знакомых, у которых он всегда был желанным гостем. Ибо А.М., исключительно мягкий, деликатный и незлобивый по натуре человек, был вместе с тем литературно образованным и интересным салонным собеседником, а также блестящим чтецом беллетристических новинок, русских и французских. Европейскую литературу он знал превосходно и обладал большим художественным вкусом.

Когда он читал, то надевал пенсне на самый кончик носа, и, держа одной рукой книгу на далеком расстоянии, другой жестикулировал. В этой позе ярче всего сохранился в моей памяти его образ.

В Петербурге он часто у нас бывал, так как был глубоко предан моей матери, к которой в юности был неравнодушен.

В одном из опубликованных дневников Льва Толстого он описывает, как, влюбленный в мою мать, он, после вечера, проведенного в ее семье, пошел ночевать к А. М. Сухотину и как оба отвергнутых поклонника ночью изливались друг другу. О своей юношеской платонической любви А.М. часто вспоминал, что не мешало ему постоянно влюбляться в хорошеньких барышень, делать им предложения и всегда получать отказы. Так всю жизнь и оставался холостяком.

В моем раннем детстве ему было лет пятьдесят. Он хотел казаться молодым, но седеющая щетка подстриженных усов и совершенно лысая голова выдавали его возраст, которого он не мог скрыть ни военной осанкой, ни безукоризненным костюмом, ни запахом тонких духов, который струился от кокетливо высовывавшегося из верхнего кармана носового платка.

И точь-в-точь таким же, только совсем белым, я помню его через тридцать лет, когда он оправлял привычным жестом сгибавшуюся поясницу и старался придать твердость походке ослабевших ног.

На седьмом десятке он уже перестал помышлять о браке и не делал предложений, но всегда был неравнодушен к какой-нибудь хорошенькой даме или барышне. Эти платонические любви менялись у А.М. постоянно. Иногда он поклонялся одной, иногда – нескольким сразу, но неизменно у него был предмет поклонения, дама сердца, которой он подносил конфеты и цветы, дарил подарки и которой читал литературные новинки.

Конечно, он не был святым, заводя романы и не платонического характера. Так, еще молодым, в один из своих редких наездов в деревню, он увлекся красивой женой кучера, у которой вскоре родилась дочь.

Мало кто из помещиков того времени не имел незаконных детей от крепостных крестьянок. И в огромном большинстве случаев отцы не интересовались судьбой таких своих «случайных» детей. А. М. Сухотин тоже мог свободно забыть о своей дочери, тем более, что у нее был законный отец – кучер, смотревший снисходительно на любовную связь жены с его барином. Но врожденное благородство не позволяло ему отказаться от дочери, и он счел своей обязанностью дать ей надлежащее воспитание и образование.

В детстве я никак не мог понять, в каком родстве нахожусь с миловидной девочкой-подростком, которая иногда приезжала к нам на праздники из института и называла мою мать и тетку «тетей Сашей» и «тетей Машей», а А. М. Сухотина «дядей Сашей». Эта загадочная девочка впоследствии окончила педагогические курсы, вышла замуж за московского врача, и старый «дядя Саша», приезжая в Москву, всегда у нее останавливался.

В практической жизни А.М. был совершенным младенцем. Получал деньги из имения, а когда их не хватало, должал. Всякое дело было для него нестерпимой обузой и помехой в жизни, заполненной романтическими фантазиями. В увлекательном для него разговоре он мог забыть о самом важном для него практическом деле, и вообще был невероятным путаником.

Однажды, отправляясь в свой любимый Париж, он предложил моей больной матери, которую врачи послали на юг Франции, помочь ей в трудностях дороги. Помощь эта началась с того, что, беря билеты, он по рассеянности купил один лишний, что обнаружилось уже в дороге. В Париже, на Gare du Nord, он предложил нам пройти вперед, а сам остался с носильщиком возиться с багажом. Долго мы ждали в проходе его появления, но он как в воду канул. Моя сестра, отправившаяся на его розыски, нашла его на платформе около сложенных вещей, в оживленной беседе с носильщиком.

Оказалось, что носильщик был участником севастопольской войны, и батальные воспоминания так увлекли моего крестного, как я его называл, что он совершенно о нас забыл и вспомнил лишь тогда, когда сестра стала тащить его за рукав.

Александр Михайлович был вольнодумцем, как в вопросах политических, так и религиозных. Но его вольнодумство было особого вида, я бы сказал – дворянское. В церковь он ходил редко и вообще не любил православия и православного духовенства, «les Popes», как он не без брезгливости называл русских батюшек. Помню, как однажды, приехав из Тулы, он нам рассказывал: «On nous а nommé comme eveque un certain Pitirime. Pitirime, drole de nom, n’est ce pas»?

Ничего себе, служит торжественно, «mais il est un peu prokhvost, да, prokhvost».

Он любил русские слова произносить на французский манер, и в его устах такое искажение русской речи было действительно колоритным и шло к его колоритному образу. Сам он это понимал и, сказав такое словечко, лукаво посматривал на собеседника, самодовольно поглаживая снизу вверх щетку своих усов. В данном случае характеристика тогда еще безвестного Питирима была довольно меткой, судя по его дальнейшей распутинской карьере.

А.М. не скрывал своего религиозного вольнодумства и не прочь был в этой области пошутить и позубоскалить. Но вот вспоминается мне, как в раннем моем детстве, лежа на нижней койке спального вагона, я наблюдал, как на верхней укладывался спать мой крестный. Когда он лег, то выпростал из-под одеяла правую руку и стал ею странно чертить по воздуху. Я спросил его, что он делает, и он объяснил мне, что каждый вечер, ложась спать, вспоминает всех своих друзей и родных и благословляет их крестным знамением.

Через много лет, когда я уже был взрослым, он, смеясь, напомнил мне эту сцену: «Помнишь, как ты меня спросил: крестный, крестный, что ты делаешь»? И добавил: «Да, мой друг, que voulez vous, эта старая привычка у меня осталась, et je ne sais si c’est de la religion ou de la superstition».

Вольнодумцем он был и в политике. Читал, конечно, «Русские Ведомости» и «Вестник Европы», поклонялся Франции и Парижу, но больше походил на вольтерьянца крепостных времен, чем на либерала. Ибо прежде всего он был барин и русский дворянин. Мужики были для него – «ces braves gens», о Нарышкиных, Голицыных и других родовитых людях говорил, как о равных, и с почти неуловимой пренебрежительностью – об «un certain Popoff» или о «ce bon petit Ivanoff».

Сторонник свободы, равенства и братства, он сам не замечал в себе неравного отношения к людям и даже бывал подчеркнуто вежлив с интеллигентными людьми «не из своего общества», однако не без некоторой гордости носил свою дворянскую фамилию.

Рассказывали про него такой характерный эпизод: однажды, уже в старости, находясь в совершенно запутанном материальном положении, он зашел к своему старому портному-французу. Портной рассказал ему, что один из его друзей умер, не заплатив крупной суммы за свои заказы. А.М., выслушав повествование портного, вынул из своего бумажника все его содержание и передал портному: «Les amis d’Alexandre Soukhotine payent toujours leurs dettes», – заявил он гордо. А вот еще случай, происшедший почти на моих глазах. Как-то А.М. приехал ко мне в гости, когда я жил в Орле. Носильщик вынес ему из вагона чемодан, и старичок по слепоте дал ему вместо двугривенного пятирублевую золотую монету. Увидав, что старичок ошибся, честный носильщик протянул ему золотой обратно: «Ваше превосходительство, вы по ошибке мне пять рублей изволили дать». А.М. посмотрел на протянутую ладонь с золотой монетой, отодвинул ее и гордо сказал: «Что я дал – то дал, и сдачи не беру». А затем сел на извозчика и уехал.

И жил себе А. М. Сухотин, не сеял, не жал, не собирал в житницы, питаясь доходами своего имения Кочеты Новосильского уезда. Но на вечные поездки за границу, где ему было нипочем для встречи с друзьями, а особенно с дамами своего любвеобильного сердца, нестись в первом классе курьерского поезда из Парижа в Ниццу, оттуда – в Рим и Неаполь, потом в какой-нибудь немецкий курорт, чтобы еще месяца два-три провести в любимом Париже, обедать в лучших ресторанах, а вечера проводить в театрах и дорогих кафе, – на все это требовались такие деньги, каких Кочеты дать не могли. Пришлось влезать в долги… Когда ему было уже под семьдесят, оказалось, что жить дальше как птице небесной больше не на что. Но дворянский гонор не позволил ему продать родовое имение Сухотиных. Поэтому он подарил его своему богатому племяннику М. С. Сухотину, который очистил его от долгов и обязался пожизненно содержать своего беспутного дядю.

Нелегко было старику решиться на такой шаг, связанный с лишением свободы передвижения, которой он неумеренно пользовался всю свою жизнь. Но делать было нечего. М. С. Сухотин, новосильский предводитель дворянства, поселив дядю в Кочетах, исхлопотал ему место земского начальника.

После совершенно праздной жизни приходилось исполнять какие-то обязанности. Это было для А.М. очень трудно. Законов он не знал и питал к ним органическое отвращение. Поэтому судил по совести, а если нужно было писать решения, то на то у него имелся дельный письмоводитель.

Крестьяне-подсудимые его любили за справедливость и называли – «наш барин». Нужно сознаться, что «наш барин» позволял себе иногда в судебных заседаниях совершенно недопустимые выходки, особенно когда подсудимый обвинялся в избиении женщины. Тогда, побагровев от негодования, он ударял кулаком по судейскому столу и по-помещичьи распекал виновного: «Ах ты с. с., да как ты смеешь бить женщину, да я тебя упеку, уж ты, с. с., посидишь у меня…»

Тульский губернатор Шлиппе как-то получил одновременно два доноса на земского начальника Сухотина, один как будто исключавший другой: в одном говорилось, что земский начальник бьет подсудимых палкой, а в другом, что он занимается революционной пропагандой. И, как ни странно, оба доноса имели некоторые основания. Конечно, А.М. не бил подсудимых, но однажды, возмущенный поведением одного из них, он вскочил со своего места и бросился на него, угрожая палкой, с которой по старости не разлучался: «Вон отсюда, негодяй!»… И толпившиеся во дворе крестьяне с удивлением увидели, как из камеры земского начальника вылетел мужик, а за ним сам земский с поднятой палкой… А «пропаганда» заключалась в том, что А.М., большой поклонник Герцена, сочинения которого имелись в его библиотеке, охотно давал читать их местной деревенской интеллигенции.

Александр Михайлович умер незадолго перед революцией 1905 года, оставив во мне ощущение перевернутой страницы яркого художественного произведения. Не знаю, удалось ли мне передать это ощущение будущим читателям моих воспоминаний, которые уже не встретят в своей жизни таких людей, созданных другой эпохой.

Если А. М. Сухотин, как тип, казался анахронизмом уже в период моего детства, в последней четверти XIX века, и более соответствовал эпохе грибоедовской Москвы, то в еще большей степени это можно сказать о подруге детства моей матери, Надежде Александровне Мухиной, с образом которой неразрывно связаны мои воспоминания детства и юности.

Н. А. Мухина, так же, как и моя мать, принадлежала по рождению к московскому дворянству, но, по-видимому, более мелкопоместному, чем семьи Дьяковых, Толстых, Сухотиных и др., в кругу которых вращалась в детстве и юности моя мать. Типичным признаком ее более «низменного» происхождения был ее французский язык. Этим языком петербургские и московские аристократы, выросшие и воспитанные в начале и середине XIX века, владели в совершенстве. Между тем Н. А. Мухина, постоянно пересыпавшая свою речь французскими фразами, говорила по-французски вроде мадам де Курдюков.

Думаю, что семейство Мухиных считало за честь поддерживать дружеские отношения с семьей более высокопоставленных Дьяковых, и маленькая Наденька естественно смотрела несколько снизу вверх на свою подругу детства, тем более, что мать моя была несравненно выше ее по уму и образованию. И такое отношение между ними сохранилось у них на всю жизнь.

Надежда Александровна замуж не вышла. Жила она в Петербурге, недалеко от нас, и часто у нас бывала. Звала мою мать – Alexandrine, а мать называла ее – Наденька. Это уменьшительное имя так шло к этой старомодной старой деве, что и мы, дети, привыкли называть ее – «Наденька Мухина».

О наивности Наденьки ходило много анекдотов. Помню рассказ моей матери о том, как Наденька, когда ей было уже более 25-ти лет, пришла к ней однажды чрезвычайно смущенная и сказала ей на своем русско-французском языке: «Знаешь, Alexandrine, мой cousin меня поцеловал в плечо. Как ты думаешь, я не сделаюсь от этого enceinte?» Моя мать ее успокоила, но я далеко не уверен, что и в шестьдесят лет познания Наденьки в этой области обогатились. Уже будучи студентом, я не раз слышал от нее такие наивности, которые мало чем отличались от повествования насчет плеча и cousin.

Жила Наденька Мухина много лет в одной и той же квартире, в Басковом переулке, в которой я бывал с матерью в раннем детстве, поедая там всевозможные вкусные вещи, бывал потом с обязательными визитами в гимназические и студенческие времена, заходил и позже, когда моей матери уже не было в живых. И всегда испытывал при этом ощущение антиквара-любителя, рассматривающего предметы древности, из которых главную художественную ценность имела сама хозяйка квартиры.

В общем мое знакомство с Наденькой Мухиной длилось свыше 30-ти лет. Помню ее с тех пор, как помню себя самого. Когда я родился, ей было около сорока, а дожила она до семидесяти с лишком. Закончились царствования Александра II и Александра III, произошла революция 1905-го года, а на квартире в Басковом переулке ничего не менялось. И Наденька была все та же. Всегда свежая, румяная, туго затянутая в корсет. У нее были две служанки – горничная и кухарка, ее бывшие крепостные, Марья Васильевна и Елена Васильевна, которые носили такие же огромные шиньоны фальшивых волос, как и их хозяйка, называя ее «наша барыня». В квартире все блестело чистотой и пахло нафталином от множества сундуков со старыми платьями. Мебель была старинная, на стенах – старые портреты, среди которых преобладали дагерротипы, предшественники фотографий, множество фарфоровых безделушек и статуэток на столах, полочках и этажерках… Все сохранялось в неизменном виде и каждый предмет имел свое место, на котором стоял или висел десятки лет.

Время лишь несколько изменило состав жителей этой квартиры. Наденька приютила у себя свою племянницу-сиротку, которая, окончив институт, стала с ней жить, постепенно превратившись в старую деву, тоже старомодную для своего времени и лишь менее наивную, чем ее тетушка. Умерла кухарка Елена Васильевна, и чистенькая старушка Марья Васильевна с огромным шиньоном осталась одной прислугой. Держать вторую уже не было средств, ибо Наденька проживала постепенно свой унаследованный от предков капитал.

Во всем остальном ничего не изменилось, Наденьку продолжали посещать старые подруги ее молодости – «Lise Kireyevsky», «ma cousine Konevalsky», «ma cousine Zagriagesky» и др., предававшиеся с ней воспоминаниям и сообщавшие ей сведения, кто на ком женился, кто разошелся с женой («c'est horrible!») и др. Сама Наденька перестала думать о романах, которые заменились «обожанием» знаменитых певцов и музыкантов. Главными предметами ее поклонения были Антон Рубинштейн и итальянский певец Мазини. «Знаешь, mon cher, – говорила она, – я вчера была на концерте и сидела прямо против Рубинштейна, et il m’a salué, когда его вызывали». Или: «Мой душка Мазини, comme il chantait! Я даже ночь плохо спала. Ну как же его сравнить с каким-то Фигнером!»

В начале 90-х годов одновременно выступали в Петербурге два тенора: в русской опере пел Фигнер, а в итальянской – Мазини. И петербургские старые девы разделились на две партии – «фигнеристок» и «мазинисток». Наденька Мухина, добродушнейшее в мире существо, относившаяся с полным доброжелательством ко всем людям, все же не могла побороть своей антипатии к фигнеристкам, недооценивавшим таланта ее кумира Мазини, и говорила о них с большим негодованием.

Умерла эта милая старомодная старушка около 1910 года, – в то время я жил в провинции, – прожив все свое состояние почти до последней копейки. Ее племянницу, служившую компаньонкой в аристократических петербургских домах, я встречал кое-когда, и, когда ее видел, мне казалось, что я снова вдыхаю знакомый запах нафталина и вижу расставленные по своим местам фарфоровые безделушки.

Старенькая Марья Васильевна пережила свою барыню. Когда и где она умерла – мне неизвестно…

В течение всего моего детства и отрочества самым близким человеком нашей семьи была сестра моей матери Марья Алексеевна Ладыженская. В раннем моем детстве она жила в Москве, в Кудринском переулке, где у нее был собственный дом, точнее говоря, собственная усадьба.

Каждую весну, проездом в деревню, мы проводили у нее недели две. После зимнего заточения в петербургском каменном доме, в Москве я попадал в полудеревенскую обстановку. Я мог с двоюродным братом Гришей играть в прятки в саду, поросшем густыми кустами сирени и бузины, пускать змея на обширном дворе, забегать в конюшню, где так успокоительно фыркали две сытые лошади темно-караковой масти. До сих пор запах свежей земли мне всегда напоминает Кудринский переулок, очевидно потому, что там я впервые вдыхал этот совершенно незнакомый петербургскому ребенку живительный весенний запах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю