355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Оболенский » Моя жизнь. Мои современники » Текст книги (страница 5)
Моя жизнь. Мои современники
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 00:00

Текст книги "Моя жизнь. Мои современники"


Автор книги: Владимир Оболенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 65 страниц)

Период моего уже сознательного детства до поступления в гимназию совпадает с концом 70-х годов прошлого века. Поэтому я хорошо помню русско-турецкую войну и революционный террор народовольцев.

Не знаю почему, но события русско-турецкой войны воспринимались мною довольно поверхностно. Конечно, слова – Рущук, Силистрия, Плевна, Карс, Адрианополь казались мне какими-то особо почетными, связанными с представлением о воинских подвигах и славе русского оружия, имя Скобелева было окружено героическим ореолом. Когда я по вечерам в кругу своей семьи щипал корпию (заменявшую тогда марлю и вату) для раненых солдат, я к этому занятию относился с большим благоговением, так же как с благоговением разглядывал своего двоюродного брата Алексея Оболенского, отправлявшегося на войну и пришедшего к нам проститься в парадной военной форме. А когда у Нарвских ворот из квартиры знакомых я смотрел на вступление в Петербург победоносных войск, то зрелище это даже вдохновило мое поэтическое творчество. Но самый характер этого моего детского стихотворения указывает на то, что уже тогда, сквозь воинственные эмоции, я ощущал трагизм войны. Привожу его целиком:

 
Гадает старушка и ночи и дни,
Сыночка ее на войну увели.
Не знает она, что погиб он давно,
Что тело его уж песком занесло.
Сражался он храбро, и в честном бою
Сложил за Россию головку свою.
Но вот входят в город полки за полками,
Солдаты и кони обвиты венками,
Народ веселится, ликует, шумит…
Одна лишь старушка уныло сидит.
Рыдает старушка и ночи и дни, —
Сыночек ее не вернулся с войны.
 

Это стихотворение мой учитель, впоследствии известный переводчик русских поэтов, а тогда – студент Ф. Ф. Фидлер, тут же перевел на немецкий язык, к великой моей гордости, и листок бумажки с этим переводом долго хранился у меня среди разных детских драгоценностей.

В деревне помню пленных турок. Я смотрел на них с трепетом и недоумением: во-первых, это были пленные, т. е. люди, как мне тогда казалось, непременно захваченные в рукопашной схватке, а следовательно – «герои», но, во-вторых, это были турки, страшные, кровавые турки, вырезывавшие целые селения мирных жителей, убивавшие женщин и детей… И я никак не мог представить себе этих добродушных оборванцев, объяснявшихся с нами жестами и полусловами, ни героями, ни злодеями. Рослые, красивые люди с симпатичными загорелыми лицами и большими задумчивыми глазами, они поставили меня впервые лицом к лицу с загадкой противоречий человеческой души, с загадкой, перед которой и под старость лет, после всего виденного и пережитого, я стою с тем же недоумением.

Но гораздо больше волновали меня более близкие события, связанные с революционным террором. Как я выше упоминал, революционеры не представлялись мне таинственными злодеями. Молодежь, так или иначе связанную с революционными кружками, я видел как за границей, в доме моей тетки-эмигрантки, так и в Петербурге, в семействе Костычевых, часто слышал споры на политические темы, и хотя авторитет моей матери, всегда осуждающей методы насилия, стоял для меня очень высоко, но я ощущал какую-то правду и во взглядах ее оппонентов, а самопожертвование революционеров не могло не увлекать моего детского воображения. Помню свое волнение по поводу террористических актов и связанных с ними арестов, происходивших в Петербурге. Я радовался оправданию Веры Засулич, бегству Кропоткина, исчезновению Кравчинского после убийства Мезенцева. Мне было жаль осужденных по процессу 193-х. И только убийство Александра II вызвало во мне другие эмоции.

Хорошо помню это воскресенье 1-го марта, которое я проводил в семье Гердов, играя в шашки с В. М. Гаршиным. Когда я возвращался домой, я был поражен происходившим на улицах смятением. Незнакомые люди подходили друг к другу и что-то возбужденно друг другу рассказывали. Проходя мимо какой-то кучки людей, я услышал, что государь убит… Дома уже об этом знали от пришедшего к нам обедать В. А. Арцимовича, сообщавшего последние сведения.

Страшные подробности сцены убийства – трупы конвойных, лошади, дергающиеся в предсмертных судорогах, и сам несчастный царь, лежащий на мостовой с ногами, превращенными в кровавую кашу – все это не могло не возмущать детскую душу. Однако, когда был вынесен смертный приговор участникам убийства 1-го марта и когда я услышал стук колес «позорной колесницы», на которой везли мимо нашего дома на казнь пятерых осужденных, мои симпатии перешли вновь на их сторону.

«Я с удовольствием сам бы их повесил», – злобно сказал мне при этом мой двоюродный брат Гриша, раннее свое детство проведший в Москве и почерпнувший свои политические эмоции от консервативной родни.

«А я бы повесил тех, кто их вешает», – ответил я ему, побледнев от охватившего меня негодования.

В связи с таким настроением я помню чувство благоговения к Владимиру Соловьеву по поводу речи, которую он произнес на Высших женских курсах в Петербурге с протестом против смертной казни цареубийц.

Он был товарищем по университету моего двоюродного брата, М. С. Сухотина, и бывал у нас иногда, когда приезжал в Петербург. На этот раз сестра, слушавшая его речь на курсах, прямо оттуда привезла его к нам. Помню, как моя мать прослезилась от волнения, когда появился у нас в гостиной этот замечательный человек с лицом пророка, которого я тогда впервые увидал.

О том, как тревога, охватившая русское общество в связи с систематическими покушениями на жизнь Александра II, переживалась детьми, свидетельствует следующий запомнившийся мне эпизод.

Не помню точно, когда именно, по Петербургу распространился слух о подготовлявшейся «Варфоломеевской ночи». Вероятно, слух этот был связан с возникновением так называемой «священной дружины», которой приписывался план организации массового убийства революционеров.

Обрывки соответствующих разговоров взрослых между собой доходили до детей и преломлялись в их детском воображении.

Мы с Гришей еще не ушли истории и не знали, что такое Варфоломеевская ночь. Но самое это название казалось нам таинственным и страшным. Я просто таил в себе этот страх, но Гриша, обладая большим воображением, решил определенно, что какие-то убийцы будут врываться в дома и убивать спящих. Он заявил мне, что «живым не сдастся», и в течение нескольких дней подряд, ложась спать, вытаскивал свою коллекцию перочинных ножей, открывал их и раскладывал на стуле возле кровати.

Глава 3
Гимназические годы
(1881–1887)

Поступление в гимназию. Гимназия Бычкова и ее преподаватели. Гимназисты великовозрастные и юные, развращенные и добродетельные. Уличные бои. Новый директор Яков Григорьевич Гуревич. И. Ф. Анненский. Кружок моих близких товарищей. Интересы кружка. Мои учебные занятия. Образовательный уровень гимназисте. Религиозные сомнения. Окончание гимназии.

Когда мне минуло 11 лет, а Грише 12 с половиной, наши матери решили отдать нас в среднее учебное заведение. По этому поводу между ними шли долгие споры. Моя мать с ненавистью относилась к тогдашней постановке классического образования в России и хотела отдать меня в третью военную гимназию, славившуюся своим педагогическим составом (тогда еще существовали созданные Милютиным военные гимназии, вскоре вновь преобразованные в закрытые кадетские корпуса). Тетя Маша горячо ей возражала. Она непременно хотела, чтобы сын ее получил университетское образование, и доводы моей матери о том, что, окончив военную гимназию, мы сможем сдать экзамен на аттестат зрелости, ее не убеждали. В этом споре мы с Гришей были в оппозиции каждый своей матери. Он мечтал быть военным, а я стремился попасть в университет. Наконец моя мать, когда пошли слухи о реорганизации военных гимназий, уступила. Но отдали нас не в казенную гимназию, а в частную гимназию Бычкова, где преподавание древних языков велось в несколько смягченных формах.

Преподавательский состав в гимназии Бычкова был значительно лучше, чем в казенных гимназиях, и отношение к ученикам было менее формальное. Блестящим преподавателем математики был сам Бычков, автор самого распространенного задачника по алгебре. Вообще преподавание математики было поставлено отлично. Другие два математика, Билибин и Вульф, были тоже превосходными учителями, а уроки учителя физики Гольдштейна были прямо увлекательны. По другим предметам были у нас и хорошие, и плохие учителя, среди них довольно много молодых – Е. Ф. Шмурло (недавно скончавшийся в Праге историк), И. Ф. Анненский (впоследствии известный поэт) и др., – еще не заросших мхом рутины.

В особенности хорошо велось преподавание в младших классах, где было мало учеников. Так, в третьем классе, куда я поступил, нас было всего 16, а в четвертом – 11. Между тем в казенных гимназиях в классах бывало по 40 человек, что очень затрудняло преподавание. Малочисленность классов чрезвычайно сближала между собою учеников. В четвертом классе мы все хорошо познакомились друг с другом не только в стенах гимназии, но по субботам и воскресеньям часто ходили друг к другу в гости. Это близкое знакомство с товарищами младших классов сохранялось у меня не только в течение всей гимназической и университетской жизни, но и значительно позже. Теперь большинство из них умерло, трое живут в советской России, но с одним, А. Н. Потресовым, я продолжал в Париже свое 52-летнее знакомство и дружбу вплоть до его смерти.

Наша детская сплоченность предохранила нас от разлагающего влияния школьных товарищей, которые поступали в средние и старшие классы гимназии. Это были по преимуществу великовозрастные гимназисты, исключенные из других учебных заведений за неспособность, лень или дурное поведение.

Дисциплина в гимназии Бычкова была довольно слабая. Не имели мы и форменной одежды. Это облегчало гимназистам старших классов кутежи и посещения всевозможных «злачных мест». Мы, младшие гимназисты, тоже пользовались своей «штатной» внешностью. Гимназия Бычкова помещалась в собственном доме, на углу Лиговки и Бассейной улицы. В те времена эта часть города была малозаселенной. Улицы и переулки, окружавшие гимназию, были застроены маленькими деревянными домиками; прохожих и проезжих там было мало, и дворники почти не счищали с них снега. Эти тихие переулки и были использованы нами для игр и состязаний. После уроков мы отправлялись туда и устраивали форменные сражения: дрались снежками, кулаками, ремнями. Бывало, что участники этих боев возвращались домой с «фонарями» на скулах и кровоточащими носами. Помню, как в третьем классе мы по необъяснимой для меня причине возненавидели двух великовозрастных товарищей. Они, конечно, вступили между собою в союз и объявили нам войну. Темперамент у них был боевой, а мускулы значительно крепче, чем у всей прочей мелюзги. Тем не менее принять открытый бой со всем классом они не решались, а, выходя из гимназии, скрывались в переулках и за каким-нибудь углом выжидали удобного случая выместить свою злобу на шедших в одиночку или небольшой группой товарищах. Страшновато поэтому нам было возвращаться домой, но казалось унизительным менять свой маршрут из-за грозившей нам опасности. Поэтому с бьющимися сердцами и стараясь держаться кучками, мы все же шли опасными переулками и принимали бой, кончавшийся, если нас было много, блестящей победой и бегством коварных врагов.

К директору Бычкову мы, гимназисты, относились с огромным уважением. Уроки его были необыкновенно талантливы и увлекательны, а кроме того он отличался каким-то особым педагогическим тактом: он никогда не повышал голоса, но достаточно было его прямой, строгой фигуре появиться в рекреационном зале, чтобы немедленно прекратились в ней неистовый гомон и драки. Ибо он умел внушить нам к себе не только любовь и уважение, но и страх.

Когда я был в 5-ом классе, гимназию купил Г. Я. Гуревич и стал ее директором. Это был почтенный и добрейший человек, прекрасный преподаватель истории, но ни уважения, ни страха внушить нам не смог.

Тем не менее ему удалось несколько дисциплинировать гимназию. Он завел форму установленного образца, стал исключать из гимназии наиболее кутящих и развращенных гимназистов и несколько повысил учебные требования.

При Гуревиче, как и при Бычкове, преподавательский состав гимназии был в общем хороший, но были и исключения, как например, наш учитель словесности, заставлявший нас подробно изучать Домострой и Моление Даниила Заточника, но доведший курс истории литературы только до Пушкина. Весь период русской литературы после тридцатых годов так и остался нами не пройденным.

Чтобы несколько усилить, в соответствии с требованиями министерства, запущенное при Бычкове преподавание древних языков, Гуревич пригласил новых преподавателей.

О своем учителе греческого языка, И. Ф. Анненском, я уже упоминал. Он вел наш класс в течение всего гимназического курса, и я с любовью о нем вспоминаю. По мягкости своего характера, он не мог нас заставить заниматься как следует, и мы кончали гимназию с очень слабыми знаниями греческого языка. Через несколько лет после окончания мною гимназии, когда на Парнасе русской поэзии внезапно появился новый поэт, утонченный эстет Иннокентий Анненский, начавший печататься впервые в сорокалетием возрасте, мне трудно было представить себе, что это тот самый бледнолицый блондин с козлиной бородкой и задумчивыми глазами, наш милый «Инокеша», как мы его называли, которого, не приготовив урока, мы «заводили», спрашивая о происхождении разных слов. Страстный филолог и знаток сравнительного языкознания, Анненский всегда попадался на ловко закинутую хитрыми мальчишками удочку и подолгу объяснял нам санскритские корни. На доске появлялись столбцы этих корней – разные «бха», «рха», «рхи» и т. д., а мы, в ожидании звонка, смотрели на часы, изредка задавая ему новые вопросы, чтобы поддержать «завод».

Когда праздновался какой-то юбилей нашего директора, Анненский принес нам для произнесения на чествовании написанное им от лица учеников стихотворение. Возможно, что эти довольно банальные стихи были первым творением известного поэта. Помню их начало:

 
Мы собрались тесной гурьбой
И на праздник веселый пришли.
Видишь, книг у нас нету с собой, —
Мы цветов для тебя принесли.
 

Как я выше упоминал, с третьего класса я попал в тесный кружок одноклассников, близкое знакомство с которыми у меня продолжалось в течение всего учебного периода. Некоторые из них стали впоследствии людьми заметными. Например, А. Н. Потресов – один из вождей русских социал-демократов, К. А. Красусский – профессор химии, Я. Я. Гуревич – сын нашего директора, занявший потом место отца, известный педагог, Д. Е. Жуковский – издатель философских книг, Г. М. Григорьев – самый популярный из преподавателей физики в петербургских гимназиях. Последний вошел в наш кружок позже других, поступив лишь в седьмой класс гимназии.

По субботам и воскресеньям мы часто бывали друг у друга, устраивали совместные игры, чтение русских классиков, а то и любительские спектакли. Разговаривали о гимназических делах, о каникулярной жизни, о прочитанных книжках, иногда философствовали. Но, в отличие от большинства гимназистов, наших сверстников, никогда не сквернословили и не вели скабрезных разговоров о женщинах. Не знаю, природная ли стыдливость, или внушенная домашним воспитанием порядочность мешала нам говорить друг с другом о «похабной» стороне жизни, но она была по молчаливому соглашению совершенно устранена из нашего товарищеского общения.

Само собою разумеется, что каждый из нас не мог не интересоваться так называемыми «вопросами пола», в особенности в переходном к возмужанию возрасте, но мы считали долгом свои размышления на эту тему скрывать друг от друга. Я, например, поступая в гимназию, не имел никакого понятия о существовании половой жизни. Гимназисты очень любят «просвещать» таких невинных мальчиков, а меня так никто и не «просветил». Первоначальное понимание половых отношений я получил из наблюдений над животными.

В младших классах мы все более или менее добросовестно учились. В средних началась дифференциация на три категории: наиболее прилежные остались первыми учениками и затем окончили гимназию медальерами; более ленивые, но способные, учились лишь столько, сколько было нужно для переходов из класса в класс; наконец, третью категорию составили те, кто заводил дружбу со «шпаной» нашего класса и вступал на дорогу кутежей и разврата. Эти совсем забрасывали учебу, оставались в классе на второй год и выбывали из нашего дружного кружка. В числе последних был мой двоюродный брат Гриша Ладыженский, тот, которого его мать так страстно стремилась довести до университета. Был хорошим мальчиком, умным, способным. В младших классах считался одним из первых учеников. Потом стал полениваться, завел друзей из великовозрастных кутил, и в шестом классе уже ходил с ними во время большой перемены в какую-то молочную, куда они таскали водку, и возвращались часто в гимназию в нетрезвом виде. Затем пошли ночные кутежи, женщины… Так Гриша и не мог окончить классической гимназии. Еще при жизни матери он поступил в Николаевский кадетский корпус – заведение, в которое стекались кутящие юноши, не осилившие наук в других корпусах и гимназиях. После смерти матери Гриша, окончив корпус, поступил в Николаевское кавалерийское училище, но умудрился быть из него исключенным за то, что приехал на переэкзаменовку в совершенно пьяном виде. Денег у него было много от продажи имения, а потому, поступив вольноопределяющимся в стоящий в Москве Сумской драгунский полк, он предался кутежам уже без всякого удержу. Кончилось тем, что, прокутив в два года все свое состояние и женившись на цыганке из «Яра», он поступил сначала мелким чиновником в канцелярию московского генерал-губернатора, а затем получил место земского начальника одного из пригородов Москвы.

Тучный, обрюзгший, расстроивший здоровье беспутными кутежами, он скучно доживал свою жизнь, ежедневно играя в винт по маленькой, и рано умер.

Карьера другого отставшего от нас товарища, Г. Ф. Шмурло, была более благополучной. В гимназии он тоже закутил, хотя не в такой степени, как мой милейший Гриша, а потому, отстав от нас на год, все же окончил гимназический курс. Но далее, поступив благодаря недюжинным способностям в Горный институт, не мог учиться из-за увлечения биллиардом. Из-за «биллиардного запоя» он принужден был бросить Горный институт и чуть совсем не опустился на дно. Все же удержался, с опозданием кончил университет, женился и уехал в Оренбургскую губернию управлять своим имением и железоделательными заводами. Оказался он отличным администратором и скоро стал видным уральским промышленником. В качестве представителя торговли и промышленности Г. Ф. Шмурло был избран членом Государственного Совета и недавно умер в эмиграции.

Я принадлежал к средней из перечисленных выше трех категорий моих товарищей. С пятого класса стал лениться и как следует занимался одной лишь математикой, которую любил. Другим предметам учился спустя рукава, а по древним языкам в двух старших классах совсем перестал готовить уроки.

Среди нас были мальчики, с детства много читавшие, а в старших классах увлекавшиеся чтением серьезных и научных книг. Самым начитанным был А. Н. Потресов. Сравнительно с ним я читал немного и притом почти исключительно беллетристику. К 12-ти годам прочел Пушкина, Лермонтова, Гоголя и Тургенева, в 13–14 лет увлекался Толстым, а в 15–16 – Достоевским.

В частной гимназии Бычкова, а затем Гуревича, была довольно высокая плата за право учения; поэтому почти все мои товарищи принадлежали к зажиточным семьям петербургской интеллигенции и бюрократии. В этой среде дети в те времена воспитывались в религии. Большинство по воскресеньям ходило в церковь. Моя мать не любила церковности, но была глубоко религиозным человеком, и в моем домашнем воспитании религия занимала почетное место, хотя с раннего детства я усвоил от матери отрицательное отношение к обрядовой ее стороне. Во всяком случае, поступая в гимназию, мы все были верующими. Но уже с 4-го класса, т. е. с 12–13 лет, мы начали переживать период религиозных сомнений, связанный, для меня по крайней мере, с очень большими душевными переживаниями.

Помню, как много разговаривали мы на религиозные темы с моим товарищем Жуковским, старавшимся меня вернуть в лоно православной церкви. Увы, церковная казенщина действовала тогда на детские сердца отталкивающим образом, и вскоре сам пламенно-православный Жуковский, прочтя «Исповедь» и «В чем моя вера», ушел от православия в толстовство. С утратой религии перед сознанием вставали глубоко трагические вопросы о смысле и цели жизни, которые волновали и терзали меня в средних и старших классах гимназии. Чтение Толстого и в особенности Достоевского лишь еще сильнее растравляло больную мысль, погрязшую в «проклятых вопросах», тем более, что я не находил выхода из тупика сомнений ни в учении Толстого, ни в мистическом православии Достоевского. Часто я ставил себе вопрос о том, стоит ли жить, и, разрешая его отрицательно, собирался даже кончать жизнь самоубийством.

Пессимистическое направление моих мыслей, столь часто овладевающее юношами в период физического возмужания, не мешало мне увлекаться театром, а на праздниках Рождества и Пасхи – до упаду танцевать на семейных вечерах. Вообще танцевальные вечера были одним из наиболее увлекавших нас развлечений, когда мы были гимназистами. У нас дома детские балы устраивались два раза в год – в дни моего и Гришиного рождений. На эти балы мы приглашали наших товарищей, а дамами нашими были наши сверстницы – гимназистки из гимназии моей матери. Это были самые веселые балы. Кроме того, нас приглашали на танцевальные вечера знакомые. В старших классах гимназии, во время рождественских каникул, я танцевал иногда по несколько ночей подряд. Я очень любил легкие танцы: польку, вальс, мазурку и хорошо их танцевал, но кадрили, во время которых полагалось занимать дам разговорами, до сих пор вспоминаю с мучительным чувством. Я с завистью смотрел на товарищей, весело болтавших со своими дамами и «ухаживавших» за ними. Сам я не мог придумать никакой темы для разговора и конфузливо молчал, с нетерпением ожидая момента, когда вновь заиграет музыка и мое глупое молчание прервется веселым танцем.

В 1887 году я благополучно окончил гимназию. Для поступления в университет, кроме аттестата об окончании классической гимназии, требовалось еще свидетельство об исповеди и причастии. Поэтому, хотя в 8-м классе гимназии я был неверующим, все же мне пришлось на Страстной неделе пойти исповедоваться в ближайшую церковь. Как я ни старался себя убедить, что это простая формальность, но, становясь в хвост исповедников, я чувствовал себя отвратительно от насилия над своей совестью.

Когда после часового ожидания я зашел за ширмы, за которыми исповедовал священник, он задал мне трафаретный вопрос: «Веруете ли в Бога?»

Как ответить на такой вопрос? Ложь всегда мне была противна, а лгать в обстановке исповеди просто было невозможно. С другой стороны, я боялся оскорбить священника резко отрицательным ответом. Поэтому робко ответил: «Сомневаюсь, батюшка»… Священник удивленно посмотрел на меня и, сделав строгое лицо, сказал: «Так зачем же вы пришли исповедоваться?» «Это требуется для поступления в университет», – честно ответил я.

Мой ответ привел священника в бешенство. «Вон отсюда!» – крикнул он и, когда я вышел из-за ширм, выскочил за мной и продолжал вопить: «Вон, вон, вон!»

С недоумением смотрела толпа исповедников на бледного юного гимназистика, быстро покидавшего церковь с едва сдерживаемыми слезами…

Придя домой, я рассказал обо всем случившемся матери, которая пришла в негодование от поведения священника и попросила моего дядю А. М. Жемчужникова пойти с ним объясниться.

Результаты объяснения оказались неожиданными: узнав от моего дяди, что я князь Оболенский, священник стал сконфуженно извиняться за свою выходку, а затем велел мне придти исповедоваться на следующее утро, предварительно прочитав какую-то молитву не то 10, не то 20 раз. А утром, встретив меня в алтаре, уже не задавал мне никаких вопросов, а, покрыв эпитрахилью, пробормотал молитву и отпустил.

Свидетельство об исповеди я получил, но получил также отвращение от нравов, обычных тогда для православной церкви. Ведь будь на моем месте гимназист, не обладающий звонкой фамилией и связями, двери университета были бы для него закрыты навсегда.

Конечно, большинство моих сверстников-гимназистов лгало на исповеди, чтобы попасть в высшее учебное заведение, и таким образом церковь в союзе с государством превращала таинство в кощунство.

Несмотря на то, что гимназия Гуревича по составу преподавателей была значительно лучше казенных и что относились к нам менее формально, все же гимназическая учеба надоела нам до тошноты и день окончания гимназии вспоминаю как один из счастливейших дней моей жизни. Само собой разумеется, что к этому дню мы все приготовили себе штатские костюмы, в которые и облеклись, придя домой с последнего экзамена. А затем справляли окончание гимназии обедом в ресторане, пригласив на это торжество только одного из учителей – нашего любимца Иннокентия Анненского.

Старшая сестра, с которой я вдвоем оставался в это время в Петербурге, ждала моего возвращения с обеда в большом волнении. Боялась, что я напьюсь и товарищи поведут меня по злачным местам Петербурга. Она была на 14 лет старше меня и я ей казался еще мальчиком. Да я и действительно был семнадцатилетним мальчиком. Однако беспокоилась она напрасно. После обеда наша дружная компания не присоединилась к великовозрастным кутилам, до утра праздновавшим окончание гимназии. Мы, хотя и разгоряченные вином, благонравно сели в наемное ландо и, проехавшись по благоухавшим тополями островам, вернулись домой ранее полуночи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю