Текст книги "Моя жизнь. Мои современники"
Автор книги: Владимир Оболенский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 65 страниц)
Бабушка Лиза мне пела детские песенки приятным старческим голосом и я был очень горд, когда узнал, что сам Пушкин, написавший чудесные сказки, которые я знал наизусть, восторгался ее пением, о чем сообщил в письме какому-то приятелю в следующих выражениях: «Вчера слушал чудесное пение длинноносой девицы Акуловой».
В моем письменном столе в Петербурге хранилась пожелтевшая от времени обложка тетрадки, на которой детским почерком было написано: «Alexandrine Diakoff agée de 4 ans».
По этой надписи можно судить, что моя мать была способной девочкой и рано начала учиться, притом, как полагалось в хороших дворянских семьях, – на французском языке. В качестве реликвии ее более позднего детства сохранилась у меня еще толстая тетрадь ее дневника, когда ей было лет 12. Вела она свой дневник тоже на французском языке, описывая в нем свое путешествие с мачехой и двумя сестрами по Европе. Ездили они в Рим, где гостили у известной княгини Зинаиды Волконской. Путешествие совершили на пароходе между Петербургом и Гавром, а затем по всей Франции и Италии – на лошадях, кроме небольшого кусочка – между Руаном и Парижем, где матери моей в первый раз пришлось ехать по железной дороге. Рим произвел огромное впечатление на живую и увлекающуюся девочку. В доме кн. Волконской, принявшей католичество, она слушала проповеди красноречивого аббата Жербе и в один прекрасный день заявила мечехе о своем желании сделаться католичкой. Бабушка Лиза испугалась столь пагубного влияния общества кн. Волконской на своих падчериц и поторопилась увезти их из Рима.
О ранней юности моей матери я мало что знаю. Знаю, что семья Дьяковых жила в Москве и поддерживала близкое знакомство с семьей Толстых. Мой дядя, Дмитрий Алексеевич Дьяков, был близким приятелем Льва Толстого и дружба их поддерживалась до старости. Часто бывая в доме Дьяковых, Толстой увлекся умной и интересной девушкой и даже сделал предложение моей матери, но получил отказ. Вернувшись с Кавказа, он снова в семье Дьяковых встретил мою мать, которая уже была замужем, и опять увлекся ею. На этот раз и он произвел на нее настолько сильное впечатление, что она поторопилась вернуться к мужу в Петербург и с тех пор не виделась с Л. Н. Толстым. В опубликованных дневниках Толстого можно найти места, где он говорит о своей любви к моей матери.
Моя мать вышла замуж по нравам того времени довольно поздно. Ей шел 22-ой год. Семья Оболенских, в которую ввел ее муж, была ей не по душе. Семья была старозаветная и чрезвычайно консервативная. Отец в ней считался «вольнодумцем», но его объединяла с семьей его приверженность к православной церкви. Что касается моей матери, то ее правдивой и свободолюбивой натуре претила царившая в семье мужа атмосфера затхлых традиций и святошества.
Особенно сказалось расхождение взглядов моих родителей с семьей Оболенских, в большинстве сторонников крепостного права, когда в воздухе повеяло духом Великих реформ.
В конце 50-х годов отец получил назначение в Калугу, о котором я выше упоминал, и приехал туда со всей семьей. В то время у них было двое детей – мои старшие сестры – Елизавета и Мария.
Калужским губернатором был известный В. А. Арцимович, убежденный либерал и энергичный администратор. Проводя крестьянскую реформу, ему приходилось вести беспощадную борьбу с местными крепостниками-помещиками, посылавшими на него в Петербург донос за доносом. К работе по освобождению крестьян он привлек в Калугу целый ряд молодых либеральных чиновников, привлек к этому делу и двух недавно вернувшихся из ссылки и проживавших в Калуге декабристов – Свистунова и Батенкова.
Моя мать принимала горячее участие во всех перипетиях реформы, собирая по вечерам в своей гостиной всех местных ее деятелей. Здесь, в Калуге, ее врожденное свободолюбие оформилось в определенные либеральные политические убеждения, которым она оставалась верна до своей смерти.
Впоследствии, когда я уже появился на свет, в Петербурге, многие из бывших калужских знакомых моих родителей продолжали бывать у нас. Хорошо помню декабриста Свистунова – высокого старика с белыми кудрявыми волосами, в коричневом бархатном пиджаке. Помню даже исходивший от него приятный запах одеколона, когда он качал меня на кончике ноги.
Но особенно близко сошлась наша семья с семьей Арцимовичей. После смерти отца В. А. Арцимович был моим опекуном. Он часто приходил к нам обедать из Сената, где занимал пост первоприсутствующего в первом департаменте, и рассказывал о борьбе, которую ему приходилось вести со все усиливавшимися реакционерами. Благодаря влиянию моей матери и В. А. Арцимовича, я с детства усвоил либерально-демократические взгляды, которые многим из моих сверстников приходилось вырабатывать в борьбе с окружавшей их средой.
Мои родители переехали в Петербург из Ковно за год до моего рождения, т. е. в 1868 году. Кончилась эпоха Великих реформ. На верхах петербургского общества уже чувствовались реакционные настроения, но в широких кругах русской интеллигенции передовые идеи все более и более распространялись. Между прочим, в это время горячо обсуждался вопрос об эмансипации женщин. Образовался кружок интеллигентных женщин, предполагавших основать высшую женскую школу. В него входили А. П. Философова, М. А. Быкова, Е. О. Лихачева, Трубникова и др. Вошла в него и моя мать. В то время как в кружке разрабатывался вопрос о высших женских курсах, мать моя, ознакомившись с постановкой среднего женского образования в России, пришла к выводу, что оно недостаточно для подготовка к университетскому курсу, а так как была женщиной энергичной и ощущала потребность свои мысли завершать делом, то решила открыть частную женскую гимназию. В родне моего отца это решение вызвало бурю негодования. Занятие педагогической деятельностью считалось в этих кругах делом низменным, как вообще всякое дело, кроме сельского хозяйства и государственной службы, связанное с заработком. Княгиня Оболенская, и вдруг – начальница гимназии! Позор для всей семьи… Мать мне рассказывала, как к ней приезжал генерал Потапов (впоследствии шеф жандармов), женатый на ее золовке, убеждать ее отказаться от ее затеи. «Почему бы вам, Alexandrine, не открыть прачечного заведения?» – язвительно говорил он ей.
Гимназия была открыта в 1870 году, т. е. через год после моего рождения, и просуществовала до превращения ее в XI Ленинградскую школу второй ступени в 1918 году. За полгода до нее открылась в Петербурге еще одна частная женская гимназия г-жи Спешневой. Это были две первые в России женские гимназии с программами, соответствующими примерно программам мужских реальных училищ. Для того, чтобы стать начальницей своей гимназии, моей матери недоставало официального диплома. Она была, вероятно, одной из самых просвещенных женщин своего времени, но развитие свое приобрела главным образом из чтения книг. В детстве она училась, как тогда полагалось, знанию языков (главным образом – французского), немного истории (главным образом – древней) и неизбежной греческой мифологии для светских разговоров. Математики, кроме четырех правил арифметики, она совсем не знала. И вот, в сорок лет ей пришлось сесть за учебники и сдавать экзамен на звание домашней учительницы.
Преподавателями гимназии были приглашены преимущественно молодые, увлеченные делом педагоги, и во главе их – инспектор Е. С. Волков. Это был военный инженер, блестяще шедший по службе. Но, увлекшись педагогическим делом, он вышел в отставку и, сняв военный мундир, стал скромным учителем математики. Вскоре он женился на моей старшей сестре, Елизавете Андреевне. Характерно, что этот несомненно выдающийся человек, отдав долг увлечениям эпохи Великих реформ, впоследствии остыл, поступил на государственную службу и стал типичным петербургским чиновником, целиком поглощенным карьерными интересами. На пятый год существования гимназии Е. С. Волкова сменил известный педагог А. Я. Герц, получивший звание директора гимназии, когда она приобрела права средних казенных учебных заведений.
В раннем детстве у меня не было интимной близости с матерью. Со страстью увлекшаяся организацией своей гимназии, она в ней проводила целые дни, а по вечерам участвовала в разных педагогических совещаниях. Мне поэтому она не могла уделять много внимания. И тем не менее ее личность оказывала на меня очень большое влияние, и я привык относиться к ней с особым благоговением.
Воспитывался я свободно. Мать не требовала от меня внешних знаков почтения к себе. Я не был выдрессирован на целование дамских ручек и на шарканье ногами, мне не запрещалось разговаривать за столом со взрослыми, и если я не злоупотреблял этим правом, то по своей скромности и молчаливости. Если бонны и гувернантки меня обучали хорошим манерам, т. е. уменью прямо сидеть за столом, не чавкать, пережевывая пищу, не резать рыбу ножом и т. п., то наказаний я не знал никаких: меня не только не секли, но даже не ставили в угол и не лишали вкусных кушаний за обедом. Единственный раз, выведенная из себя моим длительным капризом, мать моя заперла меня в гардеробный шкаф. Я там затих, но, не привыкший к такому обращению с моей маленькой личностью (мне было тогда 5 лет), я жестоко отомстил за себя, сорвав с крючков все висевшие в гардеробе платья и истоптав их ногами. Когда моя мать открыла шкаф и увидела там маленького человечка, копошащегося в огромной груде низверженных платьев, она не могла удержаться от заразившего и меня смеха. Так весело кончилось единственное в моей жизни наказание.
Если, несмотря на такое свободное воспитание, я все же был мальчиком дисциплинированным и послушным, то главным образом благодаря огромному нравственному авторитету матери. Ибо она была женщиной выдающейся не только по уму, но и по всему своему духовному облику. Не только я, но и все знавшие ее испытывали на себе ее обаяние, любили ее и боялись ее осуждения.
С тех пор, как я себя помню, помню свою мать постоянно болеющей: бронхиты, воспаления легких, плевриты… По-видимому у нее был медленно прогрессирующий туберкулез, обострявшийся и снова затихающий. Врачи много раз посылали ее лечиться за границу, чаще всего на французскую Ривьеру. Из этих путешествий, в которых я ей сопутствовал, она всегда возвращалась с восстановленным здоровьем, которое снова расшатывалось от петербургской зимы.
Но в хрупком теле моей матери жил дух необыкновенной силы и крепости. Эта маленькая, иссохшая от болезни женщина вся горела умственными, духовными и общественными интересами. Читала много книг исторического, философского и религиозного содержания, следила за политической жизнью и за литературой. Розовато-оранжевые книжки «Revue de deux mondes» и красно-оранжевые «Вестники Европы» до сих пор мне напоминают семейную обстановку моего детства.
В период моего раннего детства, в 70-х годах прошлого века, русская интеллигенция еще сохраняла любовь к бесконечным спорам, доводившимся до виртуозности более старым поколением, выросшим в режиме Николая I, когда эти кружковые споры были потребностью мысли, лишенной возможности более широкого распространения. Моя мать, принадлежавшая по возрасту к поколению, непосредственно следовавшему за знаменитой плеядой славянофилов и западников, усвоила от них эту любовь к спорам. Спорила с увлечением, до самозабвения. При этом никогда не могла усидеть на месте, бегала по комнате, жестикулировала, не замечая, что платок, всегда покрывавший ее плечи, давно упал на пол, что чепчик на голове съехал на сторону, и только кашель, начинавший ее душить, останавливал поток ее речей.
И каких только споров мне не приходилось слушать, притаившись где-нибудь в уголке так, чтобы взрослые меня не заметили и не отправили спать. Споры о религии, политике, педагогике, о литературе, главным образом о появлявшихся тогда романах Тургенева. Я, конечно, многого не понимал, но как-то проникался свободолюбием и каким-то бесконечно честным и правдивым духом своей матери.
Свободолюбие и правдолюбие были основными эмоциями ее души. Ложь и раболепие она ненавидела во всех видах. Поэтому, будучи глубоко верующей христианкой, она не переносила церковного ханжества и осуждала обрядовую сторону православия, противоречащую заветам Христа; поэтому она ненавидела самодержавие, но вместе с тем осуждала народовольцев не только за пролитие крови, но и за ложь и обман, неразрывно связанные с их конспиративной деятельностью. А в частном быту и в педагогической работе она выходила из себя от соприкосновения с ложью и фальшивой неискренностью. Мне часто приходилось слушать, как она пушила учениц своей гимназии за какой-нибудь проступок. Но стоило ученице сознаться в своем «преступлении», как гнев ее проходил немедленно и разговор кончался в самых дружественных тонах. А ученицы боялись не столько ее гневных криков, сколько ее морального осуждения.
Своих чувств и своего негодования моя мать не могла скрыть ни при каких обстоятельствах; с одинаковой запальчивостью и резкостью она кричала на горничную, разбившую чашку и скрывшую это, и на директора гимназии Герда, если усматривала в его действиях какой-либо прием, коробящий ее чувство правды, и на любого из знакомых в пылу теоретического спора. Часто говорила при этом очень резкие и обидные вещи, обидные особенно тогда, когда в своем образном остроумии выставляла смешные стороны своего противника. Но как-то никто на нее не обижался, зная, что в ее резкостях нет ничего, что бы отзывалось неуважением к человеку. «Ну и досталось же мне от княгини», – говорила с добродушной улыбкой в пух и прах распушенная горничная, а директор гимназии, выслушивая ее бурные нападки, спокойно и кротко парировал их; иногда же, когда, увлекшись спором, она со свойственным ей блестящим юмором изображала его в смешном виде, он не мог удержаться от смеха, заражая им свою запальчивую собеседницу.
Правдолюбие и прямота моей матери, так же, как и ее оценка всех жизненных явлений прежде всего с точки зрения морали, оказали на меня огромное воспитательное влияние. Она умерла, когда мне было 20 лет, и за всю мою жизнь с ней, как в детстве, так и в юношеские годы, я не припомню ни одного случая, чтобы я сказал ей неправду. Конечно, были у меня свои секреты, не все из моей жизни я ей рассказывал, но никогда не отвечал ложью на прямо поставленный вопрос. Когда мы с сестрой ставили памятник нашей матери на Апексеевском кладбище в Москве, то поместили на нем слова Христа из Нагорной проповеди: «Блаженни алчущие и жаждущие правды, яко тии насытятся».
Внушенное мне моей матерью правдолюбие я воспринял и сохранил в течение всей своей жизни, и до сих пор мне трудно лгать даже в тех случаях, когда от меня требуют маленькую, так называемую «условную» ложь, принятую в общежитии.
Воспоминания моего детства неразрывно связаны с женской гимназией моей матери. Я знал в лицо почти всех учениц, знал, как кто учится и как себя ведет, часто присутствуя при разговорах матери с преподавателями и с классными дамами. С детства был также в курсе тех трений, которые происходили между директором гимназии и министерством народного просвещения, чинившим всевозможные формальные препятствия всякому новому начинанию. Я запомнил как «врага» министра народного просвещения графа Толстого, и такими же врагами считал приезжавших в гимназию министерских ревизоров, называвшихся окружными инспекторами. Даже лицо чаще других появлявшегося инспектора Лаврентьева, одетого в вицмундир тощего человека с длинным носом и маленькими хитрыми глазками, которого моя мать называла землеройкой, до сих пор мне кажется исключительно противным.
Борьба между министерством и гимназией была неравной. Министерство не соглашалось дать гимназии права среднего учебного заведения без соответствующих изменений ее программы. Эта программа была шире казенного образца, а потому, как это теперь ни кажется странным, ее приходилось не расширять, а сокращать. Моя мать и директор гимназии Герд долго колебались, не желая коверкать программу, с такой любовью составленную преданными делу опытными педагогами. Однако пришлось уступить, так как родители, заинтересованные тем, чтобы их дочери имели официальные дипломы, этого требовали. Капитуляция происходила на моих глазах, и все ее перипетии мне хорошо памятны, так как мне было тогда уже 8–9 лет.
В связи с этим произошло и радостное для меня событие: я получил в подарок огромную клетку с птицами, переделанную из застекленного шкафа для химических опытов, ибо химия, как наука неблагонадежная, была изгнана из предметов преподавания в женских гимназиях.
Гимназия в значительной степени определила круг наших знакомств в тот период, когда складывалась моя личность. Большая часть родных моей матери, с которыми она поддерживала дружеские связи, жила в Москве, а петербургская родня отца, в особенности после его смерти, от нас отвернулась. Да и у моей матери не было никакого желания поддерживать знакомство в этих чуждых ей по духу кругах. Зато через гимназию наша семья связалась с кругами петербургской интеллигенции.
Глава 2
Раннее детство
(Семидесятые годы)
Смерть отца. Первый период моего сознательного детства до поступления в гимназию. Родственники, друзья и знакомые моей матери. Семья моего дяди, кн. Алексея Васильевича Оболенского, семья кн. Прозоровского, Виктор Антонович Арцимович, Герды, Костычевы. Поездки за границу. Мой дядя поэт Жемчужников. Мой крестный отец Александр Михайлович Сухотин, Наденька Мухина. Сестра моей матери Марья Алексеевна Ладыженская и ее сын Гриша. Мои московские впечатления. Кудринский переулок. Поездки в деревню и деревенская жизнь. Первое соприкосновение с политическими событиями.
Мой отец умер, когда мне было 6 лет. Его смерть прошла для меня малозаметно, ибо умер он в Петербурге, а я в это время находился с больной матерью на юге Франции, в Ментоне. Помню только смутное ощущение недоумения, слезы матери и черные чулки вместо цветных на моих ногах. А теперь, глядя на портрет отца, я никак не могу себе представить, что этому глубокому старику с огромной седой бородой до пояса было тогда только 52 года. Тогда люди не то старели, не то старили себя раньше, чем теперь.
После смерти отца моя мать из всех его многочисленных родственников продолжала общаться лишь с его двумя братьями, кн. Алексеем и Егором Васильевичами Оболенскими, и с его младшей сестрой – Натальей Васильевной Карамзиной, которая была замужем за сыном знаменитого историка. Из них в Петербурге жил со своей семьей лишь князь Алексей Васильевич, артиллерийский генерал, участвовавший в обороне Севастополя и получивший, после краткой административной карьеры в должности московского губернатора, почетную полуотставку в виде покойного сенаторского кресла в департаменте герольдии. Моя мать расходилась с ним в политических взглядах, но любила этого недалекого, но доброго старого генерала с зачесанными на висках волосами по старинной моде.
Дядя Алеша Оболенский, как мы его называли, был женат на графине Сумароковой, от которой имел пятерых детей. В середине 60-х годов его жена со всеми детьми поехала в заграничное путешествие и в Риме, в одной из лучших гостиниц познакомилась с польским политическим эмигрантом Мрочковским, который служил в ней чем-то вроде метрдотеля. Красавец Мрочковский поразил воображение экзальтированной кн. Оболенской рассказами о польском восстании, в котором принимал участие, и она без памяти в него влюбилась… Так в Россию больше не вернулась и поселилась в Швейцарии. Мрочковский ввел ее в среду русских, польских и других революционеров, которые стали завсегдатаями в гостиной этой революционной аристократки. В числе их часто навещали мою тетку анархисты Элизэ Реклю и Михаил Бакунин, всецело подчинившие ее своему идейному влиянию.
Можно себе представить, в каком ужасе от этой политико-романтической истории была вся наша аристократическая родня. А дядя мой был, конечно, в полном отчаянии, лишившись одновременно жены и пятерых детей. К тому же он, человек консервативных взглядов и глубоко преданный православной религии, не мог примириться с мыслью, что его дети живут с матерью, находящейся в открытой связи с любовником, и воспитываются в духе атеизма и анархизма. И вот он обратился к швейцарскому правительству с требованием вернуть ему его детей. Швейцарские власти признали это требование вполне законным. Дети были насильственно отняты от матери швейцарской полицией и отправлены к отцу в Петербург. При матери осталась только одна дочь, случайно в это время гостившая у знакомых, но она вскоре умерла.
Эта семейная драма в свое время наделала много шума в заграничной печати левого направления. Герцен поместил в «Колоколе» негодующую статью о том, как нарушаются естественные права матери в угоду политическим соображениям. Негодование было вполне понятно. Но, с другой стороны, нельзя не понять и отцовских чувств старого генерала. Как бы то ни было, четверо детей к нему вернулись. Из них старшей, Екатерине Алексеевне, было уже 15 лет, и пребывание в обществе видных революционеров не могло не оказать влияния на ее взгляды. Живя у отца в Петербурге, она поставила себя самостоятельно, завела свой круг знакомых и в аристократическом обществе считалась «нигилисткой». Хорошо помню эту «нигилистку» со стриженными волосами, в очках и в платьях мужского покроя. Рано выйдя замуж за некоего Мордвинова и овдовев, она вступила во второй брак с знаменитым врачом и профессором С. П. Боткиным, после чего семья Боткиных стала тоже близкой нам семьей, но уже в более поздний период моего детства.
Добрый и мягкий по натуре, старый генерал мирился с «причудами» своей дочери, равно как и с либерализмом моей матери, с которой большинство наших родственников прекратило знакомство, когда она стала начальницей гимназии. Все же через дядю Алешу Оболенского и его младших детей, ровесников моих старших сестер, наши связи с консервативными кругами петербургской аристократии никогда совершенно не прекращались.
Кроме семьи моего дяди, кн. А. В. Оболенского, в период моего детства у нас была еще одна близкая семья, принадлежавшая к высшей аристократии – семья Прозоровских. Княгиня Мария Александровна Прозоровская, урожденная Львова, была двоюродной сестрой моей матери и большим ее другом. Ее рано выдали замуж за богатого саратовского помещика, лейб-гусара князя Прозоровского, который был лет на 20 старше ее и, благодаря бурно проведенной молодости, уже в 60 с небольшим лет превратился в старика, впадавшего в детство. Шести лет я его считал как бы своим сверстником, часами играя с ним в шашки или в дурачки. При этом он постоянно плутовал и очень обижался на меня, когда я его ловил на какой-нибудь предосудительной манипуляции.
Главой семьи была княгиня, дававшая тон всему дому. Сама она была женщиной просвещенной и дала прекрасное домашнее образование своим трем дочерям. В их доме собиралось блестящее общество: с одной стороны, наиболее культурные представители петербургской аристократии, а с другой – профессора и приват-доценты университета, читавшие лекции княжнам. Княгиня больше всего интересовалась вопросами философии и религии. Одно время в ее салоне произносил проповеди Редсток, известный английский проповедник, основавший секту «пашковцев» в кругах русской аристократии.
Княгиня Прозоровская часто у нас бывала, и я присутствовал при горячих спорах моей матери и ее двоюродной сестры на религиозно-философские темы.
Мать моя со свойственной ей горячностью нападала на «редстокистов» и «пашковцев» за эгоцентрическое погружение в свои личные религиозные переживания и за культ, веры без дел, ссылаясь на евангельские слова, что «вера без дел мертва есть». Княгиня Прозоровская обиженно возражала. Иногда споры двух кузин кончались большими резкостями. «Фарисейка ты, – кричала на нее моя мать, – сгоняешь своих лакеев слушать проповеди в атласной гостиной, а потом они калоши тебе на ноги натягивают. Как ты не видишь, что все это ложь и лицемерие!»
Спор переходил в ссору, и княгиня Прозоровская уезжала от нас вся в красных пятнах, заявляя, что больше не намерена выслушивать таких оскорблений. Скоро однако мир и дружба между двумя кузинами восстанавливались.
Прозоровские были очень богаты. Они нанимали роскошный особняк на Фонтанке с множеством комнат, держали выездных лошадей и огромное количество мужской и женской прислуги. Мое детское воображение поражало, что, в отличие от других наших знакомых, у них было три гостиных – белая, красная и синяя. И, пока княгиня Прозоровская вела религиозные беседы в белой гостиной, в синей гостиной ее старшая дочь Анна принимала своих гостей-студентов и молодых ученых. Она увлекалась модными тогда естественными науками, а в философии – Огюстом Контом.
Я, конечно, о Конте не имел понятия, но в памяти моей сохранилась посвященная юной Анне Прозоровской песенка, которую сочинил тщетно ухаживавший за ней мой двоюродный брат М. С. Сухотин (впоследствии зять Л. Н. Толстого), студент московского университета, находившийся тогда под философским влиянием своего университетского товарища Владимира Соловьева. Песенка эта заканчивалась следующими куплетами:
А в третьей гостиной в это время шло веселье и смех зеленой молодежи, по преимуществу аристократической, состоявшей из подруг и поклонников двух младших, менее ученых дочерей княгини.
Близкое знакомство связывало нас с семьей Арцимовичей, о которой я уже упоминал.
В. А. Арцимович, бывший тогда председателем первого административного департамента Сената, часто приходил к нам обедать прямо из сенатских заседаний. Я очень любил этого благородного старика с мягкими бакенбардами, в раннем детстве играл его цилиндром, в который засовывал голову до подбородка, а когда стал постарше, всегда старался остаться в обществе больших, чтобы слушать его рассказы о сенатских заседаниях. В период моего детства, т. е. в последние годы царствования Александра II и в начале царствования Александра III, правившая Россией бюрократия все больше и больше проникалась реакционной психологией. Судебная реформа, крестьянские учреждения, земские и городские самоуправления, словом все здание новой России, воздвигнутое в эпоху Великих реформ, находилось под угрозой разрушения. Первому департаменту Сената, рассматривавшему жалобы на злоупотребления администрации, приходилось вести борьбу с ее произволом, восстановляя действие еще не отмененных либеральных законов. Борьба становилась все труднее и труднее, т. к. сам Сенат заполнялся реакционерами и В. А. Арцимовичу часто приходилось по целому ряду вопросов оставаться в меньшинстве. Особенно трудно ему было отстаивать законные права евреев, когда антисемитизм стал одной из основ внутренней политики правительства. Помню, как Арцимович рассказывал моей матери о заседаниях Сената, где все чаще начали задавать тон вновь назначенные сенаторы реакционеры, заменявшие умиравших либеральных стариков – его друзей и соратников, участников Великих реформ.
Хотя в семье Арцимовичей у меня не было сверстников, но я часто у них бывал с матерью и старшими сестрами. Чтобы меня занять, мне давали рассматривать английский иллюстрированный журнал «Grafic», перелистывая который я прислушивался к разговорам взрослых, преимущественно на политические темы. Среди частых посетителей Арцимовичей хорошо помню стариков Кавелина и Стасюлевича и сравнительно еще молодого Кони, всегда блистающего остроумием и художественностью своих повествований, в которых, впрочем, чувствовалось слишком много самолюбования.
Совсем к другому кругу принадлежала семья Гердов. Александр Яковлевич Герд, директор гимназии моей матери, давал мне уроки естествознания. Лучшего преподавателя я не встречал. Каждый его урок был праздником для его учеников, которые слушали его рассказы об удивительной закономерности природы с замиранием сердца. Его изложение было настолько ясным и четким, что уроков мне не приходилось готовить: все запоминалось до мельчайших подробностей. Дети Герда учились вместе со мной, а потому я часто бывал в их чудесной семье, центром которой был отец, прирожденный педагог.
В семье Гердов преобладали научные интересы. В гостях у них бывали преимущественно учителя и учительницы, увлеченные своей культурной работой. Политика не была на первом плане, но это была среда типичной демократической разночинной интеллигенции, проникнутая духом философского и политического радикализма.
Между прочим, у Гердов я часто встречал их ближайшего друга, писателя В. М. Гаршина. Он уже страдал тяжелым психическим недугом, но весь преображался, играя с нами в различные детские игры, и забывал давившие на его психику тяжелые образы и мысли. Я знал, что Гаршин известный писатель, и чувство невольного пиетета к нему с трудом уживалось во мне с нежной любовью к этому взрослому товарищу моих детских игр. Из всех друзей нашего семейства наибольшее влияние на формирование моих взглядов имела семья Костычевых.
Авдотья Николаевна Костычева, урожденная Фокина, была учительницей моих сестер еще до моего рождения. Приехала она в Петербург в конце 60-х годов, тайно бежав от матери, саратовской помещицы. Цель ее приезда заключалась в страстном стремлении к просвещению. В то время вопрос о высшем женском образовании еще был лишь предметом обсуждения в некоторых кругах петербургского общества, но существовал кружок педагогов, в котором частным образом и совершенно бесплатно читались лекции на всевозможные темы. А. Н. Фокина слушала лекции в этом кружке и одновременно приготовилась и сдала экзамен на диплом домашней учительницы. Умная, живая и талантливая девушка и притом блестящая преподавательница очень понравилась моей матери и вскоре, несмотря на разницу лет (она была лет на 15 моложе), стала одним из самых близких ее друзей. В студенческих кругах А. Н. Фокина познакомилась со студентом Лесного института Павлом Андреевичем Костычевым и вышла за него замуж.
Биография П. А. Костычева представляет собой исключительный интерес. Он был сыном крестьянина Тамбовской губернии и мальчиком 13 лет был взят в услужение в дом своего барина, просвещенного помещика. Барин обучил его грамоте и, обратив внимание на исключительные способности мальчика и на страстную любовь к чтению, разрешил ему пользоваться книгами из своей обширной библиотеки. Мальчик с жадностью набросился на книжки, читал подряд и беллетристику, и научные сочинения, вначале мало что в них понимая. Однако скоро освоился с чтением, и, когда его барин, подолгу живший за границей, вернулся однажды после длительного отсутствия в свою усадьбу, его встретил уже не дворовый мальчик Павлушка, а вполне интеллигентный 16-летний юноша. Эта метаморфоза так поразила просвещенного помещика, что он немедленно дал отпускную П. А. Костычеву и определил его в московское низшее земледельческое училище, которое он и кончил через три года.