Текст книги "Моя жизнь. Мои современники"
Автор книги: Владимир Оболенский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 65 страниц)
Когда к вечеру нагрузка лазаретов закончилась, когда вынесли мертвецов, а живых разместили на постланной на пол соломе, я заметил около выходных дверей группу легко отравленных, которые сидели кучкой и с наслаждением пили чай из жестяных кружек, тихо беседуя между собой. Сидели они в полутьме и лиц их не было видно.
Я прислушался.
– Вот сволочи, – говорил какой-то голос, – что придумали – людей травить!
– А вот погоди-тка, наши, чай, тоже газы придумают. Будем и мы их как крыс морить, сволочь такую.
Кто-то еще поддакнул и скверно выругался, фантазируя на тему о том, как немцы будут задыхаться от наших газов.
И вдруг из самого темного угла послышался слабый голос:
– Нет, братцы, не дело это, мы ж православные…
Больше он ничего не сказал, но все говорившие как-то сразу притихли… Почувствовали святое… А из глубины назойливо звучал жуткий хор криков, стонов и хрипов умирающих.
Два еврея
В числе санитаров нашего отряда было два еврея. Отмечаю их национальность потому, что оба эти незаурядные человека интересны не только как люди, но и как два полярных типа представителей еврейского народа, положительные и отрицательные черты которого нам ближе и понятнее, чем национальные особенности других народов, с которыми мы менее свыклись и сжились.
Трудно представить себе двух людей внешне и внутренне менее схожих, чем были эти два еврея – Брейдо и Сливкин.
Брейдо – черный как смоль, с курчавыми, почти негрского типа, волосами и такой же курчавой девственной бородой, не знавшей бритвы. Его толстые, красные, чувственные губы совершенно не гармонировали с кротким выражением темных задумчивых глаз, близоруко смотревших через очки. Но гармония его лица сразу восстанавливалась, когда его мясистые губы растягивались в добрую и нежную улыбку.
Одевался Брейдо небрежно и вообще имел грязноватый вид плохо умывающегося человека, чему способствовал смугло-матовый цвет его кожи. Был он сыном петербургского ремесленника, родился в Петербурге и говорил по-русски без малейшего акцента. Тем не менее, взглянув на его наружность, никто не усомнился бы в том, что он еврей. Имя он тоже носил еврейское, в отличие от большинства евреев, живших вне черты оседлости, которые заменяли свои неблагозвучные еврейские имена русскими. Звали его Хаим.
Сливкин – блондин с рыжинкой. Гладко выбритый, гладко причесанный, с холеным, довольно красивым, но слегка женоподобным лицом оперного тенора. Носил немецкое имя – Альберт и вообще в нужных случаях склонен был скрывать свое еврейское происхождение. Это было ему не трудно, так как наружность у него была интернациональная, а говорил он по-русски вполне правильно, хотя какая-то полууловимая сдобность в произнесении «и» выдавала в нем еврея.
В Петербурге Сливкин работал в студенческой санитарной организации, занимавшейся перевозкой раненых с вокзалов в лазареты, и явился ко мне для переговоров, когда я обратился к ней с просьбой рекомендовать для моего отряда опытных санитаров. Пришел он в штатском платье и вообще солидной внешностью (на вид ему было лет под тридцать) резко выделялся среди своих товарищей, юных студентов.
По его словам, он учился перед войной в Льежском университете, не попав в России в процентную норму.
Впоследствии, когда я ближе познакомился со Сливкиным, мне стало ясно, что он никогда не был студентом ни русского, ни заграничного университета, да и из России едва ли когда-нибудь выезжал. Тогда, однако, у меня не было никаких оснований ему не верить.
Первое появление Брейдо в Петроградском областном комитете Союза городов, где я формировал свой отряд, мне очень памятно.
Пришел он ко мне с двумя своими друзьями – русскими толстовцами. Все трое откровенно заявили мне, что пришли потому, что близится момент их призыва на военную службу, между тем как их убеждения не позволяют им принимать участия в войне. Вот они и просят меня зачислить их санитарами в отряд, чтобы освободить их от призыва.
Достаточно было взглянуть на этих трех людей, чтобы поверить в их искренность, что действительно не страх, а веления морали заставляют их уклониться от исполнения своего гражданского долга.
Но более подробный разговор с ними поставил меня в довольно затруднительное положение: оказалось, что в своих убеждениях они ригористичны до такой степени, что даже уход за ранеными считают для себя занятием неприемлемым, ибо раненых, как мне объяснил Брейдо, вылечивают для того, чтобы снова отправить на фронт, а следовательно уход за ранеными является косвенным содействием войне.
Я уже хотел было отказать этим странным людям, желавшим поступить в санитары под условием не иметь дела с ранеными, но своей наивной искренностью и твердостью убеждений они мне так понравились, что в конце концов я решил, что в большом отряде найдется для них и другая работа. Поэтому предложил Брейдо и одному из его друзей работать в тыловом складе, а третьему, оказавшемуся техником, поручил заведование починочной мастерской.
В это время Сливкин уже был мною назначен заведующим будущим тыловым складом, а Брейдо стал его помощником.
Сливкин проявлял огромную активность и распорядительность, с утра до вечера работая в пакгаузе Рождественской части, который городская Дума отвела в наше распоряжение, и наводя порядок в хаосе наскоро закупавшихся предметов оборудования. Работа так и кипела в его руках. Наконец отряд был готов к выступлению. Но железная дорога, заваленная военными грузами, не давала нам вагонов. Так прошло недели две. Персонал нервничал от вынужденного безделья, а деньги на его содержание и прокорм обозных лошадей расходовались непроизводительно. И вдруг, благодаря счастливой случайности и изобретательности ничем не смущавшегося Сливкина, мы двинулись в путь. Произошло это следующим образом: однажды, приехав в Рождественскую часть, я узнал, что только что был там «санитарный диктатор» принц Ольденбургский, объявивший, что отводит ряд зданий во дворе и в том числе наш пакгауз под склады своих лазаретов. На робкое возражение одного из служащих, что пакгауз этот занят нашим отрядом, принц ответил, что никакого такого отряда не знает и приказывает очистить помещение в 24 часа.
Я знал, что никто не посмеет ослушаться распоряжения всемогущего принца Ольденбургского и что никакое заступничество городской управы не поможет. Приходилось срочно перевозить куда-то наше громоздкое имущество и еще оттягивать и так уже затянувшееся время отъезда. Прямо отчаяние овладевало.
Я пошел в пакгауз к Сливкину посоветоваться о том, как быть.
– Не волнуйтесь, В.А., – сказал он мне своим всегда уверенным тоном, – я постараюсь убедить начальника движения, чтобы он завтра же дал нам поезд.
– Но как вы его убедите?
– А вот увидите.
Сливкин подошел к телефону, дал мне вторую трубку, и я с недоумением услышал следующий разговор:
– Служба движения? Кто у телефона?
– Начальник движения.
– Я говорю по распоряжению принца Ольденбургского. Его высочество распорядился отвести под склад одного из петроградских лазаретов тот пакгауз, в котором помещается имущество Петроградского передового отряда. Отряд этот поэтому должен быть немедленно отправлен на фронт. Потрудитесь к завтрашнему дню приготовить вагоны для погрузки лошадей и прочего имущества отряда. Количество вагонов на дороге известно.
После некоторой паузы послышался ответ. По его интонации мне казалось, что говорящий пожимает плечами и сдерживает свое раздражение.
– Хорошо, передайте его высочеству, что все будет исполнено.
Через день мы погрузили наше имущество в вагоны, а еще через день выехали на фронт.
И в пути Сливкин был совершенно незаменимым человеком. Одевшись в фантастическую полувоенную форму, в великолепной, залихватски сдвинутой набекрень папахе, с огромной шашкой и револьвером в кобуре, он на каждой остановке выскакивал на платформу и, бряцая большущими шпорами, зычным голосом отдавал начальникам станций от моего имени распоряжения, чтобы поезд не задерживали. Моя титулованная фамилия, которую тогда носили некоторые близкие ко двору лица, особенно важно звучала в устах Сливкина, и я старался не выходить из вагона, чтобы своим скромным видом не разрушить мифа, созданного им вокруг моего имени. Этот миф действовал на начальников станций, и мы, обгоняя другие поезда, в сутки с небольшим доехали до Варшавы.
В шутку я называл Сливкина Котом в сапогах при мне – маркизе Карабасе.
В Варшаве, битком набитой всевозможными тыловыми учреждениями, очень было трудно найти помещение для нашего склада, Тут и моя фамилия помочь не могла. Но Сливкин опять нас выручил: помчался в еврейский квартал, и отличное помещение оказалось к нашим услугам.
Покинув Сливкина и его двух помощников в Варшаве, мы двинулись в район военных действий. Через месяц на участке нашего фронта начались большие бои под Волей Шидловской, и развернутый нами лазарет в Жирардове был переполнен ранеными. Пришлось выписать из склада дополнительное оборудование, которое привез из Варшавы Брейдо. Когда он вошел в лазарет, помещавшийся в одном из корпусов жирардовской мануфактуры, увидел раненых, не только лежавших на кроватях, но и валявшихся в грязных шинелях на полу сплошными рядами так, что ступить было некуда, когда услышал их стоны, то сразу забыл пуризм своих антивоенных убеждений, надел белый халат и стал помогать изнемогавшим от работы сестрам и санитарам.
Вечером, сконфуженно улыбаясь своей доброй улыбкой, Брейдо сказал мне:
– Знаете, В.А., я не могу больше работать на складе, вижу, что здесь я нужнее.
– А как же с вашими убеждениями? – невольно пошутил я.
– Не до убеждений, – серьезно ответил он. – Разве можно думать об отвлеченных принципах, когда видишь это море страданий.
Так и остался Хаим Брейдо в Жирардове. Бог наградил его прекрасным здоровьем и, поддерживаемый своим сильным духом, он мог работать без устали круглые сутки. И столько любви, столько жалости к страдающим людям вносил он в свою работу! Лучшие сестры не умели так ловко и споро перевязать раненого, как сразу он научился это делать. И для каждого он находил слова бодрости и утешения. Ночью, когда весь персонал, кроме дежурных, уходил на отдых, он оставался в лазарете, прислушиваясь к стонам раненых и предупреждая их желания. Одного покроет одеялом, другому поправит подушку и т. д. А то, в свободную минуту, присядет к кому-нибудь из них на кровать и начнет ему что-либо занимательное рассказывать, или сам слушает рассказы о далекой деревне. Раненые в нем души не чаяли. «Вот так жид, – говорили, – лучше его и хрестьянина не сыщешь».
И Брейдо стал душой лазарета и любимцем всего персонала. Старший врач поручал ему самые ответственные перевязки и в конце концов, минуя опытных сестер и даже фельдшеров, приглашал его себе в помощь при сложных операциях.
Но вот закончился период боев. Раненые, заполнявшие лазарет, были отправлены в тыл, и для всего персонала нашего отряда наступил период безделья. В сменявшихся периодах огромного физического и нравственного напряжения с одной стороны и полного безделья – с другой, при неизбежной тесноте отрядовой жизни, лучше всего познаются люди. Бывают милейшие и добрейшие с виду люди, но непригодные ни для какой работы. И наоборот, люди, способные к проявлению огромного нравственного подъема и даже геройства во время работы, вне ее становятся распущенными, капризными или мелочными и совершенно несносными в общежитии. Естественно, что при вынужденном безделье начинаются сплетни и ссоры.
Не избежал этой участи и наш отряд, персонал которого разделился на враждующие лагеря. Брейдо, человек исключительно высокого морального облика, остался, конечно, вне всего этого. Его открытое и бесхитростное отношение к людям, при полном отсутствии заискивания и подхалимства, исключало всякую возможность вражды к нему и недоброжелательства. Сохраняя со всеми лучшие отношения в эти трудные минуты отрядовой жизни, он стал миротворцем во всех возникавших из-за мелочей конфликтах. А кроме того, оказался чрезвычайно интересным собеседником в длинные зимние вечера, которые мы все вместе проводили в столовой отряда. Он превосходно знал Библию, которую основательно изучил, и, будучи страстным еврейским националистом, одновременно был горячим поклонником Льва Толстого и его общечеловеческого учения. Верил, что его народ пронес Правду Божию через века гонений и что эта Правда в конце концов восторжествует над злом и неправдой цивилизованного мира.
Длительное затишье на фронте побудило нас изменить деятельность нашего отряда, приспособив ее к потребностям отдыхающей армии. Свернули лазарет и стали устраивать для солдат бани, прачечные, починочные мастерские, чайные и проч. Наиболее посещаемая из наших чайных находилась в городе Мшенове, куда приходили на отдых войска после окопного сидения.
Мне очень хотелось дать эту чайную в заведование Брейдо, но и тут я наткнулся на его принципиальный ригоризм.
– Нет, уж в чайной я работать не могу, – возражал он мне. – Ведь солдат из Мщенова снова погонят на фронт… Когда я перевязываю раненых в лазарете, я все-таки надеюсь, что ко времени их выздоровления окончится эта ужасная бойня и что я, помогая людям, не оказываю помощи войне. Поить же чаем здоровых солдат, которых через несколько дней отправят в окопы, – совсем другое дело…
Переубеждать Брейдо было бесполезно, но, с другой стороны, я знал, что, энергичный и деятельный, он больше всех других тяготится праздной жизнью и что работать в чайной ему хочется в такой же степени, как его прародительнице Еве хотелось вкусить запретного плода. И я стал действовать, как змий искуситель: предложил ему однажды поехать со мной посмотреть, как работают в чайной две сестры нашего отряда.
Приехав на место и увидав, с каким трудом эти сестры справляются с работой, он стал им помогать, а затем сконфуженно заявил мне, что охотно останется еще на несколько дней.
И в чайной закипела работа. Она сделалась своеобразным солдатским клубом, где измученные окопной жизнью солдаты отдыхали душой: могли играть в шашки, непринужденно болтать друг с другом за чашкой чая, читать газеты или слушать, как их читают грамотеи. Но что больше всего привлекало солдат к нашей чайной – это почтовая бумага, перья и чернила. В свободные от чаепития часы Брейдо и сестры садились за писание писем неграмотным солдатам. Целые вороха этих писем ежедневно сдавались на почту, минуя полковую цензуру, в которой залеживались неделями. Быстрота общения с родными и близкими особенно ценилась солдатами.
И тогда, когда военные корреспонденты в пышных фразах воспевали геройский дух русской армии, противопоставляя его унынию тыла, мы в отряде из сотен и тысяч солдатских бесхитростных писем узнавали, что все это лишь словесная мишура, что солдаты устали от войны и жаждут мира, мира немедленного, на любых условиях, только бы вырваться из окопного ада и вернуться в свои деревни, к своему хозяйству, к своим семьям…
Как-то раз, приехав в Мщенов, я по расстроенным лицам Брейдо и сестер сразу заметил, что произошло что-то нехорошее. Оказалось, что незадолго до моего приезда мимо сидевшего у чайной Брейдо проходил какой-то офицер. Чрезвычайно близорукий Брейдо его не заметил. Офицер остановился:
– Не видишь разве, жидовская морда, что офицер идет? Встать!
Брейдо побледнел как полотно, но встал, подошел к офицеру и, стараясь сохранить спокойствие, сдержанно ответил ему, что он во-первых близорук, а во-вторых не военный.
– Чего ж ты шляешься здесь, жидам на фронте не место! Разве не знаешь, что отсюда уж давно всю жидовню погнали.
Брейдо, снова сделав над собой усилие, тихим, но твердым голосом попросил офицера не оскорблять его и его народ.
– Молчать! – закричал офицер и со всего размаха ударил Брейдо по лицу.
Подчиняясь своим твердым убеждениям толстовца, запрещавшим ему отвечать насилием на насилие, Брейдо стерпел нанесенное ему оскорбление. А потом, еще бледный от пережитого душевного потрясения, говорил мне:
– Не я первый, не я последний. Жизнь каждого еврея в России проходит среди постоянных унижений и оскорблений. Тяжко это, В.А. А все-таки я не желаю евреям равноправия. Гонения поддерживали в еврейском народе силу духа и вечное искание Божьей правды, ставшие нашими национальными чертами. Я люблю свой народ таким, как он есть, и верю, что его назначение не в завоевании материальных благ, а в духовном излучении и воздействии на другие народы. Дайте нам равноправие, и в соблазнах мира евреи утратят качества избранного народа, как это уже произошло в других культурных странах Европы.
Пока Брейдо говорил, щеки его покрылись румянцем, а в глазах зажегся огонь фанатизма. От только что пережитого им тяжкого оскорбления не осталось и следа.
Я не мог не преклониться перед моральной силой этого человека и не стал ему возражать, хотя, не будучи евреем и не веря в духовную миссию еврейского народа, предпочитал для него чечевичную похлебку равноправия мнимому праву первородства, покоящемуся на его бесправии и рабстве…
Во время революции я Брейдо не встречал и не знаю, как он ее принял. Знаю только, что этот поборник Божьей правды с темпераментом пророка неоднократно сидел в большевистских тюрьмах, да и теперь, если жив, едва ли находится на свободе.
Пока «святой Хаим», как мы его называли, завоевывал сердца всего персонала нашего отряда и стал для нас незаменимым человеком на фронте, его антипод, Сливкин, сделался столь же незаменимым в тылу. Заведуя нашим складом в Варшаве и вообще снабжением отряда всеми предметами питания и оборудования, он с необыкновенной аккуратностью и быстротой исполнял все возлагавшиеся на него поручения. Несмотря на оскуднение торговли в прифронтовой полосе и на хаотическое состояние транспорта по железным дорогам, Сливкин обладал совершенно чудодейственной способностью дешево приобретать для отряда самые редкие предметы и доставлять нам все грузы вне очереди. В то время как другие санитарные отряды часто страдали от перебоев в снабжении, у нас все нужное было в изобилии. Ловкий и обходительный Сливкин сумел в короткое время завести дружеские связи с мелкими коммерсантами варшавского гетто, которые правдами и неправдами добывали ему всевозможные товары. А любовь железнодорожных служащих он заслужил, поднося им бутылки спирта – жидкости, запрещенной в продаже, но в изобилии имевшейся на нашем складе. И вот, закусывая с одними, выпивая с другими, добродушно трепля по плечу третьих, обмениваясь услугами с четвертыми, а если было нужно – действуя авторитетом моего княжеского титула, банально-патриотическими речами или своим воинственным видом и бряцанием шпор, мой «Кот в сапогах» стал много могущественнее своего «маркиза Карабаса».
Но… чем больше я присматривался к кипучей деятельности незаменимого Сливкина, тем больше начинал сомневаться в том, что его всемогущество объяснялось исключительно теми сравнительно невинными методами обхождения с людьми, которые я только что перечислил и из которых единственно криминальным было спиртовое мздодательство, ставшее на фронте «бытовым явлением».
Прежде всего на тревожные мысли наводил меня образ жизни Сливкина в Варшаве, совершенно не соответствовавший скромному жалованию, которое он от меня получал. Ясно было, что он имеет какие-то побочные источники довольно больших доходов. Особенно неуютно я чувствовал себя, когда, приезжая невзначай к нему на склад, я заставал его в обществе каких-то неопрятного вида людей, таинственно с ним шептавшихся. При моем появлении сразу прекращался таинственный разговор и темные личности прощались с ним и уходили. Чтобы проверить мои подозрения, я произвел внезапную ревизию склада, но все имущество оказалось в целости и в полном порядке. Подозрения так и остались подозрениями. Очень возможно, что Сливкин пускал в оборот довольно крупные авансы, которые получал (в этом его уличить было трудно), но некоторые обстоятельства в его дальнейшей судьбе невольно наводят меня на мысли и о других вероятных источниках его средств.
Как бы то ни было, уволить его я не мог за отсутствием реального повода, однако облегченно вздохнул, когда все варшавские склады отрядов Союза городов, а в том числе и наш склад с чудодеем Сливкиным, перешли в ведение вновь назначенного особо-уполномоченного Н. В. Дмитриева. Само собой разумеется, что я не счел себя вправе поделиться с ним своими подозрениями, ни на каких фактах не основанными.
Образцовый порядок на складе, безукоризненная отчетность, а также энергия и деловитость Сливкина произвели очень благоприятное впечатление на особо-уполномоченного, который вскоре поставил его во главе центрального склада и назначил помощником уполномоченного по снабжению передовых отрядов Союза городов.
Н. В. Дмитриев, опытный администратор и деловой человек, конечно, тоже скоро почувствовал что-то неблаговидное в сливкиных делах, но и он не мог уловить ничего явно предосудительного в работе своего всегда бодрого, веселого, дельного и исполнительного служащего, с которым поневоле сохранял добрые отношения. Однако, как и я в свое время, он очень обрадовался, когда Сливкин был приглашен Земским Союзом на более видную и ответственную должность.
Вернувшись с фронта в Петербург, я около полутора лет не получал известий о Сливкине. Но вот однажды он внезапно заехал ко мне на службу и, радостно пожимая мою руку, обдал меня запахом дорогих духов. К добродушной развязности и самоуверенности «Кота в сапогах» присоединилась некоторая важность осанки и манер. Оно и понятно: ведь из самозванного студента Льежского университета и санитара, таскавшего раненых с петербургских вокзалов в лазареты, он превратился в уполномоченного Всероссийского Земского Союза, о чем свидетельствовали присвоенные им себе «по должности» бригадирские погоны, перед которыми нижние чины становились во фронт. Но сделал он не служебную карьеру. На фронте он познакомился с молодой женщиной-врачом из состоятельной еврейской семьи и на ней женился. Вероятно, она не обратила бы на него внимания, если бы он был простым полуинтеллигентным, хотя умным и бойким, санитаром, но уполномоченный с бригадирскими погонами чем не пара для девицы с высшим образованием!..
На улицу мы вышли со Сливкиным вместе.
– Разрешите подвезти вас, – предложил он мне, важно и повелительно мотнув головой лихачу, который ждал его у подъезда. И мы покатили по улицам Петербурга, приятно покачиваясь на резиновых шинах. Прощаясь, он сказал мне, добродушно улыбаясь:
– А я вам в подарок привез пуд сахара. Знаю, как здесь с этим трудно, а у нас на фронте сахара – сколько угодно. Хотел сам завезти вашей супруге, но, извиняюсь, не поспею, пришлю с посыльным.
Я отлично понимал незаконное происхождение сахара и довольно нелюбезно отказался от подарка.
– Да нет, отчего же, мне ведь это не трудно, – пожимая мне руку и важно рассаживаясь на своем лихаче, возразил Сливкин.
Я видел, что он не понимал моего отказа от сахара, который дарил мне от души, в благодарность за свою блестящую карьеру.
Через два дня посыльный все-таки принес на мою квартиру два больших пакета сахара. Жена, которую я предупредил, хотела вернуть сахар обратно, но оказалось, что посыльный получил его на вокзале от «генерала», уехавшего на фронт.
Так и пришлось нам пить чай с краденым сахаром…
Вскоре произошла революция, забросившая меня в Крым. Там я как-то встретился с одной из сестер нашего отряда. Стали вспоминать время, вместе проведенное на войне.
– Не знаете ли, куда девался Сливкин? – спросил я ее.
– Представьте, я его видела в Москве, в театре. Сидел он, важно развалившись, в ложе народных комиссаров. Очевидно занимает у них высокий пост.
А вот что рассказывал мне о нем Н. В. Дмитриев, у которого Сливкин некогда служил в Варшаве.
В начале 1918 года Дмитриев жил в Петербурге, со дня на день ожидая ареста. По возможности дома не ночевал и все старался изобрести способ выбраться на юг, за пределы тогдашней Советской республики. Вдруг на улице встречает Сливкина.
– А, Николай Всеволодович, рад вас видеть, как поживаете?
В те времена знакомые в России еще с доверием относились друг к другу и Н. В. Дмитриев рассказал Сливкину о своем трудном положении.
– Ну, я постараюсь вам помочь, а пока перебирайтесь ко мне, у меня безопасно.
И Сливкин повел своего бывшего начальника к себе на квартиру. Квартира оказалась просторной и комфортабельной, и супруги Сливкины вели в ней среди голодавшего Петербурга широкий образ жизни. Все это показалось Н.В. странным и подозрительным. Но особенно не по себе стало ему за роскошным обедом с винами и закусками, который Сливкин давал своим друзьям. Разливая вино в стаканы, он незаметно шепнул Н.В. на ухо: «Будьте осторожны в своих разговорах». Дмитриев сразу понял, что, скрываясь от большевиков, он неожиданно для себя оказался в их власти…
Но Сливкин не выдал человека, которому был многим обязан. Несколько дней укрывал его, а затем помог выбраться из Петербурга. В этом еврее более чем сомнительной нравственности все же сказалась хорошая национальная черта – верность в личных привязанностях и стремление платить добром за добро. Меня он отблагодарил пудом краденого сахара, а Дмитриева – спасением его жизни.
За время моей эмигрантской жизни мне несколько раз приходилось встречать в газетах упоминание о Сливкине как о партийном коммунисте. Занимал он не слишком видные, но все же ответственные должности. Одно время служил дипломатическим курьером и постоянно путешествовал между Москвой и Берлином. От лица, познакомившегося со Сливкиным в Берлине, я знаю, что его дипломатические вализы на обратном пути в Россию заполнялись всевозможными контрабандными товарами. Этот солидный побочный доход давал ему, конечно, возможность широко жить в свое удовольствие. Слышал я еще, что он развелся со своей прежней женой и женился на одной балерине с мировым именем. А несколько лет тому назад в газетах промелькнуло известие об аресте Сливкина.
Кончилась ли на этом карьера этого ловкого человека – мне неизвестно. Во всяком случае, причины, приведшие в большевистскую тюрьму двух евреев – санитаров моего отряда, некогда вместе работавших в его варшавском складе, были не менее различны, чем побуждения, руководившие ими, когда я с ними отправлялся на фронт.
* * *
Мы с женой пробыли на фронте более полугода, до июля 1915 года. Остались бы и дольше, если бы уполномоченные Союза городов получали вознаграждение, которое было впоследствии установлено. В начале войны мы работали бесплатно, и бюджет моей огромной семьи пришел от этого в полное расстройство. Волей-неволей приходилось возвращаться к своим петербургским заработкам.
Я уезжал из Жирардова, когда наша галицийская армия, лишенная необходимого вооружения, уже скатилась с Карпат и спешно отступала к русским границам, неся огромные потери. Войска нашего Западного фронта, чтобы не оказаться обойденными неприятелем, тоже должны были попятиться, оставив немцам Варшаву.
Жирардово готовилось к эвакуации. На фабриках отвинчивались и обламывались все медные ручки, краны, гайки и т. п., увозились раненые, грузились вагоны всем, что можно было вывезти в спешном порядке.
Настроение армии было подавленное. Все, от генералов до нижних чинов, говорили о предательстве. Всюду и везде видели немецких шпионов. Помню, как в каком-то штабе меня уверяли, что немцы приспособили к разведочному делу собак и что эти собаки-шпионы рыщут между нашими войсками. А о предательстве верхов и в особенности военного министра Сухомлинова уже говорили совершенно открыто. Шпиономания, охватившая армию, имела, конечно, много оснований. Если шпионство собак можно отнести за счет расстроенного воображения, то не подлежало сомнению, что немецкие шпионы кишмя кишели как на верхах, где распутинщина была благоприятной средой для их темных дел, так и в армии, где наша контрразведка была очень плохо организована.
Я провел полгода на фронте, часто ездил в штабы армий, корпусов, дивизий и полков. И за все это время у меня ни разу никто не потребовал предъявления документов, удостоверяющих мою личность. Караульные посты вытягивались перед моими полковничьими погонами, а когда приходилось спрашивать о том, где находится такой-то штаб или где расположена такая-то часть, – добродушно сообщали мне нужные сведения. Штабные офицеры тоже никогда не пытались проверить мою личность, разговаривали при мне о расположении частей, иногда вместе со мной рассматривали карты, на которых были обозначены все наши батареи, штабы и пр. Только перед самым отступлением нашего фронта, на больших дорогах, ведущих из Жирардова в сторону передовых позиций, были поставлены заставы и отдан был приказ требовать документы от всех проезжающих, невзирая на чины. Чтобы не задерживаться на таких заставах, я просто их объезжал. Вероятно так поступали и другие, в том числе и немецкие шпионы. Я не знаю порядков, существовавших в союзных и враждебных армиях, но думаю, что нигде не было такой добродушной халатности, как в русской.
Накануне отъезда из Жирардова я сдал свой отряд новому уполномоченному Д. Д. Посполитаки и, освободившись от ответственности, заснул так крепко, что звук разорвавшейся у нас во дворе аэропланной бомбы меня не разбудил.
Последний раз проезжая на автомобиле нашего отряда по знакомой дороге между Жирардовым и Варшавой, мы с женой видели спешную работу войск, копавших окопы и устанавливавших проволочные заграждения для арьергардных боев, долженствовавших прикрывать отступление.
Два дня мы провели в Варшаве. Она имела свой обычный веселый и спокойный вид. От ее жителей скрывали, что она будет сдана немцам без боя, но мы, видевшие на фронте подготовку к эвакуации, в этом не сомневались и с грустью покидали этот жизнерадостный город, представляя себе, как через несколько дней по его главным улицам будут с напыщенной важностью гулять напомаженные офицеры германского генерального штаба…
Возвращение в Петербург, в привычную семейную обстановку было мне приятно. Только в тылу мы с женой почувствовали, как мы нервно устали от шестимесячного пребывания на фронте. А мы все-таки жили там в полной почти безопасности, да и не видали настоящего лика войны. Что же должны были испытывать миллионы людей, жившие в окопах, в постоянном соприкосновении со страданиями и смертью!