Текст книги "Обезглавить. Адольф Гитлер"
Автор книги: Владимир Кошута
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
– Повторяю, ваш муж во всем признался. Он вас пре… – совершенно неожиданно остановился на полуслове Нагель.
Во взведенном на него взгляде Марины была такая откровенная, уничтожающая сила ненависти, что он остановился перед нею, как перед острием штыка, упершегося в грудь. Марина, которую он считал уже сломленной, от которой с минуты на минуту ожидал дачи показаний, вдруг вышла из-под его контроля и весь допрос, тщательно им подготовленный, в успехе которого он не сомневался, в одно мгновение рухнул, как карточный домик. Перед ним сидела уже не та женщина, что в смятении и растерянности искала ответ на вопрос, предал ли ее муж, а внезапно преобразившаяся, волевая и сильная жена, твердо убежденная в непогрешимости своего супруга. Столь неожиданная перемена Марины выбила Нагеля из привычной колеи, но он попытался вновь овладеть положением – ведь не даром же среди офицеров гестапо Рейха он считался одним из тех немногих, кто обладал железной волей и способностью подчинять этой воле свою жертву.
Выдержав паузу и сделав несколько шагов по кабинету, Нагель подошел к Марине и понял, что от этой устремленной на него враждебной пристальности, ему самому стало не по себе. С какой-то внутренней оторопью он посмотрел в суровое лицо Марины и про себя отметил, что на этот раз психологический опыт допроса, кажется, не удался. Но властно звавшее к успеху самолюбие не позволяло ему признать себя побежденным, толкало на продолжение поединка, продление очной ставки. Сощурив глаза, будто пропуская через узкие щелки пронизывающий гипнотический взгляд, Нагель устремил его на решительное лицо Марины.
– Да, да – продолжил он свою мысль, оказывая на измученную женщину давление. – Ваш муж предал вас. Предал.
По его теории, такой взгляд гипнотической силы в сочетании с вопросом, приводящим жертву в отчаяние, должен был подчинить Марину его воле. Богатая практика свидетельствовала о том, что в подобных случаях массированном психологическом и физическом воздействии не многим жертвам удавалось сохранить самообладание. Сломленные морально, они не выдерживали, и тогда важно было не дать им опомниться, энергично допрашивать без устали, без передышки. Но шли секунды, минуты затянувшегося напряженного молчания, а Марина не показывала никаких признаков замешательства, растерянности, и это еще больше распаляло Нагеля.
– Еще раз повторяю… – настойчиво, с металлическим звучанием раздавался голос Нагеля, который теперь, однако, не вызывал у Марины чувства оцепенения, страха, потерял неотвратимую силу воздействия, которую имел в начале допроса. Говорят, человек ко всему привыкает. Быть может, следуя этой мудрости, к экстремальной обстановке, специально созданной Нагелем, вскоре приспособилась и Марина. Вначале она растерялась, и ей казалось, что не найдет в себе сил сопротивляться напористости энергичного гестаповца, но затем привыкла, нашла себя.
– Не верю! – бросила она решительно Нагелю. – Все это ложь! Муж не мог предать меня. Не мог! Он – русский!
Лицо Марины, до этой минуты сосредоточенно-строгое, в одно мгновение преобразилось и стало одухотворенным и гордым, а взгляд, накаленный ненавистью, вдруг налился выражением победного превосходства и буквально оттолкнул Нагеля. Он отступил на несколько шагов и на расстоянии оторопело рассматривал Марину, не понимая, откуда у этой измученной пытками женщины взялась сила противостоять ему?
Сколько помнила Марина, очную ставку тогда совершенно неожиданно завершил Марутаев. Молчавший до этого, как бы забытый Нагелем, очередным приступом боли лишенный возможности выразить свое отношение к допросу, оказать помощь Марине, он, наконец, преодолел паралитическую скованность и сначала невнятно, а затем с каждым словом отчетливей на всю камеру раздался его болезненный голос:
– Я… Я не предавал тебя, Марина… Видит Бог, не предавал!… Следователь врет. Я говорил ему о посещении ресторана в Рождество Христово в 1937 году. Я не предавал тебя, Марина!… Не предавал! Я… Я… Честен перед тобой. Честен…
Он словно захлебнулся неожиданно длинной речью и снова умолк.
– В карцер, – прохрипел глухо и зло Нагель. – В карцер. Обоих.
Таким осталось в памяти Марины последнее свидание с Марутаевым в тюрьме Сент-Жиль. И сколько потом не пыталась она узнать у Нагеля о судьбе мужа, получала невразумительный ответ. Что с ним? Жив ли?
Дети… Мысли о них одолевали ее в минуты редко выпадавших передышек. Обостренное чувство матери неудержимо влекло ее к ним. Воспоминания счастливой семейной жизни с ее хлопотами, трудностями и радостями часами владели ею, и она замирала в сладкой истоме, как бы прокручивая всю свою жизнь в памяти. И на первом плане были дети. Утром она поднималась не по тюремному сигналу о начале безрадостного дня, а по инстинктивному зову матери, обязанной поднять детей с постели, умыть, одеть, накормить. Распорядок семьи был для нее сильнее тюремного, мысленно она была дома, жила заботами о детях. Как-то они там? Кто присмотрит за ними? Мать, сестры? Сумеют ли воспитать из них добрых и честных людей, привить любовь к России? О, как она хотела, чтобы судьба была более милостива к ним и дала возможность уехать на Родину! Воспоминания о детях составляли самые счастливые минуты ее тюремной жизни. Но часто доводили до слуховых галлюцинаций, когда ей чудилось их ровное, сонное дыхание, которое она запомнила в детской в ночь прощания. Она замирала от ощущения их близости, обезумевшим взглядом осматривала камеру, будто надеясь обнаружить здесь их кроватки но, убедившись, что это были галлюцинации, горячечно закусывала губу, подавляя вопль отчаяния. Она знала, что уже не увидит своих детей – свидание с ними не разрешалось.
* * *
В зале суда стоял несмолкаемый гул голосов. Мундиры мышиного цвета пехотных офицеров, черные френчи гестаповцев, коричневые рубашки штурмовиков, темного цвета костюмы штатских лиц заполняли кресла, и на фоне этой темной массы белыми бликами выделялись лица присутствующих – суровые, любопытные, удивленные. Это был первый в Брюсселе суд над участницей движения Сопротивления фашизму в Бельгии, первый суд над русской террористкой, о которой бельгийцы уже слагали легенды. Посмотреть и послушать ее хотели многие, но в зал суда допустили только избранных, надежных, проверенных.
Ближе к 12 часам дня, ко времени начала суда, в зале царила накаленная атмосфера. Дерзкое убийство двух офицеров русской женщиной, предстоящий над нею суд, еще не пережитая и дававшая о себе знать горечь поражения под Москвой и связанная с этим жажда мести русским разжигали шовинистические страсти фашистов. И даже тех, кто пришел в зал суда с любопытством и намерением увидеть что-то необычное, захлестнуло общее настроение ненависти к подсудимой. Взвинченное, подогретое нервозностью воображение присутствующих рисовало Марину женщиной особенной, вроде русского богатыря, и поэтому, когда по приказу судьи полковника Гофберга ее ввели в зал, немцы на какое-то время опешили, замерли от вынужденного изумления и разочарования в своей фантазии. Перед судом предстала обычная женщина среднего роста, худощавая, с умным, сосредоточенным лицом и решительным взглядом широко раскрытых черных глаз. Седые, некогда черные, как смоль, волосы, собранные на затылке в тугой узел, придавали ей какой-то домашний, уютный вид. Террористка была поистине женственна и даже не верилось, что, она совершила убийство и отправилась в комендатуру на верную смерть.
Фашизм еще играл в демократию, поэтому Гофберг объявлял состав суда, называя фамилии, звания, служебное положение судей, прокурора, объясняя права и обязанности Марины, дважды подчеркнув, что она отказалась от защиты и будет защищаться сама. При этих словах в зале послышался шум удивления, а лицо Марины стало строже. Да, она сама будет защищаться.
Гофберг снял с носа пенсне, неторопливо извлек из футляра-очешника кусочек замши и также неторопливо стал протирать стеклышки, – подслеповато поглядывая в зал, всем своим видом показывая, что сейчас начнет и блестяще проведет процесс над нашумевшей в Бельгии русской террористкой. Его круглое, тщательно выбритое лицо с рыжеватыми усиками аля-Гитлер, было самодовольно и весь он, подобранный, подтянутый, держался уверенно, с определенной долей артистизма. Эффектным движением руки, он водрузил пенсне на нос и выжидательно уставился в зал, словно заявляя: «Я готов». Повелительно сверкнул на Марину стеклышками пенсне, подчеркивая этим важность наступившего процессуального момента, хорошо поставленным голосом потребовал:
– Подсудимая Шафрова-Марутаева Марина, подойдите к столу и дайте клятву суду, что будете говорить правду и только правду.
Марина спокойно посмотрела на выжидательно притихший зал, но с места не тронулась. Убедившись, что ее внимательно слушают, ответила неторопливо, твердо выговаривая каждое слово:
– Господин судья, господа судьи. Надеюсь, вам хорошо известно, что я – русская.
Гофберг бросил на нее настороженный взгляд, согласительно кивнул.
– Около двадцати лет я живу в Бельгии, – продолжала она, – и эта страна стала для меня второй Родиной. Я считаю себя бельгийской гражданкой и поэтому клятву могу дать только бельгийскому суду, суду его величества короля Леопольда.
В зале раздались негодующие голоса. Гофберг подумал, что она не так уж проста и беззащитна, как казалось ранее. И все же оконченный лицей и тринадцать лет работы на галантерейной фабрике швеей не давали ему основания видеть в ней достойного противника в суде, а отказ от помощи адвоката и взятие на себя защиты ничего, кроме недоумения, не вызвали. Правда, в тюремную камеру она потребовала уголовное законодательство, учебники по уголовному праву, процессу и, по докладу тюремного начальства, основательно штудировала их, но можно ли полученные таким образом знания всерьез принимать во внимание? Картинно пожав плечами, Гофберг несколько раз тряхнул колокольчиком, призывая к спокойствию, и, давая, понять Марине, перед каким судом она находится и как себя должна вести, многозначительно уточнил:
– Подсудимая Шафрова-Марутаева, вы отказываетесь дать клятву суду великой Германии? Суд просит вас уточнить ответ для занесения в протокол.
Зал замер. Слишком откровенно был задан вопрос, чтобы не понять его значения для подсудимой.
Уловив угрозу в словах Гофберга, Марина приняла вызов. Поднявшись со стула и как бы подчеркивая этим важность своего ответа, бросила судьям и в зал решительно и смело:
– Я не признаю суд немецко-фашистских оккупантов Бельгии!
Волна возмущения захлестнула зал, но Марина понимала, что для того, чтобы защищаться, надо овладеть ситуацией, подчинить своей воле суд и разъяренное сборище фашистов. Выстояв какое-то время в бушевавшем шуме ненавистных, оскорбительных криков и, как бы дав волю неистовавшим в дикой ярости фашистам излить свой гнев, она медленно подняла руку, требуя внимания, и, к немалому удивлению Гофберга, повинуясь ее жесту, невообразимый гвалт в одно мгновение сник. Победно выдержав паузу, с немалой долей иронии в голосе она потребовала:
– Господин судья, наведите порядок в зале заседания суда великой Германии, потребуйте от господ офицеров и штатских лиц прекратить оскорбления в мой адрес, иначе я вынуждена буду отказаться от показаний и участия в суде, – Выдержала паузу, закончила твердо, – Как вы знаете, согласно уголовному закону свободной Бельгии и рейха отсутствие одной из сторон в процессе, тем более подсудимой, делает суд неправомочным рассматривать дело.
Требование Марины, произнесенное с такой убежденностью и решительной силой, оказались настолько впечатляющими, что возникший было неопределенный ропот, грозивший превратиться в шум, моментально и словно нехотя, улегся.
Гофберг не мог отвести поблескивающих стекол пенсне от Марины, победно стоявшей перед притихшим, усмиренным ею, залом. Он давал себе отчет, что ее заявление о непризнании суда носило политический характер, а предупреждение отказаться от дачи показаний грозило срывом процесса, который, по мнению Нагеля и Фолькенхаузена, должен был послужить суровым предупреждением бельгийцам, с особой силой продемонстрировать, что возмездие за преступление против Германии, в какую бы форму оно не выливалось, неотвратимо. Понимая это, он почувствовал себя несколько растерянно, боясь, что в случае срыва процесса, вся ответственность за это ляжет на него. Лицо его приняло озабоченный вид и, тихо крякнув, он повернулся к судьям, спросил их мнение, ответил уже без прежнего артистизма:
– Подсудимая, суд, посоветовавшись на месте, счел возможным не настаивать на принесении вами клятвы, – Выждал немного, проверяя реакцию зала, и, не уловив протеста или одобрения принятого им решения, а лишь заметив застывшее на лицах недоумение, продолжил жестко, – Но суд счел также необходимым предупредить вас, что за отказ от дачи показаний, укрывательство преступной деятельности вы будете нести дополнительную строгую ответственность и значительно усугубите свое положение.
– Я буду вести себя так, как считаю нужным, и поступать, как велит мне моя совесть, – ответила непреклонно Марина и опустилась на свое место с чувством удовлетворения за первую выигранную защиту. Но еще большую испытала она радость, когда услыхала обращение Гофберга к залу.
– Уважаемые господа, – говорил он увещевательно, – суд хорошо понимает ваши чувства, но для осуществления своих процессуальных функций, для успешного ведения судебного следствия просит соблюдать в зале заседания порядок, спокойствие и не оскорблять подсудимую.
Порой возникавший после этого сдержанный шум в зале уже не мешал ни суду, ни Марине.
– Подсудимая, вас ознакомили с материалами вашего дела? – спросил Гофберг.
– Да, – кратко ответила Марина.
– Признаете себя виновной в предъявленном вам обвинении?
– Частично.
– Уточните ваш ответ.
– Признаю себя виновной в убийстве двух офицеров. И совершенно не признаю виновной в связях с движением Сопротивления фашизму в Бельгии.
– Суд займется установлением истины в этом вопросе.
– Я надеюсь, – ответила Марина.
Весь этот первоначальный судебный ритуал протекал так спокойно, что со стороны могло показаться, будто идет не показательный суд, а мирная беседа, которая закончится вынесением мягкого приговора, взаимно приемлемого и для суда, и для подсудимой. Однако это лишь казалось. Основные события по замыслу устроителей суда должны были развернуться позже, в процессе судебного разбирательства. Это хорошо понимала и Марина.
Гофберг огласил материалы уголовного дела Марины, предъявленное ей обвинение, перечислил соответствующие статьи уголовного законодательства и приступил к процессу, состязанию сторон. Он полистал один из пухлых томов дела, лежавшего перед ним, какие-то записи, сделанные лично для памяти и, обращаясь к Марине, сказал:
– В ходе следствия гестапо установило, что 8 декабря 1941 года на площади Порт де Намюр в Брюсселе вы убили майора Крюге, а 15 декабря офицера конвоя. Вы подтверждаете это?
– Да. Подтверждаю, – ответила Марина. – Только прошу обратить внимание, что об убийстве майора Крюге в военную комендатуру и гестапо я заявила сама.
– Это к делу не относится, – ответил недовольно Гофберг.
– Ошибаетесь, господин судья, – не согласилась Марина. – Во всех цивилизованных государствах явка с повинной всегда расценивалась, как смягчающее вину обстоятельство. Я прошу суд учесть, что в комендатуру я шла по своей доброй воле.
– Вы пришли, чтобы спасти шестьдесят заложников, – напомнил Гофберг, – Да еще как пришли? Убив офицера конвоя!
Он расценил заявление Марины, как расчет на снисхождение суда при вынесении приговора и надменно улыбнулся. Она не знает, что приговор ей уже давно вынесен, отпечатан и вот он лежит на столе и никакие смягчающие вину обстоятельства во внимание приняты не будут. «Святая наивность», – подумал Гофберг, удивляясь ее юридической беспомощности.
– Совершенно верно, – согласилась Марина. – Но в таком случае надо судить и начальника гестапо Брюсселя барона фон Нагеля. Это по его приказу были арестованы шестьдесят заложников, ни в чем невиновных перед оккупационными властями. Им грозила смерть, о чем было объявлено в газетах, по радио. Надеюсь, вам известно, господин судья, что по законам Бельгии и Германии угроза смертью преследуется законом? Таким образом за взятие заложников, заключение их в тюрьму и угрозу им смертью барон фон Нагель должен быть привлечен к уголовной ответственности.
– Это к делу не относится, – перебил ее Гофберг, пытаясь уйти от полемики, которую навязывала ему Марина.
– Значит, фашизму все дозволено? – не отступала она, – В том числе брать и без суда и следствия уничтожать заложников? Голос ее прозвучал гневно, с убийственной силой.
В зале раздался приглушенный возмущенный ропот и, перекрывая его, послышался решительный голос прокурора.
Он встал из-за стола, весь олицетворение неподдельного негодования. Его продолговатое, треугольное лицо, как бы стесанное к подбородку, налилось краской, а серые глаза, наполненные гневом, сделались настолько суровыми, что в них показался Марине отблеск холодной стали.
– Как государственный обвинитель, – бросал он резко каждое слово, – я категорически требую прекратить антифашистское выступление подсудимой! Я протестую!
Он сел, нервно перебрал лежавшие на столе бумаги и требовательным взглядом уставился на Гофберга, словно подталкивая того выполнить его волю. Однако Гофберг прекрасно понимал свою роль в процессе, хорошо знал, что обязан унять Марину, не дать ей использовать суд в своих целях.
– Подсудимая, – обратился он раздраженно к Марине, – суд требует от вас прекратить не относящиеся к делу выступления. В противном случае суд вынужден будет принять к вам необходимые меры. Отвечайте на мой вопрос.
– Да, я подтверждаю, – ответила Марина, – что 8 декабря 1941 года на площади Порт де Намюр убила майора Крюге, а 15 декабря офицера конвоя заложников.
– Кто дал вам задание убивать офицеров армии великой Германии? – спросил прокурор.
Марина несколько задумалась и сотни глаз присутствующих в зале людей устремились на нее. Блеснув стеклами пенсне, выжидательно смотрел на нее Гофберг. Искорка надежды на ожидаемый ответ теплилась где-то в глубине его сознания и подогревала самолюбивое желание получить от подсудимой показания о связях с Сопротивлением, чего не добились от нее в гестапо. Не сводил с нее глаз и прокурор. В прокуратуре Брюсселя лежало свыше десятка дел нераскрытых убийств офицеров и сотрудников администрации оккупационных властей. Убийцы не найдены и никаких надежд на их обнаружение не было, хотя он хорошо знал, что нити этих преступлений, также как и нить преступления, совершенного подсудимой, тянутся к одному центру – движению Сопротивления. И тут важно было найти и уцепиться за тот конец нити, который поведет затем к клубку. Отправляясь на процесс, он надеялся получить от Марины этот желанный конец.
Марина думала: «Кто дал задание убивать немецких офицеров?» Десятки, если не сотни раз упорно задавали ей этот вопрос в гестапо и ни разу никто не поверил, и не мог поверить, что сделала она это по велению собственной совести. Даже если принять во внимание встречу с полковником Киевицем в охотничьем доме в лесу, то в конечном итоге право решать – уничтожать или не уничтожать Крюге – оставалось за нею. Она решала по велению своей совести.
Расценив минутное раздумье Марины, как колебание, как многообещающий момент, за которым может последовать признание, прокурор ощутил, как в груди у него замерло дыхание и треугольное лицо стало еще длиннее потому, что совершенно произвольно слегка отвисла нижняя челюсть, и он смотрел на Марину с трепетным ожиданием ответа, глупо или не глупо, но все же надеясь на удачу. Сгорая от нетерпения, он решил ускорить событие:
– Я требую ответа! – прохрипел он неожиданно осипшим от волнения голосом, – Требую ответа, господин судья!
Марина скользнула презрительным взглядом по нему и, обращаясь к судьям, а больше всего к замершему в выжидательной тишине залу, ответила:
– Моя совесть, господа судьи.
Ответ Марины оказался таким необычным и нестандартным для суда, что судьи и прокурор непонимающе посмотрели на нее, соображая, к чему здесь совесть, если ответ должен быть о конкретных лицах, толкнувших ее на преступление.
– Это не ответ, – первым прервал возникшую неловкую паузу судья, – Отвечайте по существу.
– Это не ответ! – поддержал его прокурор.
– Я вижу, вы не верите и не понимаете меня, – выдержав небольшую паузу, неожиданно доверчиво и с какой-то горечью в голосе ответила Марина, будто сожалея об ограниченности судей и прокурора, не желающих ее понять, – Но к убийству офицеров действительно позвала меня моя совесть, – Голос ее звучал проникновенно, правдиво и эта доверительная тональность как бы обволакивала сознание людей, прокурора, сдерживая их от гнева и намерения прервать ее. А она продолжала неторопливо и рассудительно, словно призывая их добросовестно и глубоко разобраться в ее чувствах и совести, наконец, поверить.
– Когда немецкие войска вошли в Брюссель и оккупировали Бельгию, я стала свидетельницей невообразимой жестокости. Я видела, как на бельгийцев, словно на животных, устраивались облавы, как их хватали на улицах и угоняли на работы в Германию, разлучая с семьями. Я читала приказы военного коменданта генерала Фолькенхаузена и начальника гестапо барона фон Нагеля об арестах, расстрелах. Бельгия стояла на коленях, и моя совесть позвала меня к сопротивлению насилию, – Она остановилась, передохнула и, виновато улыбнувшись за эту передышку, продолжила, – Когда же ваш фюрер Адольф Гитлер начал войну с моей Родиной, Россией, мне показалось, что ваши солдаты ворвались в мой дом, в мою семью, я не могла сидеть сложа руки. Я взялась за оружие – кухонный нож. Моя совесть приказала мне убивать немцев. Совесть, господа судьи, и больше никто.
– Прекратите антифашистскую пропаганду! – наконец, вырвался прокурор из плена ее обворожительного, задушевного тона. – О какой совести может идти речь? О чем толкует подсудимая? Она хочет увести суд в сторону от главного вопроса. – Он достал платок, вытер вспотевшее лицо и, вспомнив, что подобным срывом нарушает процедуру процесса, спросил у судьи разрешение задать Марине вопрос. Получив разрешение, продолжил напористо, убежденно:
– Надеюсь, вы не станете отрицать, что убивать офицеров великой Германии вам дали приказ руководители так называемого движения Сопротивления и бельгийские коммунисты, которые выполняют указания московского Кремля. Не так ли?
Сдержанная улыбка скользнула по лицу Марины – она поняла, куда клонит прокурор. Не пряча иронии, неторопливо ответила ему, оттачивая каждое слово.
– Господин прокурор, если бы я была связана с руководителями движения Сопротивления и коммунистами, которые выполняют указания Кремля, то, думаю, вы тоже не станете отрицать, что для убийства ваших офицеров они дали бы мне оружие. С ним безопасней. Я же убила ваших офицеров столовым ножом – оружием кухарки.
Логичность ее доказательств была настолько убедительной, что в зале послышалось оживление, и Марине показалось, что в полемике с прокурором она неожиданно получила поддержку присутствующих, и это придало ей уверенность.
– Почему вы убили майора Крюге? – задал вопрос Гофберг. – Вы были знакомы с ним? У вас были личные счеты?
– Нет, личных счетов не было. Я однажды танцевала с ним в ресторане. Но это нельзя считать знакомством.
– Так что же вас толкнуло на преступление? – спросил прокурор, оторвавшись от своих записей.
С задумчивой озабоченностью и взволнованностью опустила Марина голову, собираясь с мыслями, запасаясь силой воли, чтобы сказать о самом важном, о том озарении, той любви к Родине, которые позвали ее к отмщению и привели на скамью подсудимых фашистского суда. Она хотела сказать о многом – бросить в лицо суда всю свою ненависть к фашизму, рассказать о нравственном потрясении, которое пережила после нападения Германии на Советский Союз, обвинить фашистов в убийстве тысяч русских людей, уничтожении городов и деревень ее Родины. Ей хотелось дать волю чувствам, словам, которые были скованы пытками на допросах в гестапо, и которые не было смысла высказывать Нагелю, но следует сказать здесь не только суду, а и тем, кто переполнил зал судебного заседания. Но где найти столько слов? Как спрессовать их в единый слиток разума и чувств? Мысли смятенно и мучительно метались в ее голове, не находя стройного воплощения в словах.
– Суд ждет, – напомнил требовательно Гофберг.
Она понимала, что ответ ее ждут суд, прокурор, вновь притихший, наэлектризованный ее молчанием, зал. И вдруг вся только что занимавшая ее сумятица мыслей вылилась в голове в краткую речь, подобную той, которую сказал Шафров за праздничным столом 7 ноября: «Надо здесь, в Европе, бороться с фашистами и таким образом помогать Красной Армии. Фашист, убитый в странах Европы, не появится на нашей Родине, не прольет там русскую кровь». Обрадовавшись, она подняла голову, сказала с потрясающим убеждением в своей правде, чувствах, вере.
– Моя Родина, Советский Союз, в смертельной опасности, – Сглотнула ком, подкативший к горлу и ощутила, как отчаянно в колотилось сердце – сказать сокровенные мысли суду, притихшим в зале фашистам оказалось делом нелегким. Но это не испугало, не остановило ее. Напротив, она почувствовала такой прилив сил, который дал ей возможность твердо и уверенно закончить свою мысль, – И я считаю, что русские люди, где бы они сейчас ни находились, должны помогать своей Родине. Убитый фашист в Бельгии, Франции, Дании, Польше уже не появится в России. Я помогала моей Родине!
Марина напрасно думала, что в полемике с прокурором заручилась поддержкой людей, находившихся в зале. Реакция зала могла склоняться в ту или иную сторону в зависимости от остроты вопросов, рассматриваемых судом, удачных или неудачных ответов сторон процесса, но она была однозначна, когда речь шла о ее виновности, ее выступлении против фашизма. И потому последние ее слова «Я помогала моей Родине!» – потонули в оглушающем реве. Фашисты забыли о предупреждении судьи, не обращали внимания на звон колокольчика в руках Гофберга. Да если бы в зале раздался набатный звон главного колокола церкви, вряд ли он мог бы заглушить, а тем более унять, успокоить разъяренную массу опьяненных ненавистью офицеров.
Марина сказала самое важное, что хотела официально и гласно заявить на процессе, и теперь, несмотря на бушевавший в зале шквал фашистского бешенства, сидела успокоенная. Она не знала, хорошо ли, плохо ли защищалась, но чувствовала, что пока держалась, находила силы и, слова Богу, умения возражать своим противникам. А противники ее бушевали долго прежде, чем она вновь услышала обращенный к ней голос судьи.
– Суд располагает сведениями о ваших связях с движением Сопротивления в Бельгии. С кем из участников Движения и когда вы установили связь?
– С вашего разрешения, – обратился прокурор к судье и, получив согласие, выраженное благосклонным кивком головы, обратился к Марине. – Государственное обвинение интересуют фамилии, имена руководителей Движения, какие конкретно вы получали от них задания?
После ошалелого рева тишина в зале казалась прозрачной и в этой тишине сотни глаз были устремлены на Марину, бесстрашно защищавшую себя в неравном поединке с судом. Сотни ушей с напряженным ожиданием готовы были ловить каждое ее слово, произнесенное вслух или шепотом, потому что показательный процесс вступал в новую стадию, и тут важен был каждый нюанс в ее поведении. Многие сидящие в зале понимали, что суд приобретал форму драматического спектакля, главную роль в котором играла Марина, и подобно тому, как в театре зрители ждут выхода полюбившегося им артиста, так и они ожидали ее ответ на вопрос судьи и прокурора. Правда, они не отдавали ей своих симпатий, но ведь даже ненависть требует удовлетворения.
Марина вспомнила полковника Киевица, Деклера, мысленно пожелала им удачи, а судье ответила:
– Я никакого отношения к Движению Сопротивления не имею. Ни с кем из его руководителей знакома не была, их фамилий, имен не знаю.
– Суд требует правдивых показаний, – блеснул на нее недовольно Гофберг стеклами пенсне, напомнил. – Вы будете нести дополнительную и суровую ответственность за сокрытие ваших связей с преступной организацией.
– Повторяю, я никакого отношения к Движению сопротивления не имею, – стояла на своем Марина. – Но если суд располагает доказательствами этого, то прощу предъявить их.
– Хорошо, – согласился Гофберг. – Пригласите в зал свидетеля Старцева, – обратился он к охране.
«Старцев свидетель?» – взметнулись мысли в голове Марины, восстанавливая в памяти все, что было связано с ним в ее жизни и жизни отца, выискивая то, что сейчас могло составлять опасность. Напряженная память молниеносно воспроизвела картину его прихода в их дом вместе с Новосельцевым, ожесточенный спор с отцом о возвращении на Родину. Что мог знать Старцев о полковнике Киевице и Деклере – вот что было важным.
Старцев появился в услужливо открытой перед ним двери, обвел взглядом зал и, убедившись, что в основном здесь находятся офицеры вермахта и гестапо, выбросил руку в фашистском приветствии, громко произнес: «Хайль Гитлер!» Офицеры сначала удивленно опешили и, только несколько мгновений спустя, влекомые выработанной привычкой и обязанностью отвечать на такое приветствие, в едином порыве встали со своих мест, сотнеголосо прокричали: «Зиг хайль!» И только после этого, храня достоинство и генеральскую важность, под одобрительный шум в зале Старцев прошел к месту свидетеля. Дав клятвенное обещание говорить суду только правду, он застыл в позе сиюминутной готовности.
Решение идти свидетелем на процесс, который, хотя и назывался закрытым, с ограниченным и подобранным кругом присутствующих, но все же был гласным, Старцев принял не сразу. Он понимал, что скрыть ту роль, которую отводил ему Нагель в суде не удастся и это может, если не подорвать, то бросить тень на его репутацию среди эмиграции. Он заартачился, давая понять, что тайное сотрудничество с гестапо – это одно дело, а выступать публично на процессе по заданию и под диктовку службы безопасности – совершенно другое. Но Нагель и слушать не хотел. Ему надо было достичь цели, и ради этого он «сжигал» Старцева, тайного агента гестапо. Генерал попытался отказаться от задания, но когда Нагель вновь бестактно и грубо спросил, не пробовал ли он висеть на фонарном столбе, сдался. Затаив обиду, мысленно жалея себя, он согласился пойти в суд – жизнь для него была дороже репутации. Марина с брезгливым отвращением смотрела на Старцева. Она и раньше понимала, что в судьбе их семьи генерал играл зловещую роль, но никак не предполагала, что он выступит свидетелем на суде. Фашистское приветствие, с которым Старцев там появился адресованный ему одобрительный шум в зале и ответ «Зиг хайль» свидетельствовали о том, что в этой среде он был своим человеком, и Марина вспомнила слова Шафрова: «А приведет случай, то в Россию с Гитлером пойдете», подумала, как же был прав отец.