Текст книги "Обезглавить. Адольф Гитлер"
Автор книги: Владимир Кошута
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
– Мне кажется, вам надо сменить обстановку, – услыхал он холодный голос Нойдорфа. – В России, под Москвой, нам требуются опытные руководители гестапо.
– Я сочту за честь, господин обер-фюрер, – ответил Нагель, как ему самому показалось, с готовностью, но от слов Нойдорфа грудь его опалила ледяная стужа. Отправляться в Россию барон фон Нагель не желал – там было слишком опасно.
– Если не найдете убийцу, такая честь вам будет оказана, – пообещал Нойдорф и, несколько помедлив, продолжил требовательно: – Если террориста не найдете, возьмите заложников. Берите и уничтожайте их беспощадно. Если потребуется уничтожить всех брюссельцев – уничтожайте. История вас простит.
Угрожающе звенящий голос Нойдорфа умолк, и Нагель облегченно отметил, что на этот раз доклад прошел более-менее удачно.
– Я вас понял, господин обер-фюрер.
– О случившемся я доложу министру имперской безопасности господину Гиммлеру и в ставку фюрера.
В трубке послышался щелчок и телефон выключился. Нагель достал платок, вытер крупные капли пота на лысеющей рыжей голове, повторил машинально: «И в ставку фюрера».
* * *
Миновали третьи сутки после убийства Крюге. За это время у Марины несколько спало нервное потрясение, притухло волнение, но полного спокойствия она не обрела и продолжала пребывать во власти мучительной раздвоенности чувств. С одной стороны она была довольна тем, что нашла в себе силы убить фашиста, а с другой – испытывала моральную подавленность от того, что все же убила человека. Всем своим разумом она стояла на том, что свершила правое дело и в связи с этим полагала, что чувство жалости не должно было коснуться ее сердца, но шло время, а какая-то внутренняя сила продолжала казнить душу, упрекать в жестокости, бесчеловечности. Ее совершенно неожиданно захлестнуло чувство человеколюбия. Христианская заповедь «Не убий!», о которой она забыла или нарушению которой находила объяснение, теперь казнила ее сознание. Образ убитого Крюге, его искаженное смертельной болью лицо, предсмертное: «Мадам, это вы?» являлись ей в беспокойном сне. Обливаясь холодным потом, она просыпалась, осеняла себя крестным знамением, чтобы избавиться от кошмарных сновидений и, не закрывая глаз, долго обессиленно лежала, страдая от пережитой во сне жути. Ко всему этому прибавилось переживание о заложниках. Ей казалось, что если фашисты расстреляют ни в чем неповинных шестьдесят бельгийцев, то их кровь тоже ляжет на ее совесть.
Терзая себя так, она искала, кому излить боль исстрадавшейся души. Дома об этом говорить не решалась, чтобы не волновать отца и мужа, время встречи с Деклером не подходило, а душа ее горела. Убить человека, даже если он был фашистом, для нее оказалось делом нелегким.
Истерзанная душевными мучениями, на четвертый день она не выдержала и отправилась в церковь.
Знакомый дворик у церкви, где 22 июня штабс-капитан Никитин бесстрашно бросил в толпу собравшихся русских: «Господа, вы же зрячие!», призвав их защищать Родину. Нет теперь Никитина. Расстреляли фашисты. «Царствие ему небесное», – прошептала Марина и скрылась за полуоткрытой массивной церковной дверью. Церковь была пуста. Недавно окончилась служба, люди разошлись, и лишь отец Виталий еще оставался здесь, да служка гасил свечи.
Марина ощутила запах расплавленного воска оплывших свечей, сладковатый запах ладана и еще чего-то специфически церковного. Убранство церкви – расписанные на библейские темы стены, своды высокого купола, на котором с потрясающим великолепием изображен Господь Саваоф, витающий среди редких облаков в голубом бездонном небе, богатый иконостас алтаря, сверкавший позолотой, – все это дышало спокойствием, глубокой умиротворенностью, создавало впечатление иного мира, отрешенного от того, что оставался за стенами церкви. Покой… Как не хватало его сейчас Марине.
Она увидела отца Виталия, торопливо подошла к нему, взволнованно проговорила.
– Отец, прости, что пришла не в час службы. Но этому есть причина. Я хочу исповедоваться перед Богом!
Виталий посмотрел на нее спокойным внимательным взглядом глубоко посаженных умных очей, про себя отметил сильно изменившееся, посеревшее и осунувшееся лицо, которое было больно какой-то отчаянно кричащей болезнью. За долгие годы жизни за рубежом он привык к подобным визитам прихожан. Многих из них жизнь терла беспощадно и, отчаявшись, они приходили к нему за помощью. Он помогал. Правда, не столько делом, сколько словом душевным, советом добрым. Приход Марины не удивил его, а только возбудил тревожную мысль – не случилось ли чего с Шафровым? Слухи ходили, что он тяжело болен.
– Успокойся, дочь моя, – ответил, отец Виталий, – На тебе лица нет. Здорова ли ты? Не болеешь? Успокойся.
– Я здорова. Душа болит у меня. Грех тяжкий на душу приняла. Исповедуй меня.
– Хорошо, – согласился он, увлекая Марину в глубь храма. Подвел ее к аналою – высокому квадратному столику, задрапированному черным крепом, который стоял справа у алтаря, у иконы Спасителя, а сам отправился в алтарь и, несколько минут спустя, вышел оттуда с евангелием и крестом в руках. Соблюдая установленный православной церковью ритуал принятия исповеди, он положил на аналой евангелие, рядом с ним серебряный крест с изображением распятия Иисуса Христа и жестом руки пригласил Марину подойти ближе.
С волнением наблюдала Марина за отцом Виталием. В иной раз в том, как он вынес из алтаря евангелие, как бережно положил его на аналой и также осторожно и благоговейно опустил рядом крест, в каждом его неторопливом и важном движении она ощутила бы магическую, успокаивающую силу, которая овладела бы ею и сняла гнетущее томление. Но сегодня священнодейство отца Виталия не производило на нее нужного впечатления. И даже, когда он стал с нею рядом и в тишине божьего храма раздался его приглушенный баритон: «Се, чадо, Христос невидимо стит с нами, приемля исповедование твое», она оставалась безучастной – взвинченные нервы не поддавались расслабленной воле. «Не устрашись, не убойся и не скрывай чего-либо от меня, без стеснения говори, что сделала греховное, чтобы получить отпущение грехов от господа Иисуса Христа», – слышала она голос отца Виталия, во всем соглашаясь и мысленно торопя его, чтобы скорее излить боль, переполнившую душу. «Вот и икона его перед нами, – продолжал отец Виталий, не подозревая, как накаляет нетерпение Марины, – А я только являюсь свидетелем и тайносвершителем, чтобы свидетельствовать перед Богом все, что ты скажешь мне. Если же что скроешь от меня, то будешь иметь большой грех». «Нет! Не скрою!» – криком кричало сердце Марины. «Внемли, – сдержанно рокотал в церкви баритон священника, – что ты пришла в духовную врачебницу, чтобы получить духовное исцеление». Он осенил Марину крестным знамением, предложил:
– Исповедывайся, дочь моя.
Марина повернулась к нему всем корпусом, болезненным взглядом посмотрела ему в лицо и простонала с душевной болью.
– Отец Виталий… Это я… Это я убила… Майора Крюге. Священник вздрогнул. Уставился на нее удивленным взглядом.
– Ты? – спросил недоверчиво. Глаза его скользнули по Марине, будто оценивая, смогла ли она убить человека, – Ты убила Крюге?
– Я, отец… Вот вам крест святой, – Марина перекрестилась.
То, что услыхал отец Виталий было для него ужасающей неожиданностью не только святой обнаженностью признания в убийстве, но и самой сутью совершенного. Его быстрый ум тотчас связал в единый узел все, что казнило душу Марины – убийство Крюге, участь заложников, семьи, детей, наконец, ее собственная жизнь, оказавшаяся под угрозой смерти. Перед ним стояла убийца фашиста. Русская женщина! Он знал ее с детства, помнил, как венчал ее, затем крестил ее детей и никогда даже подумать не мог, что она могла стать убийцей. Что же произошло? Что заставило ее убить немецкого офицера? Ошеломленный неожиданной исповедью, отец Виталий пытливо посмотрел на Марину, сказал, волнуясь:
– Дочь моя. Я, свидетель Бога на твоей исповеди, должен знать, почему ты убила немецкого офицера?
Марина посмотрела на него с выражением горькой обиды и недоумения, словно хотела спросить: «Как? Ты действительно не понимаешь?», но тут же погасила это чувство, свела к переносице крылья дрогнувших черных бровей, отчего ее бледное лицо стало строгим, сосредоточенным, ответила спокойно и твердо:
– Да простит меня Господь, но я думаю, что убитый в Брюсселе фашист уже не появится на нашей с тобою Родине, отец. – Задержала на его лице горячий взгляд, подчеркнула, – В России.
Слова Марины звонким эхом отозвались в сознании священника и, поняв их значение, он почувствовал, как в груди у него отчаянно заколотилось сердце, а в голову ударила кровь с такой силой, что он ощутил зыбкость церковного пола под ногами. И хотя, годами выработанная привычка внутренней сосредоточенности, умение руководить своими чувствами помогла ему овладеть собою; все же потрясение было так велико, что, нарушая ритуал принятия исповеди, он взял Марину за плечи и смотрел на нее завороженно и восхищенно, словно увидел впервые и открыл в ней что-то такое необычайное, что не мог охватить разумом. «Дочь моя, дочь моя», – в приливе чувств признательности прошептал он изменившимся, неузнаваемым голосом, и вдруг, подчиняясь какой-то внутренней неодолимой силе, совершенно неожиданно для самого себя и Марины порывисто прижал ее голову к груди и замер, не в силах что-либо ответить ей.
Исповедь Марины дохнула на него такой пламенной любовью к Родине, что он растерялся перед неожиданностью ее открытия в представительнице молодого поколения эмиграции, которое и России-то толком не знало да и воспитывалось в ненависти к ней.
И тем ценнее теперь представлялось ему Маринино чувство, которое подобно молодому зеленому ростку, смело пробилось сквозь толщу лжи и лютой ярости, разжигавшихся у эмигрантов к Родине. Но откуда у нее это чувство? Он испытывал желание глубоко разобраться в благородном порыве Марины, вникнуть в ее образ мышления, понять ее душу и чаяния. Конечно, как священник он относил это к воле Божьей, но только ли воля Господня была здесь? Тут было нечто иное, в чем разобраться в одно мгновение не представлялось возможным, но было – он верил этому. Где-то в глубине его сознания теплилась мысль, что зерно этого чувства заронил ей в душу он, своей проповедью двадцать второго июня. Разве не отец Виталий тогда сказал, что пролитая фашистами русская кровь зовет к священному отмщению каждого русского человека, где бы он ни находился, куда бы не забросила его горькая судьба скитальца?
Вспомнив об этом, он родительским жестом ладони гладил волосы на голове Марины и, наливаясь ее исповедальной болью, дрожавшим голосом шептал, с трудом выталкивая слова, застревавшие в горле:
– Благодарю тебя, дочь моя… Благодарю. И Бог благодарит тебя… За чувства добрые… к Родине благодарит.
Горестно покачав головой, он умолк, будто и сил-то хватило только на то, чтобы поблагодарить Марину.
Так и стояли безмолвно у аналоя в тиши русской православной церкви в Брюсселе два русских человека – отец Виталий, из уходящего из жизни поколения, в свое время в злобе и лютости к народу оставившего Россию, и Марина, из молодого поколения русских людей, выросшего на чужбине, которая готова отдать жизнь за ту же Россию, мало ей знакомую, но ставшей близкой ее сердцу.
Отец Виталий наконец унял сумасшедше колотившееся сердце и отпустил голову Марины.
– Да хранит Господь веру твою и любовь к Отчизне, – сказал он окрепшим баритоном, – Господь Иисус Христос внемлет словам и боли души твоей. Исповедывайся, дочь моя.
– Отец Виталий, сними грех с души моей, – заговорила Марина запальчиво, – Образ Крюге преследует меня, является во сне. Кровь его я ощущаю на своих руках. Я убила человека! – выдохнула она с чувством виновности, душевного раскаяния и опустила голову.
В церкви вновь повисла тишина. Молчала в ожидании ответа Марина. Молчал отец Виталий. «Она убила человека – вот в чем суть ее мучений, – думал он, – Наивная, ангельски чистая душа женщины! Ожесточившись на час, чтобы свершить Богом благословенное убийство, она теперь казнит себя нарушением христианской заповеди «Не убий!», боится крови врага, ошибочно полагая, что это кровь праведника. «О, Господи! – мысленно взмолился он. – Помоги ты рабе своей обрести дух и спокойствие. Она заслужила этого. Поверь мне».
– Дочь моя, – начал он медленно, тихо, чтобы донести до ранимого сознания Марины каждое слово, – Успокойся. В святом писании сказано «Не убий». Но эта заповедь запрещает убивать брата, сестру во Христе. Господь Бог вложил в руки твои оружие возмездия, и ты волею Божьей убила врага отечества нашего. То не грех, дочь моя. То торжество справедливости. Успокойся. Не казни чистую совесть свою. – Он негромко кашлянул, приосанился и закончил исповедь разрешительной молитвой, – Господь Бог наш Иисус Христос благодатием и щедротами своего человеколюбия да прощает тебе, чадо Марина, все согрешения твои и я, недостойный иерей, властью его, мне данной, прощаю и разрешаю тебя от всех грехов твоих. Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь.
* * *
«И в ставку фюрера…» Эти слова обер-фюрера СС Нойдорфа прозвучали для барона фон Нагеля откровенным, суровым предупреждением и повергли в тревожное оцепенение. Он понимал, что лучшим средством избавления от этого состояния был бы доклад Нойдорфу о том, что убийца задержан и арестован, но, к своему огорчению, доложить так не мог – убийца оставался неизвестным; Нагель действовал энергично и беспощадно – взял шестьдесят бельгийских заложников, которые в тюрьме Сент-Жиль ожидали своей участи, поднял на ноги все карательные органы рейха в Брюсселе – гестапо, СС, СД, бельгийскую полицию, их многочисленную агентуру, в том числе и службу русской эмиграции, которой руководил Войцеховский. Бельгийская полиция из своих анналов извлекла тысячи учетных карточек на тех, кто каким-то образом попадал в ее поле зрения, чем-то скомпрометировал себя отношением к прежней власти, ранее привлекался к уголовной ответственности за убийство или покушение.
В гестапо также были переданы исчерпывающие сведения о коммунистах и социалистах, живших легально и ушедших в подполье.
Многие из, чем-то вызвавших подозрение в причастности к убийству Крюге, по приказу Нагеля были арестованы и брошены в тюрьму. Нагель торопился, так сказать, по горячим следам искать убийцу, но все дело было в том, что на такой след выйти не удавалось и он с каждым днем ожесточался.
Ежедневно в десять часов утра ему докладывали сводку о розыске убийцы, о задержанных, арестованных, их показаниях, выдержки из донесений агентов, официальные заявления тех, кто по каким-то соображениям добровольно помогал гестапо. Он жадно набрасывался на эту сводку, но ответа на мучивший его вопрос не находил и впадал в очередное неистовство. Он осунулся, лицо его посерело, траурные тени прочно залегли под глазами и даже голос обрел подавленно-сиплое звучание. Что-то ослабло в его душе. Порой ему чудилось, что в Берлине уже решают его судьбу и оставалось совсем мало времени до того момента, когда прикажут сдать дела в Брюсселе и отбыть на Восточный фронт, в Россию. Эта мысль подобно острой занозе глубоко и прочно вошла в его сознание и с каждым днем все больше саднила, доводя его до отчаяния.
Он боялся Восточного фронта, особенно после официального сообщения о поражении под Москвой. Чувство боязни до предела обострилось после того, как жена по телефону сообщила о гибели в России его родного брата Отто Нагеля. Нет, он не собирался следовать примеру брата. Он хотел жить! И ради этого готов был принести в жертву не только шестьдесят заложников, но, если потребуется, всех бельгийцев.
Нагель возмущенно бросил на стол очередную сводку и ощутил как что-то яростное и беспощадное колыхнулось в нем к этому убийце. «Судьбе было угодно свести нас в смертельной схватке, – подумал он, – так убийца получит свое!» Однако чувство распалявшейся в нем ненависти прервал появившийся в дверях адъютант с докладом о прибытии Старцева. Выпив стакан воды, пенной струей ударившей из сифона, Нагель несколько успокоился и приказал пригласить Старцева.
Старцев, как всегда, был свежевыбрит, чисто одет и дышал здоровьем. Казалось, сложности жизни в оккупации обходили его стороной и он по-прежнему оставался респектабельным человеком. Даже с начальником гестапо, своим шефом, он старался держаться не то что высокомерно, но с подчеркнутым достоинством, всякий раз давая понять, что знает себе цену. Сегодня он тоже выглядел независимым потому, что пришел к Нагелю не с пустыми руками и тешил себя мыслью, что уцепился за ниточку, которая при умелом с нею обращении может привести к клубочку, то есть к желанной цели.
– Прошу разрешения, – сказал он, появившись на пороге кабинета и, натолкнувшись на мрачного Нагеля, прибег к испытанному приему, который приводил в чувства любого фашиста – выбросил руку в фашистском приветствии и громко произнес, – Хайль Гитлер!
– Хайль! – ответил вяло Нагель, не поднимаясь из-за стола, сухо предложил стоявшему у двери Старцеву, – Проходите, генерал.
Старцев настороженно подошел к столу, но сесть без разрешения не посмел.
– Что нового, генерал? – спросил барон также сухо, со слабо сдерживаемым раздражением.
Старцев пытливо посмотрел на своего сурового шефа, подумал было, что явился не во время, но тут же отбросил сомнение и подумал о другом – как изменится строгий и недоступный Нагель, когда услышит обнадеживающую весть, которую он принес ему сейчас. – Новость есть, господин штурмбанфюрер, – ответил он интригующе.
– Какая? – устремил на него Нагель прямой, строгий взгляд.
– Разрешите сесть? – осторожно попросил Старцев, намекая Нагелю на его бестактность.
– Конечно, садитесь, генерал.
Манера Старцева держаться независимо, с подчеркнутым достоинством раздражала Нагеля и ему стоило больших усилий оставаться ровным со своим агентом по кличке «Дворянин», о заслугах которого раньше знали в военной разведке «Абвер», а теперь и в министерстве имперской безопасности Рейха. Старцев – «Дворянин» прошел большую школу жизни, часть которой отдал верному служению Германии, нацизму. Он немало сделал по изучению лидеров русской эмиграции Милюкова, Савинкова, Врангеля, Кутепова, информируя «Абвер», а затем гестапо о их политической ориентации, связях с государственными и политическими деятелями западных стран. И часто случалось так, что не успевали эти лидеры еще выработать ту или иную платформу, подготовить политическую акцию, как о ней уже знали в Берлине. По заданию немецкой разведки и службы безопасности он часто ездил в Прагу, Белград, Брюссель, Софию, Париж, где находились колонии русской эмиграции и не было случая, чтобы возвращался с пустыми руками. А сколько эмигрантов он предложил на вербовку «Абверу»? Сколько их с разведывательными заданиями было направлено в Советский Союз? Но шло время, старела белая эмиграция, угасала ее антисоветская активность и падала ей цена в политических кругах и спецслужбах западных государств. Падала цена и «Дворянину». Все чаще он получал задания мелкого характера, опускался до унизительной работы по раскрытию преступлений уголовного характера, но не отказывался, не порывал со своими шефами. Он хотел быть на виду, ему надо было чем-то кормиться, не отказывать себе в том, к чему привык с детства. Не о роскоши мечтал он, но хотел жить лучше, чем его соотечественники, чаще их позволять себе небольшие радости жизни.
По заданию гестапо в Брюсселе он оказался задолго до оккупации и превосходно подготовил почву для контроля за русской эмиграцией. Часть русских с приходом немцев была арестована и бесследно исчезла, часть отправлена на работы в Германию, некоторых месяц-другой продержали в тюрьме и выпустили, дав понять, что повторное задержание такого счастливого исхода иметь не будет. Старцев работал настолько чисто, что находился вне подозрения русской эмиграции и пользовался ее доверием.
Заслуги «Дворянина» перед рейхом накладывали определенный отпечаток на отношение к нему Нагеля, заставляли считаться со своим высокомерным агентом.
– Прошу, прошу садиться, – повторил Нагель.
Старцев важно опустился в кресло, достал серебряный портсигар, с разрешения Нагеля раскурил сигарету и пустил ароматное облачко дыма.
Испытывая в душе неприязнь, Нагель недовольно, но терпеливо наблюдал за его артистически четкими движениями рук, извлекавшими сигарету из портсигара, зажигавшими спичку.
– Так какие есть новости? – наконец спросил он.
Старцев еще раз пустил облачко дыма, отвел в сторону от лица руку с сигаретой с оттопыренным мизинцем, ответил:
– У нас, русских, есть такая поговорка: «За что купил, за то и продал».
Серое лицо Нагеля потемнело. Неприязнь к Старцеву явно брала верх над сдержанностью. Он еще не остыл от терзавших душу размышлений в розыске убийцы, не избавился от чувства страха за свою судьбу и не намерен был выслушивать какие-то поговорки.
– К черту все! – прохрипел он и хлопнул ладонью по полированному столу. – Какие новости принесли вы мне?
Старцев пожевал губы, что означало недовольство, окинул Нагеля обидчивым взглядом, ответил бесстрастно, холодно.
– Мне стало известно, господин штурмбанфюрер, что майора Крюге убила женщина.
Какое-то время Нагель сидел неподвижно. Широко раскрытые глаза, устремленные на Старцева, не мигали, а на мрачном лице застыло выражение откровенного неверия. «Нет, этот Старцев что-то напутал, – думал он, – или, поддавшись служебному рвению, выдал ложную информацию. Да знает ли этот надменный русский генерал, какое впечатление произведет такое сообщение в ставке Гитлера? Доблестного офицера вермахта убила женщина? Там этому не поверят и сочтут его, барона фон Нагеля, если не сумасшедшим, то до крайности несерьезным человеком, держать которого в Брюсселе дальше просто нельзя».
– В своем ли вы уме, генерал? – спросил он с издевкой, – Майора Крюге, – показал руками рост, богатырскую фигуру Крюге, – убила женщина? У вас богатое воображение. Дешево купили, дешево продаете, – вспомнилась русская поговорка.
Неверие, оскорбительные слова Нагеля вызвали у Старцева горечь обиды.
– Простите, господин штурмбанфюрер, но, слава Богу, я пока в своем уме, – ответил он осторожно, но с видимым достоинством. Нагель выдавил улыбку, проговорил примирительно: «Ну, ну», что, видимо, означало извинение и, Старцев, получив таким образом удовлетворение, продолжил: – Представьте себе, что Крюге действительно убила женщина.
– Откуда вам это известно?
– Видите ли, – затянулся дымом Старцев, вновь обретая прежний барственный вид, – Случайно я присутствовал при разговоре трех бельгийцев. Один из них рассказывал, что видел, как на площади Порт де Намюр немецкого офицера ножом заколола женщина.
– Кто он, этот бельгиец? – спросил Нагель, пересиливая себя и смиряясь с тем, что докладывал Старцев, – Надеюсь, вы уже узнали, кто он?
Старцев ответил ему самодовольной улыбкой, погасил сигарету в хрустальной пепельнице, стоявшей на столе.
– Того, кто был свидетелем убийства майора Крюге, разумеется, я не мог оставить без внимания. Это было делом моей чести. Я негласно сопроводил его домой. – Поморщился, будто испытывая отвращение к себе за работу филера. – Вот его фамилия и адрес. – Вырвал из записной книжки листок, передал Нагелю. – Думаю, не ошибся.
– Ван де Брок, авеню, дом 8, – прочел Нагель.
– Простите, – упредил его Старцев, – По соображениям конспирации я не мог войти в подъезд и выяснить, в какой квартире живет этот Ван де Брок.
– Выясним сами. Возьмем, допросим, – перевел Нагель довольный взгляд на Старцева. – Благодарю вас, генерал. Я доложу об этом в Берлин.
– Буду премного благодарен вам, – ответил сдержанно, но с явным удовлетворением Старцев.
Сообщение Старцева в определенной мере меняло положение дела, значительно сужало круг лиц, среди которых надлежало искать убийцу, это обрадовало Нагеля, но не настолько, чтобы он успокоился. Сумрачным взглядом смотрел штурмбанфюрер на Старцева, не высказывая особой радости его сообщением, думая, что не так-то просто будет найти среди тысяч женщин Брюсселя ту, которая взяла нож в руки и убила Крюге. Да и где гарантия, что эта женщина живет в Брюсселе? Ведь она могла приехать в столицу из провинции.
– Кто она, эта женщина? – глухо прозвучал голос Нагеля.
Старцев и сам думал об этом. С того момента, когда Нагель объявил ему об убийстве Крюге, он потерял покой. Без устали мотался по Брюсселю, под различными предлогами навещал семьи русских эмигрантов, и о чем бы не говорил с ними, неминуемо сводил разговор к убийству Крюге, надеясь услыхать что-то такое, что могло навести на след убийцы. Он был убежден, что владел искусством утонченного понимания психологии русского эмигранта, его мыслей, чувств, настроений, и это понимание заронило в его сознании мысль о том, что убийство Крюге мог совершить кто-либо из русских.
Придя к такой мысли, он часами просиживал в своем кабинете, с дотошностью исследователя изучая годами накопленные материалы на русских эмигрантов. Архиву Старцева Нагель мог позавидовать. Чего только не было припрятано в несгораемом сейфе с хитроумными секретными замками! В нем хранилась редкостной работы металлическая шкатулка с картотекой на белых эмигрантов, с которыми когда-либо сводила его судьба. Графы картотеки разработал он сам, учитывая при этом все – и заслуги перед монархией, белой армией, преданность «белой идее», и лояльность к бельгийским властям, и политическую ориентацию. С оккупацией Бельгии в картотеке появилась новая графа «отношение к немецкой администрации, Адольфу Гитлеру». Это была самая важная графа. Ответ на нее нередко определял судьбу эмигранта.
Подслушанный разговор бельгийцев о том, что Крюге убила женщина, заставил Старцева вновь вернуться к своему архиву, картотеке, придирчиво пропустить через свое сознание все, что знал о русских женщинах в Брюсселе, Бельгии, мысленно выискивая среди них ту единственную, которую следовало выдать гестапо. Да, он знал многих русских женщин, вынесших на своих хрупких плечах такую тяжесть эмигрантской жизни, под которой порой не выдерживали, сгибались плечи мужчин. Среди них, бесспорно, были и такие, о которых писал Н. Некрасов: «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет». «Так кто же из них? – спрашивал себя Старцев, перебирая в руках карточки на русских женщин, – Может быть, эта? А, может быть?…» В его руках появилась карточка Шафровой-Марутаевой Марины Александровны и он ощутил себя так, словно сейчас, а не в январе 1940 года, натолкнулся на ее горячий взгляд в квартире после возвращения Шафрова из советского посольства. Он запомнил ее решительную готовность защищать отца. «Может быть, она?» – билась в его голове вопрошающая мысль. Он вспоминал все, что знал о ней лично, что говорили другие эмигранты, что в разное время заносил на карточку: «Учится средне. По характеру спокойная, несколько замкнутая и стеснительная. Ничем среди сверстниц не выделяется. Любит поэзию. Много читает». Это гимназические годы. «Работница внимательная и старательная. В обращении со всеми ровная. Сильно любит семью и своих детей. Верующая. Христианка. К обсуждению политических вопросов безразлична. Желание вернуться в Россию изъявила скорее под влиянием отца, чем по своей воле. Благонадежна». Это за время работы на швейной фабрике. Он вспомнил ее – среднего роста, худощавую, постарался мысленно представить ее в роли убийцы и после некоторого размышления отрицательно покачал головой, – «Нет, не она. Разве могла она, мать двух малолетних детей, пойти на верную смерть? Нет, не она, – утверждал он себя в своем выводе, – Так, кто же тогда?»
Старцев ощутил душное беспокойство от того, что не мог остановить своего подозрения на какой-либо женщине, о которой можно было доложить Нагелю. Он привалился затылком к спинке кресла и, прикрыв глаза, в узкие щелки смотрел в потолок, словно отыскивая на нем имя убийцы. Он знал, что идти к Нагелю с пустыми руками нельзя. Фашисту, как голодной и злой собаке, надо было бросить хоть какую-нибудь кость, чтобы смягчить ярость, отвести от себя гнев. «Кого же тогда принести в жертву? – с холодной расчетливостью решал он судьбу своих русских соотечественниц, – Кого?»
Эти размышления постепенно поворачивали его злопамятную и мстительную натуру к чудовищной мысли – воспользоваться сложившимися обстоятельствами и руками гестапо свести счеты с теми женщинами, которые имели смелость ответить на его пылкую страсть унизительным отказом, не стали его любовницами. Веки Старцева дрогнули, сделав и без того узкие щелки глаз еще уже. Мстительный огонь полыхнул в них, когда он вспомнил тридцатипятилетнюю красавицу Веронику Хабарову, которой не было равной в Брюсселе, да и во всей Бельгии. Это было в ресторане «Националь» на рождественские праздники 1939 года, куда собрался почти весь цвет русской эмиграции в Бельгии. Было шампанское, заморские вина, коньяки и, конечно, смирновская водка. Были музыка, артистки варьете и даже ни весть откуда взявшиеся цыгане. Все напоминало далекое время подобных праздников на Родине. Веселье по-русски широко, разгульно гремело в ресторанном зале. Радовалась душа, счастьем наполнялось сердце, разливая по жилам хмельную русскую кровь. Хотелось хотя бы в этот праздничный вечер забыться, что ты находишься в осточертевшей тебе загранице, среди охмелевших от вина и счастья общения соотечественников, ощутить себя русским человеком.
Старцев был в ударе. Словно сбросив с плеч груз двух десятков лет, он почувствовал себя молодым офицером, жизнь которому еще кажется в розовом цвете, а молодая самоуверенность, сознание своей неотразимости позволяют делать головокружительные поступки.
Весь вечер он не отходил от Вероники, польщенный ее вниманием и расположением. Несколько танцев, отданные ему Вероникой, вконец взбудоражили его и он довольно уверенно и настойчиво предложил ей интимную встречу в номере гостиницы. Это был удар для писаной красавицы. Она вдруг приостановилась на танцевальном круге. На ее лице сначала застыло недоумение, сменившееся затем такой брезгливой гримасой, которую до сих пор не растворило в его памяти время. Унизительно смерив его взглядом, она ответила с отвращением: «Встретиться с вами? Старым пщютом? Бр-р-р». Вероника вздрогнула, как от прикосновения к чему-то гадкому, и, оставив его, пошла на свое место. Нет, Старцев не забыл этого.
– Кто она, эта женщина? – вновь прозвучал в кабинете сумрачный голос Нагеля, обрывая размышления Старцева.