Текст книги "Нуль"
Автор книги: Виталий Бабенко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
– Ну слава богу, – выдохнул Эдик.
Сергей положил трубку. Он сунул под язык две таблетки феназепама и улегся в кресло. Он не мог больше находиться на взводе. Еще немного, и организм просто взорвется. Надо поспать хотя бы два-три часа, а там видно будет, что делать дальше. Хотя бы два-три часа…
На самом деле он проспал все восемь часов – двух таблеток даже мягкого транквилизатора оказалось многовато для его нестойкой нервной системы.
Проснувшись, Сергей еще некоторое время пребывал в трансе, а когда после прохладного душа пришел в себя, то обнаружил, что жена Катя сильно встревожена.
– Что-нибудь стряслось? – спросил Сергей.
– Коли до сих пор нет дома, – ответила Катя.
– Подумаешь, – пожал плечами Сергей. – Время-то – всего одиннадцать часов. Парень взрослый, мало ли где он мог задержаться.
– Он обещал сегодня быть в восемь, – возразила Катя. – И вообще, мне как-то неспокойно…
Она не хотела говорить мужу, что встревожена была больше как раз самим Сергеем, чем их старшим сыном. Когда Катя пришла в восемь часов с работы и увидела спящего супруга, у нее по спине поползли ледяные мурашки. Сергей был совой, всегда работал по ночам, но если и отсыпался, то исключительно в утренние часы. Вечерний сон был для него вопиющей тратой времени. Если же он умудрился приехать из издательства до восьми часов и тут же лечь спать, значит… Значит, он «развязал», выпил зачем-то спиртного, и, таким образом, нормальная жизнь кончилась, снова вернулся черный ужас, с которым, Катя надеялась, было покончено давно и навсегда.
Она принюхалась. От спящего Сергея алкоголем не пахло. И все равно она не находила себе места еще три часа, пока Сергей не проснулся и не развеял ее жуткие подозрения своим рассказом о двух таблетках феназепама.
В полночь Коли еще не было. Их двадцатилетний сын жил спокойной, размеренной жизнью, неплохо учился в институте, дурных компаний не водил, спиртное употреблял редко, был домовит и в свободное время всегда что-то мастерил в квартире, устраняя мелкие бытовые неполадки. Эти занятия он предпочитал всем прочим. Если Коля и задерживался после института, то всегда звонил – предупреждал.
Сегодня звонка от него не было.
В час ночи Катя, обзвонив всех знакомых Коли, каких она знала, и не найдя его нигде, уже начала поплакивать.
Проснулся Костик. Узнав, в чем дело, он попытался приободрить мать, но утешение вышло весьма своеобразным.
– Ничего страшного, проспится где-нибудь и придет, – с напускной беспечностью сказал он, за что получил от Кати крепкий подзатыльник, страшно обиделся и удалился в свою комнату, с треском захлопнув дверь.
Сергей, не зная, что предпринять, вышел на улицу в домашней одежде и стал ходить по заснеженной дорожке взад-вперед. Минут через двадцать, выкурив пять сигарет и продрогнув до костей, он вернулся домой.
В два часа ночи сквозь стены послышалось урчание лифта. Сергей вышел на площадку. Кабина остановилась этажом или двумя ниже. Слышно было, как ее створки раздвинулись и снова закрылись. Тишина. Ни шагов, ни скрипа, ни хлопанья дверей.
Снова войдя в квартиру, Сергей ощутил, что его бьет крупная дрожь.
Мне, человеку, не имеющему взрослых детей, эти волнения не очень близки и не вполне понятны. Точнее, я понимаю их умом, а не сердцем. Москва – тяжелый город для жизни: много людей, много соблазнов, много денег, много нужды, много зависти и много злобы. Впрочем, наверное, все мегаполисы таковы – и Нью-Йорк, и Токио, и Мехико, и Стамбул.
В ночной Москве одинокий беззащитный человек легко становится жертвой, причем не обязательно «профессионального преступника», если только такое словосочетание допустимо. Его может сразить рука, которой движет пьяная злоба, наркотический кураж, ненависть нищеты, упоение властью, слепая ярость или зрячая глупость. Каждую ночь по улицам и задворкам Москвы проносятся вороненые гарпии насильственной смерти и проползают тускло поблескивающие гады увечий.
А еще пролетают машины, за рулями которых сидят люди с нарисованными глазами.
В половине третьего Сергей вспомнил поднявшийся лифт и вдруг понял, что ему надо сделать. Он вышел на лифтовую площадку, миновал дверь, ведущую на общественный балкон, открыл еще одну дверь и оказался на лестнице. Там царила грифельная темнота – как всегда, по всему лестничному колодцу не горела ни одна лампочка.
Сергей затаил дыхание и прислушался. Совсем рядом раздавалось тихое сопение. Сергей достал зажигалку, на ощупь передвинул рычажок регулировки пламени в крайнее положение и чиркнул колесиком. Вспыхнул маленький газовый факел. В углу крохотной лестничной площадки, прижавшись спиной к стене, на корточках сидел Коля. Глаза его были закрыты.
– Коля, – тихо позвал Сергей и осторожно дотронулся до сына. – Что с тобой? Ты не ранен?
– Нет, – шепотом ответил сын, не открывая глаз.
Когда Сергей наклонился поближе, до него отчетливо донесся запах спиртного. Все ясно. Коля где-то напился, добрался до дома, но, стыдясь своего состояния и зная отношение домашних, особенно матери, к алкоголю, решил то ли спать, то ли медленно трезветь на лестнице.
Сергей погасил зажигалку, сел рядом, прямо на бетонный пол, и тоже привалился к стене. Напряжение тела резко скакнуло вниз. От жалкого вида сына, от невероятного сострадания к нему, от накатившей нежности, от счастья, что Коля цел и невредим, на глаза Сергея навернулись слезы.
– Что же ты домой не шел, дурачок? – ласково спросил он. – Боялся?
– Нет, конечно. Чего бояться? Я уже почти протрезвел. Просто не мог.
– Стыдно было?
– Нет.
– Из-за матери?
– Да нет же. Из-за тебя.
– Что?! – изумился Сергей. – Но почему?
– Я думал, ты начнешь мучаться, что это я специально… что я напоминаю тебе о… старом. Ну, мщу, что ли… А у меня даже в мыслях этого не было. Случайно получилось… Я вообще не хотел пить…
И Коля вдруг тихо, скулежно, очень по-детски зарыдал.
Сергей крепко обнял его и заплакал тоже. Все нахлынуло разом – и четыре мертвых мальчика, и тревога последних дней, и лихорадка последних часов, и убитый Макарычев, и вздрагивающий, как птенец, Коля, и нынешнее отвращение к алкоголю, и жалость к себе, разлившему в прошлом по стаканам немало лет жизни, и омерзительно-жгучее электричество тех булькающих лет, проводником которого Коля, по причине юношеской обнаженности нервов, посчитал себя, и пробитая пулей книга, и нерастраченная отцовская чуткость, закупоренная в душе бесконечной работой, и осознание того, что своих детей он по-настоящему не знает и Коля с Костиком порой понимают его лучше, чем он их, и тоска по чему-то не случившемуся в жизни, что не произойдет уже никогда…
Такими – обнявшимися, подрагивающими, стылыми на холодном полу – их полчаса спустя и нашла Катя, обеспокоенная долгим отсутствием Сергея и тоже решившая обследовать лестницу.
– Расселись! – воскликнула она. – То, что вы задницы отморозите, это я еще переживу. Может быть, умом крепче станете. Но вот простатита я вам не прощу! Ну-ка вставайте! Смотри-ка, совсем заледенели.
Сергей заставил себя улыбнуться.
– И во владениях льда можно вырастить розу, – сказал он.
Я не придумал последнюю фразу. Не могу поручиться, что в реальности разговор между Катей и Сергеем был именно таким, но то, что Сергей произнес буквально эти слова – слегка измененные строки французского поэта Гильвика, – достоверно. Он вообще очень любил говорить цитатами. Нет, даже не так – не цитатами, а строчками из разнообразных литературных произведений.
Дело тут вот в чем. Подобно тому как моя память держит огромное количество ликов – с живописных полотен, фресок, гравюр, фотографий, – голова Сергея всегда вмещала невероятное число обрывков различных текстов. Так уж устроены наши мозги, кунштюк природы, решившей позабавиться над нами на свой манер. Может быть, схожие склады памяти – только у меня иконографический, а у Сергея вербальный – и обусловили некоторое родство душ, а уж это родство стало цементом дружбы, кладка которой за много лет все же не развалилась. Смею только заметить, что моя свалка человеческих лиц – вещь вполне безобидная, ибо никому не мешает, а вот литературный чулан Сергея весьма взрывоопасен.
Беседы с ним были зачастую интересны, но порой – мучительно-невыносимы, ибо Сергеем вдруг овладевал какой-то бес, и тогда он к месту и не к месту извлекал из этого чулана разнообразные сопоставления, отчего казалось, что собеседник его совершенно несамостоятелен в суждениях и категорически не способен оригинально высказываться.
Несколько раз случалось, что я обрывал разговор и хлопнув дверью, уходил из его квартиры, будучи не в силах совладать с раздражением от назойливой сверки мыслей – моих и чьих-нибудь еще, – постоянно производимой Сергеем. Повторяю: в голове Сергея сидели именно строчки – неполные фразы, куски цитат, фрагменты абзацев, выхваченные из каких-то текстов образы. Причем совершенно необязательно, чтобы он всегда помнил само произведение или хотя бы его сюжет.
Вот такая странность: канва могла вылететь из головы, а отдельные нитки основы – застревали. Спроси его, о чем роман Джона Уэйна «Зимой в горах», – не вспомнит, но тут же вытащит из необъятных закромов своего мозга крохотный обломок этого произведения: «Единственный путь установить добрые отношения с людьми – ничего у них не просить. Тогда, случается, они сами к тебе приходят».
А то охарактеризует какого-нибудь знакомого как человека с «длинным, ненужным лицом» или скажет про лысого, что «голова его блестела, как бульон», и присовокупит, конечно же, что в первом случае слова – из Гейне, а во втором – из Олеши, но, хоть пытай его, ни за что не восстановит, кого именно так описал немецкий поэт в «Путешествии по Гарцу» и в чем суть рассказа Олеши «Альдебаран».
Попробую в качестве примера воссоздать какую-нибудь нашу беседу – не из интересных, а как раз наоборот, из категории невыносимых
Однажды я пришел к Сергею в очень злом настроении – главный редактор одного московского издательства только что вернул мне пачку моих старых рассказов, заявив, что на сборник «не тянет» и «вообще – это стилистика раннего Брэдбери».
– Как стилистика может быть поводом для отказа? – орал я на Сергея, хотя тот был совершенно ни при чем. – Притом стилистика не кого-нибудь, а Брэдбери, мастера, художника, мэтра! Я всегда старался не заимствовать сюжеты, у меня достаточно оригинальные идеи, но – стилистика! Это даже не слова, а связи между словами! Слова-то ведь все мои! Я могу как автор продать свои слова, но в любом случае это МОИ слова, я их нигде не купил.
– Ах, друг мой, – с сочувствием, которое показалось мне наигранным, вздохнул Сергей. – До тебя это уже сказал Хулио Кортасар.
– Где? – не поверил я, хотя давно знал: если Сергей кого-либо цитирует, это всеща точно.
– В «Другом небе». Он там прямо так и говорит: слова «могут быть предметом продажи, но не купли, хотя это и кажется абсурдом».
– Ты удивительно бессовестный человек! – вскипел я. – К тебе приходит друг, которому в очередной раз плюнули в душу, а ты, вместо того чтобы посочувствовать, цитируешь Кортасара. Да наплевать мне на него, этого аргентинца!
– Почему же это я бессовестный человек? – не утерпел Сергей.
– Потому что ты не делаешь того, чего от тебя ожидает друг. Именно в этом бессовестность – не делать того, что нужно, тогда, когда это нужно.
– А сейчас ты слово в слово повторил слова Томаса Бекета из пьесы Ануя, – с видимым удовлетворением произнес Сергей.
Если бы я на этом разъезде перевел стрелку и направил диалог на другой путь, скандала бы не было, но я опоздал заметить опасность, а Сергея между тем уже понесло. И меня, кстати, тоже.
– Перестань сыпать цитатами! – закричал я.– Меня ты этим не удивишь, не на того напал. В конце концов, все уже сказано за историю человечества, и найти подходящую аналогию в мусоре прошлого не очень сложно, особенно если в голове такая помойка, как у тебя.
– Ты, как всегда, прав, друг мой,– ответствовал Сергей. Оборот «друг мой» он иногда произносил с особой интонацией, которую я ненавидел.– «В конце концов не скажешь ничего уже, что не было б другим раньше сказано». Это Теренций. Между прочим, второй век до нашей эры.
– Ты на редкость однообразен сегодня,– ядовито сказал я.– Ужасно утомительно слушать, как человек демонстрирует свой ум. Особенно если ума нет.
– Не «особенно», а «в особенности».
– Что? – не понял я.
– Надо говорить не «особенно», а «в особенности»,– повторил Сергей.
– Почему это?
– Потому что так у Ремарка. «Нет ничего утомительнее, чем присутствовать при том, как человек демонстрирует свой ум. В особенности если ума нет». Роман называется «Тени в раю».
– Ну ты меня совершенно заколебал! – Я уже не разговаривал, а вопил.– Прямо ходячий цитатник Мао! Совесть, совесть, совесть поимей!
– У меня совесть есть,– возразил Сергей.– А вот у тебя нет. Подумаешь, какой-то идиот-редактор наговорил ему глупостей про его рассказы. Вместо того чтобы плюнуть и забыть, мой друг Синицкий приходит ко мне и начинает писать кипятком по всем углам. Как учил нас великий Акутагава, совесть – это вид изящного искусства, и сегодня не я, а ты не владеешь этим искусством.
– Может быть, ты и прав, – согласился я, выдохнув. – Сегодня у меня совести нет. Пропала куда-то. Только нервы остались.
– Смотри-ка, попал! – искренне изумился Сергей. – Это ведь тоже из Акутагавы, из того же самого произведения, «Слова пигмея». Он там говорит о себе: «У меня нет совести. У меня есть только нервы».
– Ты чудовищный человек, – сказал я, почувствовав, что очень устал от этой перепалки. – Мне уже кажется, что это не я с тобой говорю, а ты сам сидишь в моей голове, мыслишь вместо меня и разговариваешь сам с собой. Какая-то изощренная форма телепатической шизофрении.
Сергей демонически расхохотался.
– Если бы ты сравнил меня не с шизофреником, а с божеством, то была бы еще одна почти точная цитата. У Айрис Мердок в «Черном принце» герой говорит: «Я чувствовал, что все происходящее со мной не только предначертано, но именно в то самое мгновение, когда оно происходит, мыслится некой божественной силой, которая держит меня в своих когтях».
Я окончательно взбесился.
– Ты думаешь, твоих запасов хватит на все жизненные ситуации? Думаешь, твоя ирония похвальна? Она просто смешна. Память замечательная, а ума мало. Знаешь, когда денег много, жизнь кажется дешевой. Вот и у тебя так: ирония за счет туго набитого кошелька памяти. Дешевый способ казаться умным.
– Ну ты даешь! – восхитился Сергей, причем я не понял – издевательски или нет. – Никогда бы не подумал, что ты так хорошо помнишь «Гамбургский счет» Шкловского. Это прямо оттуда: «Ирония – дешевый способ быть умным».
– И замечательно! Во всяком случае, мы с Виктором Борисовичем мыслим одинаково. Заметь, мыслим, а не надергиваем из прочитанного. Но даже если мои мысли заимствованы, главное, что они заимствованы у мудрых людей, а не у дураков. Хуже всего – подражать дуракам. Вот поэтому я тебе и не подражаю.
Сергей пропустил открытое оскорбление мимо ушей.
– Ну ты и скачешь! – воскликнул он. – Это уже из Фланнери О’Коннор. Есть у нее такое произведение, «Праздник в Партридже», там она пишет о том же. Только у нее сильнее: «Одно из основных прав человека – это право не подражать дуракам».
– Боже мой… – застонал я. Мне казалось, что я стою у сточной канавы слов и от миазмов меня вот-вот вырвет. – Это ужасно, когда один дурак рассуждает о других дураках. Правильно кто-то сказал, что дураков на свете больше, чем людей.
– Не «кто-то», а Бальтазар Шупп, знать надо, – наставительно произнес Сергей. Слово «дурак» на свой счет он категорически не принимал.
– Слушай, – взмолился я, – а ты не можешь научиться забывать? Попробуй, а? Просыпаешься как-нибудь утром, а в голове – пусто, ни одной цитаты. Ты только представь, как это здорово! Будешь читать книги как бы заново, будешь снова запоминать слова и образы, копить запас высказываний. А для окружающих годика на два, глядишь, передышка. Нет, честное слово! Нельзя так много помнить. Повредишься рассудком. Душевное здоровье – оно не от силы памяти идет, а как раз от слабости.
–Добровольной амнезии не бывает, – очень серьезно сказал Сергей. – Исключено. Мозг не так устроен. А ты, между прочим, опять цитату выдал. Из «Хвалы забывчивости» Брехта. Евгений Бертхольдович так и сказал: «Силу человеку придает слабость его памяти».
– Погоди, почему Евгений? Брехта же Бертольт звали.
– По рождению его имя – Ойген, то есть Евгений. Евгений Бертхольд Фридрих. И папу его звали Бертхольд. А потом он и сам себя Бертольтом назвал.
– Знаешь, ты не дурак, извини меня, – сказал я, собираясь уходить. От этого разговора меня уже давно трясло. – Ты просто сумасшедший. Самый настоящий клинический сумасшедший. А в дурдом тебя не берут по двум причинам. Во-первых, ты тихий, а во-вторых, всем известно, что полностью нормальных людей не существует, просто как-то привыкли верить, что они должны быть.
– И это цитата, – завороженно прошептал Сергей. – Джон Уиндем. «Поиски наугад». Ему тоже казалось, что «людей совсем нормальных нет, есть лишь распространенное убеждение, что они должны быть».
– А знаешь, что хуже всего? – сказал я, уже одевшись и берясь за ручку двери. – Хуже всего то, что ты очень плохо воспитан. Ни один индивид, обученный человечности, не стал бы так лажать своего друга. Тьфу, противно даже. Только тебя переучивать поздно. Старый уже. Так невежей и помрешь. И даже перед смертью не сознаешься, что невежа.
– Конечно, не сознаюсь, – согласился Сергей. – Я сознаюсь только в том, что это сказал не ты, а Петроний в «Сатириконе»: «Хуже всего то, что кто смолоду плохо обучен, тот до старости в том не сознается».
– После сегодняшнего разговора я словно говна наелся, – бросил я, выбегая на площадку. – Теперь целый день буду отплевываться.
– Только плюй назад, а не вперед, – посоветовал мне Сергей вдогонку. – Если вперед – толку не будет.
– Почему это? – Я даже остановился.
– «Существует порода людей, вечно опережающих собственные экскременты». Это не я сказал, а Рене Шар в «Листках Гипноса».
Я действительно плюнул – не вперед и не назад а пол, – плюнул смачно, с отхаркиванием, потом ввалися в подошедший лифт и уплыл вниз, проклиная все на свете – идиотов-редакторов, самовлюбленных друзей, Москву, зараженную цинизмом (я правильно сделал что уехал отсюда), и даже самое литературу, которая сущесгвует так давно и так расплылась, отъевшись на человеческих мыслях, что уж вовсе не осталось места для свободного слова.
Я даже в сердцах поклялся, что ноги моей больше не будет в доме Сергея, но, конечно же, это была клятва всуе, обиды моей хватило недели на две, и вскоре мы опять встретились как ни в чем не бывало.
Между прочим, с Сергеевой манерой перебирать литературные вороха меня окончательно примирил один фрагмент на кассете «Альбенис».
Я не имею ни малейшего представления, как составлялись эти звуковые записи – в течение какого срока, по какому плану, в связи с чем. Есть ли это хаотичные движения души или на магнитофонную пленку занесено будущее бессюжетное произведение, какая-нибудь новая «Золотая роза», уже замысловато сложенная и ждущая заранее намеченного часа и той строгой команды, по которой разноцветные звуки слетятся из стеклянного воздуха и усядутся на бумаге черными воробышками букв? Во всяком случае, даже зная Сергея, угадать, когда, в каком месяце, в каком году, в какой период жизни надиктован тот или иной кусок, – невозможно.
Вот эта запись.
||||||||||
«Мировая литература приводит меня в трепет хотя бы потому, что в ней таится бесконечное множество великих мыслей и точнейших наблюдений. На мой взгляд, богатство прозы, созданной за шесть тысячелетий существования письменности, – не в разнообразии сюжетов, число которых как раз конечно, а именно в гениальных фразах, любая из коих может повернуть человеческую жизнь, если только попадется нужному человеку под нужное настроение в нужное время. Увы, вот это сочетание нужностей – слова, личности, настроения и времени – как раз обычно и недостижимо.
Возьму на себя смелость сказать, что сумма мудрых мыслей, накопленных литературой, могла бы повернуть в лучшую сторону и жизнь всей цивилизации, если бы только цивилизация заставила себя эти мысли извлечь и прочитать. Однако с чтением у цивилизации пока еще дело обстоит неважно. Писать и печатать книги она научилась давно, а вот читает с большим трудом. Это обнаружил не я один. Курт Воннегут, например, тоже. Он как-то заметил:
«Главная беда печатного дела заключается, разумеется, в том, что это элитарный вид искусства.
В большинстве своем люди не очень хорошо умеют читать».
У Макса Фриша в романе «Назову себя Гантенбайн» есть довольно беспощадное высказывание. «Мне кажется, – пишет Фриш, – что всякая книга, коль скоро она не посвящена предотвращению войны, созданию лучшего общества и так далее, бессмысленна, праздна, безответственна, скучна, не заслуживает того, чтобы ее читали, неуместна».
Трудно сказать, что писатель имел в виду под оборотом «и так далее», но в целом фраза очень категорична и сводит литературу к крестовому походу, а это очень уж попахивает марксистско-ленинскими принципами, хотя Маркс и Ленин – не Филипп Кривой и Фридрих Рыжебородый, Фриш – не коммунист и крестовый поход в данном случае обозначает борьбу за гуманизм.
Я не могу быть столь жестким в определении уместности или неуместности той или иной книги. По мне книга уже небессмысленна, если в ней есть хотя бы одно неглупое умозаключение, одно свежее сравнение или хотя бы один новый парадокс. Но если ничего такого нет – тогда книгу действительно не стоило писать, печатать и распространять по белу свету. Весь ужас не умеющей читать цивилизации именно в том, что таких книг – подавляющее большинство!
Ах, какое счастье я испытал, когда встретил в книге Арнольда Каштанова «Эпидемия счастья» такие строки: «...альтернативой юмору является агрессивность. Теперь я убежден, что юмор – это канал для избыточной агрессивности. Природа вложила ее в нас для защиты от врагов. Цивилизация отучила, защищаясь, кусаться и царапаться. Мир и сдержанность – великие блага. Однако оружие наше – агрессивность – надо же где-то хранить. Оно подобно тяжелой пушке, которую ввиду возможной будущей опасности приходится таскать с собой всю жизнь по совершенно безопасным местам. Время от времени мы страдаем от ее тяжести. Юмор – это воздушные шарики, к которым мы подвешиваем тяжелую пушку».
Я совершенно не помню, о чем эта книга, да помнить, пожалуй, и не обязательно. За сорок пять лет жизни я прочитал очень много книг. Не знаю точно сколько, однако нижний предел понятен: их никак не может быть меньше пяти тысяч. В сравнении с тем, сколько книг написано всеми писателями и поэтами мира, это микроскопическая величина – горсть песка, пересыпаемого из ладони в ладонь человеком, что сидит посреди бескрайнего пляжа. Но если учесть конечность жизни и ограниченность памяти, это немало, и не беда, что множество песчинок утекает сквозь пальцы.
Однако образ веселых шариков, к которым подвешена тяжелая пушка оборонительных реакций, останется во мне навсегда...
||||||||||
Рано утром в четверг Сергей поехал в «Крипт». Он знал, что Банкир довольно часто появляется у себя в офисе в восемь утра и без помех работает два часа, остающиеся до начала рабочего дня.
Сергей не стал вызывать Петю, добрался на метро до «Новокузнецкой», побродил немного по переулкам и дворикам Кадашей и к восьми часам оказался у особняка «Крипта». Он не стал, разумеется, маячить у дверей банка, где его принялось бы изучать пытливое око телекамеры, а занял выжидательную позицию метрах в пятидесяти от входа – так, чтобы на него падал свет фонарей в кованых переплетах, горевших по всему фасаду банка.
Долго ждать не пришлось. К подъезду особняка подкатил черный «Мерседес», из него вылезли два квадратных телохранителя, поозирались по сторонам, отметили присутствие Сергея, потом вышел Банкир. Один из охранников загородил его шкафом своего тела и что-то тихо сказал. Банкир метнул в сторону Сергея подозрительный взгляд, но тут же улыбнулся и приветственно махнул рукой. Сергей подошел.
– Интересно начинаешь день, – сказал Банкир. – Подпирая стены банка тусклым февральским утром, почти еще ночью, человек твоего склада, положения и привычек выглядит очень глупо. Что случилось?
– Можешь уделить мне несколько минут?
– Пошли – Банкир мотнул головой в сторону двери.
Поднялись на второй этаж, вошли в кабинет. Хозяин включил свет, Сергей прикрыл за собой дверь.
– Рассказывай, – молвил Банкир.
Сергей в нескольких фразах рассказал.
Лицо Банкира пошло красными пятнами – на желтоватой коже они выглядели особенно патологически словно внезапно вспыхнуло рожистое воспаление.
– Черт! Черт! Черт! – Он трижды ударил кулаком по столу. – Я так и знал. Не хотел тебе говорить, но почему-то с первых минут мне стало мерещиться, что все закончится кровью. Ах, Альберт! Что же он так круто завернул!..
– Может быть, это все-таки не Альберт? – вдруг сказал Сергей, сам не понимая, почему такая мысль пришла ему в голову.
– Не Альберт? А кто же? – удивился Банкир. – Мы, по-моему, больше никого не вовлекали.
– Не знаю… – промямлил Сергей. – Мало ли какие конфликты могли быть у этих ребят.
– Сейчас я вызову сюда Альберта, и мы всё узнаем, – сказал Банкир.
– А по телефону нельзя спросить?
– Ну как же можно быть таким наивным! – пожурил Сергея Банкир. – Чтобы телефоны коммерческого банка да не прослушивались – это из области ненаучной фантастики.
Банкир мгновенно связался с Альбертом, и тот сразу пообещал приехать. Появился он, как и в прошлый раз, ровно через тридцать минут. Это время Сергей опять провел в приемной. Любительницы Теофиля Готье за консолью не было – ее рабочий день еще не начался.
Альберт стремительно вошел в приемную, приглашающе кивнул Сергею и, ни на секунду не сбавив скорости, проследовал в кабинет. Сергей втянулся за ним, словно подхваченный кильватерной струей.
В отличие от Банкира Альберт выслушал информацию о «резне Валентинова дня» совершенно невозмутимо – ни один мускул не шевельнулся на красивом холеном лице, ни капельки сочувственного тепла не прибавилось в холодных глазах цвета замороженного шоколада.
– Вы, может быть, мне и не поверите, но я к этому происшествию не имею ни малейшего отношения, – стальным голосом сказал он.
– Как? – переспросил Сергей.
– Повторяю, – сказал Альберт. – Ни малейшего отношения. Это не мы, а чужие. Моя фирма так не работает.
– Значит, вас там не было? – продолжал Сергей задавать глупые вопросы.
– До вас как-то медленно доходит, – тяжело глядя Сергею в глаза, сказал Альберт. – Меня там не было, и никого из моих людей там не было. Нам бы и в голову не пришло ехать в этот мотель. Мы умеем договариваться иначе.
– Но кто же? За что? Почему? Как это объяснить? И что мне теперь делать? – Вопросы, сдерживавшиеся со вчерашнего дня, посыпались из Сергея, как кочаны капусты из прогнившего мешка.
– Отвечаю по порядку, – отчеканил Альберт. – Не знаю. Не знаю. Догадываюсь. Никак. Вам – молчать. Никому ни слова – ни жене, ни коллегам, ни прокурору. Вас там не было, вы ничего не знаете. Найдите способ воздействовать на вашего шофера, чтобы не пикнул нигде. Книгу вашу простреленную лучше сжечь. С нами в контакт больше не вступать. Всё.
– Ты понял? – впервые с момента появления Альберта проронил слово Банкир.
Красные пятна на его лице исчезли, зато кожа приобрела какой-то синеватый оттенок.
– Понял, – ответил Сергей. – Я и так никому не сказал бы. Сам видишь – первым делом сразу к тебе…
– Сможешь разобраться? – обратился Банкир к Альберту.
– Попробую, – ответил тот.
На этом встреча и закончилась.
Сергей во всем выполнил наказы Альберта, даже с Пети взял мужскую клятву молчания и солидарности, поведав ему страшно секретную, красиво сочиненную историю о загадочной любовной связи с женой очень высокопоставленного лица, – во всем, кроме одного.
Он не сжег простреленный томик своих рассказов.
Поразмышляв, куда его можно спрятать, Сергей решил при первой возможности положить его туда же, где лежали бумажный архив «Черной книги» и дискета с копией готового текста, – в свой персональный сейф, который он абонировал в банке «Москва».

Один умный человек сказал, что страдание обладает иронией, а ирония страдания – «преддверие тайны». Этот человек был Октав Мирбо.
Вот, случилось, что и я, автор этого текста, рождаемого в горячке белых ночей, уподобившись замысловатой личности, которую пытаюсь описать, прибегнул к нарочитому цитированию. Однако цитата в данном случае вполне уместна, потому что связана с излагаемыми событиями не только текстом, но и магией чисел.
Октав Мирбо, французский писатель и критик, родился 16 февраля 1850 года, ровно за сто лет до Сергея. Умер он, по прихоти судьбы, также 16 февраля, но уже 1917 года.
В банк «Москва» Сергей смог поехать только в пятницу, и это было тоже 16 февраля. А дальше случилось то, что можно назвать и иронией страдания, и преддверием тайны (как на то посмотреть): открыв свой персональный сейф, Сергей обнаружил, что он пуст.
Там не было двух толстых папок с материалами «Черной книга». Там не было запечатанного конверта с дискетой. В ящике, предназначенном для хранения драгоценностей, вообще ничего не было, хотя всего лишь три недели назад Сергей собственными руками положил сюда то, что на данном этапе жизни было для него гораздо ценнее любых бриллиантов и изделий из драгоценных металлов.
Кто мог это сделать? И каким образом?
Сергей тупо разглядывал внутренность сейфа и ничего не мог сообразить.
Менеджер банка, приглашенный Сергеем в хранилище, страшно перепутался, но вразумительного ответа, конечно же, дать не смог. «Это ИСКЛЮЧЕНО», – бормотал менеджер, породистый красавец в идеально сшитом темном костюме и фантастически красивом галстуке, хотя вид сейфа красноречиво подтверждал банальную истину, что корнем слова «исключено» является все-таки «ключ», а не «замок».
Между тем ключ от сейфа был только у Сергея, и личный код знал только он один.
Сергей решил пока не возбуждать никаких дел в официальном порядке. Он лишь оставил у управляющего банком заявление о возмутительной пропаже, получил обещание, что будет проведено тщательное внутреннее расследование, и поспешил в свое издательство.
Петя по дороге разглагольствовал о женщинах. Сергей, в отличие от многих мужчин, сторонился разговоров на женскую тему, и Петя знал это, но сейчас, полагая, что их связывает великая тайна закрытой любви, считал себя свободным от запретов. Вообще говоря, насколько Сергей мог судить, Петя был примерным семьянином и в жене своей души не чаял, однако в молодости он слыл отчаянным «ходоком», вот эти похождения и были предметом сегодняшних воспоминаний.







