Текст книги "Mille regrets (ЛП)"
Автор книги: Vincent Borel
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)
Венсан Борель
Тысяча скорбей
Роман
Издательство Сабины Веспизер, Париж, 2004
Перевод с французского Н. И. Губернаторовой
Дальнейшее за вами
(Девиз Людвига Грутхуза, дипломата при Филиппе Добром, герцоге Бургундском)
Глава 1
В знойный августовский день 1541 года на галере «Виола Нептуна», застрявшей где-то между Алжиром и Балеарскими островами – в беспредельности, именуемой Средиземным морем, – сложно придумать, как лучше убить время.
Томится от скуки капитан дон Альваро-де-Фигероа-и-Санс-и-Навалькарнеро-и-Балагер. Ему, конечно, хотелось бы поплавать вместе с гребцами-каторжниками, которым он позволяет свободно плескаться возле борта – кому из них взбрело бы на ум уплыть в открытое море? – но дон Альваро упорно отказывается снимать сапоги. По вечерам загадочное это обстоятельство становится пищей для нескончаемых пересудов между галерниками и конвоем, ибо ни разу, после того как они покинули военный порт Картахены, капитан не разувался. Даже когда ложился спать.
Маленький и сухой, с густыми усами и желтизной в глазах, в потрепанной войлочной шляпе со страусовым пером, от которого сохранились лишь редкие волоски, дон Альваро совсем не похож на испанского идальго. Между тем, ему не помешало бы выглядеть таковым при столь высоком его положении – как-никак старший командир на галере его величества всекатолического короля.
В засаленной рубахе, источая от вспотевших волосатых подмышек запах гнилых перезрелых яблок – зловоние закоренелых пьяниц, – капитан развлекается метанием горсти эскудо со своей мокрой ладони в лохань с водой, стоящую от него в двух метрах. Развалившись под холщовым шлюпочным тентом, он вновь и вновь швыряет монеты, затем требует подтащить к себе лоханку и выуживает их из нее, чтобы возобновить свою ребяческую забаву. В какой-то момент он попросит Батистьелло, юнгу из Неаполя, поменять воду на более свежую, чтобы обмакнуть пальцы и прижать их к своему усталому лицу. В этом состоит единственная забота о своем туалете, которую позволяет себе августейший капитан.
«Вот старый козел, со своей дурацкой потехой! – молча вздыхает Батистьелло. – Скорей бы уж он надрался!»
Ибо если дон Альваро де Фигероа, плохо прицелившись, промахивается, а вероятность этого увеличивается пропорционально количеству выпитого им вина, юнге разрешается отправить упавший на палубу эскудо к себе в карман. Выпивка и монеты, попадающие в лохань с водой или в карман Батистьелло – вот так, без суеты и разговоров, проходит послеполуденный отдых нашего идальго, который, разогревшись на солнце, постепенно погружается в приятный сон, сладкий как спелая фига.
Только не подумайте, что дон Альваро какой-то безродный и одичавший забулдыга. Ибо он приходится сыном дону Мануэлю де Фигероа, барону де Навалькарнеро, властителю Санса, и внуком одноглазому дону Диего Альваро Мануэлю де Фигероа. Этот последний знаменит тем, что подобрал левую туфлю султана Боабдила, когда тот бежал из Гранады. Столь отважный поступок удостоился внимания самой Изабеллы Католической, которая и пожаловала ему Балагер – весьма почтенную арагонскую деревушку с четырьмя мулами, тремя козами и пятнадцатью монахинями, хотя и одержимыми бесом, но бесом не слишком значительным и к тому же хромым. Остается лишь согласиться с тем, что дон Альваро де Фигероа и прочее, и прочее, есть не кто иной, как заурядный пропойца, практически лишенный родового честолюбия.
Внук славного героя реконкисты только высоким подвигам деда и обязан своим беспрепятственным назначением на эту «Виолу Нептуна», где за его ежедневными полусонными забавами краем глаза следят охранники гребцов и рулевой Аугустус. Этот корабельный кормчий скучает ничуть не меньше капитана и мечтает только о том, как бы стянуть с него сапоги, подсыпав этим немного перцу в пресное однообразие дремотного послеполуденного времяпрепровождения.
Амедео, старший надсмотрщик, занят починкой ветхого чулка, давно уже превратившегося в сплошную штопку. Лекарь и брадобрей Жорж правит свои бритвы. Надзиратели Рикардо и Хосе, оба каталонцы, подобно двум обезьянам ловят друг на друге вшей, щелкают их между ногтями, а то и прикусывают время от времени – и к какой только глупости не пристрастишься от безделья. А вот и корабельный священник Ильдефонсо, который поплевывает на свои дароносицы, кресты и потиры, чтобы их легче было натереть до блеска. Он часто прерывается, потому что у него возникает надобность запустить пальцы в нос. От этой дурной привычки его не смогли отучить никакие колотушки, расточавшиеся ему в юности, проведенной в бенедиктинском монастыре города Мурсия. По той же причине этот святой отец, не допускаемый в приличное общество, был послан священником на галеры его католического величества. Дремлет над штурвалом батавец Аугустус, снятся ему пышнотелые фламандки его плоской страны, и от этих сладострастных видений пробуждается многочисленное население, упрятанное в его гульфике.
Скука – вот главный неприятель императорской галеры. Уже две недели подряд этот участок Средиземного моря глаже сковородки для поджаривания каштанов. «Виола» дрейфует в нем, покинутая почти всеми, в том числе и каторжниками, которые, чуть не дрожа от восторга, плещутся возле ее бортов. Они поднимают снопы брызг и, как девчонки, ошалевшие от купанья, играют в Попробуй-утопи, У брата Жака толстый посошок и в прочие игры, типа Юнге Жану приснилась прелестная дурочка.
В блаженной дремоте дон Альваро улавливает поднимающийся к нему шум голосов его дражайших галерников. Он узнает глубокий бас Гаратафаса, мускулистого турка, которого на галерном рынке в Генуе он выменял на пару припадочных берберов, захваченных в Бугии во время набега.
Его веки вздрагивают при звуке более высокого голоса Дамиана Лефевра – торговца библиями из Антверпена. Дон Альваро вытащил его из севильских подвалов инквизиции и теперь пользуется его бесценными услугами. Этот ученый фламандец лучше всех на борту владеет искусством пера и пергамента.
При звуке слишком узнаваемого фальцета Николь Гомбера – еще одного северянина среди каторжников-гребцов, прежде служившего певчим во фламандской капелле Карла V (Квинта[1]) и осужденного на галеры за содомский грех, – лицо спящего капитана искажает гримаса.
«Любопытно, почему у этого чудака женское имя, – думает дон Альваро. – Скорее ему подошло бы зваться Николасом, но арсенальные писцы внесли его в список под именем Николь. Между тем, его как будто совершенно не беспокоит, что к нему так обращаются. Странно».
Еще больше раздражают капитана гнусавые и резкие голоса иудея из Валенсии Мигеля Родригеса, упорно не поддающегося обращению, и его единоверца и собрата по несчастью Самуэля Вивеса. Эти ведут нескончаемые споры о Псалмах и Второзаконии[2]. Здесь и два ренегата с Сардинии, прежде служившие в османском флоте и взятые в плен при осаде Туниса. И трое бывших госпитальеров-иоаннитов с Родоса, отправленных на галеры за торговлю церковными ценностями и демонстративное многоженство с вдовами острова Корфу. Имеются также два итальянских аристократа – побочные отпрыски знаменитой генуэзской фамилии делла Ровере, одинаково способной порождать как высоко добродетельных пап, так и порочных мерзавцев, наподобие вот этих, попавших сюда. Они были схвачены в Орвьето в момент совершения насилия над собственной кузиной.
Осталось упомянуть Алькандра, истеричного извращенца из Болоньи, наложника феррарского кардинала Ипполита. Однажды вечером Алькандр, обидевшись на своего хозяина, с досады справил малую нужду на его любимого «Святого Себастьяна» кисти знаменитого Мантеньи. За что Ипполит и продал его на галеры. Что-то похожее, вероятно, случилось и с его приятелем Содимо ди Козимо, художником из мастерской Россо Фьорентино: завистливое тщеславие Бенвенуто Челлини принесло его в жертву Священному Трибуналу[3].
– Не повезло им, конечно, но зато какое превосходное общество подобралось…– бормочет дон Альваро и проч., почти не просыпаясь.
Эта публика и в самом деле далека от обычного сброда с галер Средиземного моря. Потому что «Виола Нептуна» тоже не совсем обычный корабль. Все осужденные на галеры каторжники, сколько их найдется между Неаполем и Барселоной, бились за величайшую честь взяться за его весла, соглашаясь даже на двойные кандалы на ногах, хотя их применение на «Виоле» было чисто формальным. Обязательным оно становилось, только когда на горизонте появлялся штандарт береговой охраны от малопочтенной Святой Эрмандады. Это сборище назойливых приставал вечно выискивает следы малейших нарушений в армии его католического величества – от дыр на штанах офицеров до случайного изменения предписанного порядка чтения Gloria[4]раньше Credo[5], а не наоборот. Обратный порядок чтения рассматривается как ересь и наказывается вырыванием нескольких ногтей и другими пыточными нежностями в глубине иберийских застенков.
Но сейчас не может быть и речи о чиновниках инквизиции. «Виола Нептуна», изукрашенная, как ярмарочный кит, и вся сверкающая и звенящая гербовыми щитами, которые покачиваются на ее бортах от малейшего волнения, дремлет на воде, подобная фазану в ожидании подруги. Под дуновением обессиленного бриза расправляют свои роскошные крылья ее кроваво-красные с золотом паруса, ее черные бархатные флажки между двумя «геркулесовыми столбами», с вытесненным на них Plus оultre[6] – старинным девизом Священной римской империи германской нации, драгоценным достоянием которой является эта галера.
Она поставлена здесь, прекрасная, одинокая и горделивая, между ультрамариновой пустыней и бесконечно чистой лазурью, и защищена хоругвями Святых Николая, Иоанна и Христофора, не считая Святой Троицы и Девы Марии.
Впрочем, она скорее выставлена, чем поставлена: «Виола Нептуна» отнюдь не предназначена для боевых действий, ей полагается встречать врага высокомерным миганием, которое должно свидетельствовать о ее безусловном превосходстве. Она ведет себя как необычный и дерзкий маяк, поворачиваясь по воле ветра то носом, то кормой, вытягивая в пространство попеременно то позолоченный рог нарвала, то кормовую рубку, которая держится на четырех исполинских опорах.
Это боевой петух, ощетинивший свой загривок, на котором вставшие дыбом перья окрашены всеми цветами Карла – милостью Божией неизменно великого императора римлян; короля Германии и Иерусалима; короля Кастилии, Леона, Арагона, Наварры, Неаполя, Сицилии, Майорки, Сардинии; маркиза Священной Империи и графа Габсбургского, Тирольского, Штайерского и Каринтийского; эрцгерцога Австрийского и сеньора Славонских Пределов; герцога Бургундского, Брабантского, Лимбургского, Люксембургского; графа Фландрского и д'Артуа; пфальцграфа Геннегау, Голландии, Зеландии и Намюра; сеньора Фрисландского и Мехеленского; властителя городов, селений и земель Утрехта, Гента, Брюгге и Антверпена; господина многих территорий в Азии и в Африке, и с недавнего времени в Мексике и Перу. Короче – всеми цветами императора Карла V Квинта, или короля Карла I, как называют его испанские подданные, которые, как и их писари, нередко запутываются в этой веренице титулов, способной растянуться по периметру всей карты империи.
Этому чрезмерно перегруженному властелину всех известных, как и пока еще не известных, земель «Виола Нептуна» служит маяком на своем посту – по всей длине санитарного кордона, вдоль которого многочисленные суда перемещают с берегов Испании к берегам Северной Африки морисков, евреев, марранов и представителей прочих народностей, которых мы-не-хотим-больше-видеть-в Испании-стране-чистой-крови. Остается лишь сожалеть, что эта парадная галера, значительно менее маневренная, чем какая-нибудь каравелла, оказалась вдали от берегов, в столь не подходящем для нее месте. И ничего не поделаешь, если первый же мощный порыв ветра опрокинет ее и отправит на дно. Но «Виола» стоит здесь, на своем посту, одинокая, надменная, презирающая любые капризы погоды, как чудо, застывшее посреди бескрайней водной пустыни и предназначенное исключительно для того, чтобы другие корабли – блюстители расовой гигиены – не сбились с пути.
Ее целомудренная неподвижность показывает всем желающим, а также вовсе не желающим это знать, кто в действительности здесь хозяин, а посему волен делать все, что мне вздумается, а как бы вы хотели!… По крайней мере, таково положение вещей в этой части огромного Средиземного моря – в западном его фарватере, через который Атлантика несет свои свежие потоки в небесно-голубую купальню греков, латинян и финикийцев. В данный же момент мягкая прохлада этой гигантской соленой лужи заливает восторгом кучку избранных каторжников, которые освежаются в ней, производя шум целой колонии уток, усевшихся на болото.
Разумеется, оказаться на их месте хотели бы все каторжные команды, какие только существуют на территориях, подвластных вышепоименованному властелину. Но в утробу «Виолы» допускаются исключительно выдающиеся смутьяны. По чрезвычайно строгой иерархической шкале, принятой среди бандитов и портовой швали, ничто так не возвышает их человека, как принадлежность к Балеарским водам. Исключением, пожалуй, считаются венецианские галеры, где каторжников так отменно кормят, что многие готовы совершить убийство только ради того, чтобы на них попасть. Впрочем, также и на папские, заполненные беглыми каторжниками и содомитами, переутомленными чрезмерным сладострастием кардиналов или надорвавшимися в трудах на алтаре Венеры при понтификах, чаще необузданно похотливых, чем целомудренных и святых. Ибо в Риме всем известен обычай прятать фаворитов скончавшегося Папы на галерах «святого Петра»[7], по крайней мере, на время, достаточное для того, чтобы о них забыли. Но учитывая скорость, с какой один «Святой Петр» сменяет другого, не без помощи ядов, приговор никогда не превышает пяти лет, после которых упрятанный на галеры фаворит объявляется свободным человеком…
– Да, но они не имеют права купаться, – уточняет Франческо делла Ровере, перевернувшись на спину.
– И с них никогда не снимают кандалы! – добавляет его брат Гульермо.
– О, поистине ничто не сравнится с каторгой на нашей «Виоле»! – откашливаясь, подытоживает Алькандр, наглотавшийся воды.
Эти три итальянца были отданы в Испанию агентами папского престола в обмен на шестерых иудеев из Толедо.
– Ничто, кроме каторги на судах турецкого султана, – объявляет Гаратафас, тоскующий по роскоши Константинополя.
«Да хранит нас Господь от его любимца Барбароссы! – думает дон Альваро, который сквозь сон прислушивается к разговорам каторжников и вздрагивает при намеке на властелина морей, наводящего ужас на весь христианский мир. – Не спутал бы мне карты этот дерзкий бородач! У меня есть дела поважнее. Впрочем, где шляется этот чертов Кортес? Я жду его уже две недели…».
Однако опасения дона Альваро де Фигероа по поводу ужасного Барбароссы совершенно напрасны. Турецкий адмирал сейчас далеко на востоке – между Сардинией и Портовенере – и занят похищением нескольких итальянок для своего гарема. Этот факт глубоко огорчает генуэзского адмирала Андреа Дориа, недавно перешедшего в лагерь императора, после того как он годами одерживал над ним победы на стороне французов.
– Что и должно было случиться. Франциск I – слишком неаккуратный плательщик, – замечает Дамиан.
– Говорят, у него гнилой член! Мой бывший господин его исповедовал и… ну понял это по его жалкому виду! – посмеивается Алькандр.
Взаимные предательства, не прекращающиеся между королем Франции и императором, использующими для этого подставных военных, стали модной темой для разговоров, как, впрочем, и неприятный французский недуг – или итальянский, кто теперь разберет, – который прицепляется к мужскому члену крепче, чем «морское блюдце»[8] к скале, и поражает каждую десятую распутницу во всех борделях от Кадиса до Салоник.
– Не более гнилой, чем передний хвостик Барбароссы, – развивает тему Содимо. – Это болезнь сатаны. А он и есть сатана!
– Да? Не более, чем ваш Папа, который тебя продал сюда, скотина! – заводится Гаратафас.
– Заткнись, нечестивый пес! – вопит Алькандр.
Одной рукой турок погружает его голову в воду. В отместку Алькандр вцепляется под водой в его член.
– На помощь!
– На турка!
– Ну, хватит, им пора умолкнуть! – ворчит дон Альваро. – Амедео, вели всем подняться на борт, похоже, они достаточно освежились, мои голубчики!
Как лицемерие и интриги царят в высоких сферах, так глубоко внизу прячутся свои маленькие тайны и совершаются вероломные предательства. Окружающим в диковинку обычай капитана никогда не снимать сапоги, но не менее странно, что Николь Гомбер, необычайно толстый певчий Карла-Квинта, никогда не расстается с набедренной повязкой – куском грязного льна, который служит галерникам штанами. Даже в воде он стыдливо заботится о том, чтобы эта тряпка оставалась на месте, что приводит взрослых мужчин в мальчишеский восторг и располагает к сомнительным шуточкам. И уж эту-то тайну нахальные и скучающие от безделья каторжники непременно должны разоблачить.
Едва Николь берется руками за веревочную лестницу, чтобы втащить на борт свое жирное тело, подобное нагромождению спасательных кругов, ожидающий сзади Содимо срывает тряпку с его внушительных ягодиц. Но вместо хохота заговорщиков, ожидающих развязки грубого фарса, раздается вопль, в котором отвращение перемешано с ужасом. Ибо в том месте, где должны располагаться детородные органы, у бедняги оказываются безобразные шрамы. То есть, яички полностью отсутствуют, а в безволосом паху болтается подобие дождевого червя, более тщедушное, чем пипка ребенка.
Тучный певец наливается дикой яростью. Непристойно выгнувшись, он поворачивается животом к тем, кто еще в воде, широко расставляет ноги и демонстрирует свои чудовищные стигматы.
– Вам очень хотелось узнать? Ну что ж, смотрите! Рассмотрите, как следует, раз представился случай, и раззвоните об этом повсюду. Да-да, я скопец! Кастрированный как каплун на птичьем дворе! Однако я кастрат двора Бургундского и стал таковым по воле тетки нашего императора, Маргариты Австрийской, будь она проклята, эта потаскуха!
Оказавшись на палубе, он, не прикрываясь, пробегает по ней – пусть все любопытствующие увидят, каким позором отмечено его тело. Но никто уже не смеется. Он страшен, его сотрясает пронзительно-визгливый хохот, никому не хочется оказаться на его пути, и все уступают ему дорогу во время его безумной пробежки от кормовой рубки к носу корабля. Как он, однако, проворен, этот толстяк, несмотря на свою рыхлость! Он перепрыгивает через весла и снасти, хватается за рею и раскачивается над волнами, затем подтягивается на руках и съезжает прямо на конвойного. От страха оказаться раздавленным, тот роняет свою короткую шпагу. Николь подхватывает ее, и положение становится опасным.
Чтобы остановить его, понадобилась вся профессиональная хитрость Аугустуса. Рулевой, качнув корабль коротким поворотом штурвала, направляет бегущего прямо под сеть. Ослепленный яростью Николь не замечает ее. Верша падает, и тщетные попытки освободиться быстро превращают певчего в гигантскую сардельку, бессмысленно извивающуюся на планшире. Удар по затылку довершает дело.
И тогда Гаратафас раздвигает толпу сгрудившихся людей. Обомлевшие, они наблюдают, как без малейшей дрожи в атлетических мускулах, достойных резца Микеланджело, он вскидывает себе на плечи эту человеческую тушу и с необычайной осторожностью опускает ее на палубу, проследив, чтобы ни голова, ни ноги Гомбера не ударились об узкий трап.
Столь благоговейное обращение с грудой жира развязывает змеиный язык Содимо ди Козимо:
– Турки – большие ценители по части кастратов. Этот, похоже, нашел себе милашку!
– Чтобы забить ей! – добавляет Алькандр, приветствуя турка и певца непристойными жестами.
Гаратафас не отвечает. Он укладывает Николь на ближайшую скамью для гребцов, со стремительностью кошки прыгает на Алькандра, хватает его за голову и впечатывает ее в лицо Содимо. Последствия страшного удара чудовищны – у художника расквашен нос, а его выбитые зубы впечатались в лоб педераста. Содимо вопит, обливаясь кровью, под оглушительный хохот гребцов, тотчас перенацеливших на него отточенные сальные шуточки.
– А турок неплохо тебя отдолбал! Вы получили удовольствие, мадемуазель кисточка?
– Не зайдешь ли и ко мне вечерком? Давненько моему птенчику не доставалась самочка!
Длинная плеть Амедео, из бычьих жил, с треском щелкает о палубу. Спины пригибаются, языки прячутся за плотно сжатыми зубами.
– Молчать! Тихо! Так тебе и надо, Содимо, сам напросился. Будешь знать, как выплевывать свой яд на кого ни попадя. Надеюсь, теперь мы тебя не скоро услышим! А ты, Гаратафас, останешься на три дня без еды. Здесь я вершу суд, на этой галере! А ты сидишь на веслах и повинуешься! И благодари твоего вонючего бога за то, что он послал тебя сюда, а не на галеру венецианцев. Там за подобный акт сострадания тебе пришлось бы разделить участь Гомбера!
Певчий открывает глаза и видит над собой улыбающееся лицо турка, который, не спуская с него глаз, распутывает сетку. Николь испуганно дергается, но рука Гаратафаса спокойно ложится на его плечо.
– Тише, друг, тише! Все позади. Теперь, когда они в курсе, тебя никто больше не тронет. Да и я не собираюсь тебя съесть, слишком уж ты похож на борова, а это не мое меню!
И Гаратафас заливается добродушным смехом. Освобожденный от пут Гомбер уже может приподняться на локте. Он видит окруживших его гребцов, внимательно и боязливо разглядывающих его. Стоящий ближе всех Вивес держит в руках тряпку, служившую Гомберу набедренной повязкой. Он не решается ее протянуть ему.
– Знаешь, мне кажется, они даже сочувствуют тебе.
Одни улыбаются ему непроизвольно, другие отводят глаза, а кое-кто прикрывает руками пах, встречаясь с Гомбером глазами – их аж скручивает от ужаса при одной только мысли об оскоплении. Содимо ди Козимо, забившийся в угол и обессиленный, рыдает, комично всхлипывая над каждым осколком своих зубов, которые Алькандр извлекает один за другим из своего разбитого лба. Каторжники с гримасой отвращения отходят от них подальше, очертив границу презрения. Вивес протягивает Гомберу его набедренную повязку.
– Ну-ну, тебе больше нечего бояться…
– Зачем, Гаратафас, ты это делаешь? Зачем тебе меня защищать? Ты турок, я христианин. Разве нам от рождения не предначертано вечно ненавидеть друг друга?
– Когда ты узнаешь мою историю, ты поймешь…
– Так расскажи, Гаратафас, расскажи! – послышались просьбы. – Разве мы все не оказались тут лишь потому, что искупаем несчастные обстоятельства, которые наши судьи называют грехами?
– Мой брат принадлежит дому великого султана, – начинает Гаратафас. – Он старше меня и был моим единственным другом. Однажды вечером в деревню возле Смирны, в которой мы родились, явились люди султана Селима Грозного. Было начало марта, и погода стояла достаточно мягкая, чтобы нам разрешили играть около дома. Из полумрака внезапно выступили всадники и окружили наш дом, да так, чтобы никто не смог проскользнуть между ними. Мы увидели богато убранные носилки, с которых сошел человек в роскошной одежде. Он приказал двоим сбирам схватить нас и раздеть донага.
Янычары, вбежавшие в дом, крепко держали наших родителей, приставив им к горлу сабли. Мы кричали и плакали, ни на что другое мы не были тогда способны. Я был более хрупок, чем мой брат. Мне было десять лет, и у меня не было этих мускулов, выкованных годами, проведенными на галерах – я никого не мог защитить. Тот человек посмотрел на меня и сказал: «Слишком хил!»
Он обернулся к моему брату, с наслаждением прошелся ладонью по его коже и приказал его забрать. Моя мать кричала как раненое животное. Он ее спросил: «Женщина, сколько лет твоему сыну?»
Она прорыдала: «Двенадцать…»
Из своего широкого рукава он достал кошель, вынул из него двенадцать золотых монет и бросил их на землю. Мой отец потянулся к ним. Солдат, державший саблю у его горла, позволил отцу подобрать эти монеты. Таких огромных и блестящих мы никогда раньше не видели. И этот человек, голос которого журчал как струи фонтана, сказал:
«Взгляни на это золото, бедняк, и пусть твоя жена осушит слезы! Тут двенадцать монет – по одной за каждый год жизни твоего сына. Но я хочу дать тебе больше, потому что я посланник милостивого султана, а его щедроты безграничны. Я уступаю тебе весь этот кошель в обмен на твоего мальчика и его будущее. Он юн. Его гладкая кожа и ясные глаза свидетельствуют о многих достоинствах. А я никогда не ошибаюсь. Ибо я Бебейид, привратник сераля – единственный из оскопленных, кому всегда открыта дверь во дворец господина нашего султана, да благословит его Магомет. Мне дана власть отбирать детей, которых я сочту достойными служить ему. Однако я вовсе не людоед. Я сам когда-то был как твой сын. И поверь мне, мы сделаем для него то, чему нет цены. Или, впрочем, есть: единственная плата – его мужественность. Сущий пустяк, на самом деле, потому что он всего лишь не познает женщины, зато среди мужчин он будет подобен принцу – ему будут оказываться почести, и он займет положение в тысячу раз лучшее, чем ты когда-либо сможешь ему предложить! Твой повелитель Селим, да хранит его Аллах, нуждается в слугах при своем дворе. Он желает также обеспечить ими будущий двор своего юного наследника Сулеймана. И это поручено мне, Бебейиду, – отыскивать для него самых лучших прислужников. А потому я говорю тебе: мне нравится твой сын. Я покупаю его за все содержимое этого кошеля. Уже не за двенадцать – за пятьдесят золотых монет. С ними ты сможешь приобрести эту деревню, в которой стоит твой дом, и столько земли, сколько ее могут охватить твои глаза. Моли Аллаха за твоего султана Селима, который забирает у тебя твоего сына единственно ради славы своего собственного. Как зовут мальчика?»
«Доганом, господин».
«Взамен своей мужественности Доган получит воспитание, кров и защиту. Если он осторожен и неглуп, он поднимется высоко, очень высоко. Наш повелитель весьма ценит умных людей, и никто так не заслуживает его презрения как те, что надеются сделать себе карьеру лишь по праву своего рождения, как это принято у христиан!»
Той ночью мой брат, несмотря на все его попытки вырваться и убежать, был увезен в Константинополь. Я больше никогда не видел Догана. С тех пор прошло двадцать лет. Но я узнал, что он стал секретарем великого визиря Ибрагима-Паши, всесильного министра на службе у Сулеймана. Евнух Бебейид сдержал слово. Доган наделен большой властью. Родители же мои еще произвели на свет двух девочек, на приданое которым и пошли деньги за мошонку моего бедного брата. Вот почему я за тебя вступился – глядя на тебя, я вижу его. Я увидел твои шрамы, и во мне заплакала душа. Сказал же Пророк: Не отталкивай слабого – он подобен тебе, ибо ты станешь таким завтра.
– И в книге Левит говорится: Не пренебрегай тем, кто беден и кого унизили, но возлюби его; и не трепещи перед лицом сильного, ибо он не будет таковым завтра, – подтверждает Вивес.
– Слова Моисея справедливы. Ведь он тоже из наших пророков, как и ваш Иисус, – говорит Гаратафас, опустив глаза.
Все взволнованы его рассказом, и на некоторое время умолкают. Кое-кто осеняет себя крестом.
– А ты, Гомбер? Ты нам расскажешь о своих злоключениях? – спрашивает Вивес. – Ты проклял Маргариту, тетку императора. Если ты знавал ее, что же могло с тобой случиться, чтобы с такой высоты упасть так низко?
– Да, расскажи, Николь, расскажи! Говорят, ты служил при собственной капелле императора. Так это правда?
– Ты и в самом деле видел его, короля Испаний, императора Двух Миров?
– Ну да, знал я этого бургундского пса и очень надеюсь с ним еще повстречаться!
– Как ты ненавидишь…
– Я больше ненавижу Тома Крекийона, которому обязан тем, что сижу тут на веслах! Этого сукина сына, который занял мое место! А-а, чтоб Вельзевул раздолбал ему задницу!
– Крекийон? А это еще кто?
– Другой певчий!
– А что, певчий это непременно скопец? – интересуется Гаратафас.
– Не всегда и, в основном, тот, от кого бежит удача…, но, дорогой мой Гаратафас, позволь рассказать тебе с самого начала мою печальную историю. Раз уж ты назвался моим братом, я тоже хочу стать братом тебе. И вы все послушайте! Может быть, после этого вы не станете больше надо мной смеяться!
– Я родился очень далеко от этого моря – намного севернее, в междуречье Листа и Шельды – во владении герцогов Бургундских, которые правят моей страной. Наши края потому так и называются, что расположены ниже большого северного моря, там, где на закате в него погружается солнце. Моя деревня зовется Горгой – это по дороге в Хазебрук. Было самое начало нынешнего века. Я был восьмым сыном у моих родителей. Отец держал кузницу, мать была штопальщицей. В семье Гомберов рождались только мальчики, и мой отец очень этим гордился. По крайней мере, так говорила моя мать, потому что, когда мне было шесть лет, моего отца убила копытом взбрыкнувшая лошадь господина де Трасени, одного из приближенных к Бургундскому двору, где я позже служил.
Он со своей свитой, перед отплытием в Испанию, остановился у кузницы перековать лошадей. Они сопровождали Филиппа Красивого, тогдашнего нашего сюзерена, который направлялся туда за короной Кастилии. Смерть моего отца обошлась господину де Трасени всего в два дуката – он, не спешиваясь, швырнул их моей онемевшей от отчаяния матери. Такова в наших краях цена кузнецу – намного дешевле, мой друг Гаратафас, чем стоил твой брат-евнух! Начиная с этого трагического происшествия, какое-то проклятие нависло над мужским потомством моего отца, которым он так гордился.
И все же для моих родителей мы были благословенными детьми – херувимами, вестниками мира, вернувшегося, наконец, на эти северные земли, открытые доступу любых вражеских армий. Более ста лет их опустошали войны. Я еще помню рассказы матери о том, как в один из дней ее ранней юности зазвонили колокола, и этот звон перешел в частый-частый, как это бывает, когда он зовет нас, простых смертных, на молитву перед Господом. На улицах городов зазвучали самые прекрасные мелодии – это запели скрипки бродячих музыкантов, которые играли не для заработка, но чтобы излить свою радость. При известии о мире между англичанами, французами и бургундцами все золото и серебро, до тех пор глубоко зарытое в садах, было извлечено на свет. Его швыряли высоко в воздух, и все кричали: Щедрость! Щедрость!
С дозорных башен детям бросали конфеты и печенье. Люди зажигали факелы и устанавливали их на воротах, на башнях, у перекрестков и у переправ. Долины Фландрии засверкали уже не заревом опустошающих пожаров, но огнями праздничного ликования. Дети распевали рождественские гимны во славу Иисуса Христа, самые слова которых несут в себе мир и веселье. Ибо на землю сошел такой великий покой, что, казалось, своим величием он заслоняет Бога. Да и может ли быть на свете большее благо, чем мир, не правда ли?