Текст книги "Повстанцы"
Автор книги: Винцас Миколайтис-Путинас
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
– Крепостное право якобы упразднили, но розги оставили, а землю хотят обложить выкупом дороже, чем она того стоит. Три года назад, к сожалению, выкуп одобряли и издатели "Колокола". Но к их чести следует сказать – они сами опубликовали и такие слова протеста: "Как! Вы требуете, чтобы мужик выкупил свои человеческие права вместе с клочком земли, окропленной кровью и потом его и его отцов? Но скажите, ради бога, как, почему, за что крестьянин должен нести бремя выкупа?!" Сегодня мы видим, что так рассуждают и крестьяне в Литве. Ярость поднимается в сердцах наших людей. Мулдурас и ему подобные – вестники гнева и мщения. И мы – такие же глашатаи, господа, хоть и действуем иным путем. Наступит день, когда нашим землякам понадобятся наши слово и дело, жизнь всех нас. О чем задумались, господин Акелевич? – внезапно обратился он к молчавшему все время Акелайтису.
Тот встрепенулся, словно пробужденный от тяжелого сна.
– Я сам крестьянин и сделаю все, что потребуется для блага моих братьев, – патетически, как будто декламируя, заговорил писатель.
– Отлично, господин Акелевич, – одобрил ксендз, острым взглядом впиваясь в своего гостя. – Для блага братьев потребуется многое.
Смеркалось. Два окошка еще светились сероватой голубизной сумерек, большая печь белела у стены, но углы комнаты уже тонули во мраке.
Каждый из четырех людей, склоненных над столом, по-своему раздумывал о мрачном житье крепостных и взвешивал волнующие, мятежные мысли.
В серой тиши гулко раздавались шаги Мацкявичюса.
Дымша свернул карту и собрался уходить. Он переночует у пана Шилингаса, а завтра утром сумеет проводить Акелайтиса – у него есть дела к пану Кудревичу.
Вместе с Дымшей собрались и Бите с Лукошюнасом. Мацкявичюс проводил их на крыльцо, там они о чем-то еще потолковали, и ксендз вернулся в комнату.
IX
Мацкявичюс крикнул Марцяле, чтобы принесла огня. Вскоре появилась Марцяле с горящей свечой, поставила ее на стол и, затянув пестрые домотканые занавески, пошла закрывать ставни.
– Выпьем, господин Акелевич, еще по стаканчику? Поболтаем немножко, спать еще рановато.
Он налил чаю, сел напротив Акелайтиса и осторожно, вежливо, но пытливо принялся расспрашивать гостя о его прошлом и настоящем, явно желая как следует с ним познакомиться.
Да. Гость – из крестьян и этого не скрывает. Хорошо. Отец его участвовал в восстании 1831 года и умер на каторге? Интересно… Важно… Гость в юности терпел нужду, потом усердно учился. Тоже очень хорошо. Филолог, знает много языков, учитель, писатель… Замечательно, замечательно!
Но вот Акелайтис начинает рассказывать о своих знакомствах с дворянами, помещиками – и Мацкявичюс понемногу мрачнеет.
– Ксендз! – не мог сдержать своего пыла Аколайтис. – Мы должны развивать наш прекрасный язык, нам нужны литовские школы, литература, газета! А для всего этого требуются деньги. Откуда их взять? Я подсчитал: если бы в трехстах литовских костелах ксендзы каждое воскресенье собирали хотя бы по два ауксинаса, за год наберется пять тысяч рублей серебром. Если бы настоятели приходов, объезжая верующих с колядой, собирали бы по полушке с души, то вышло бы десять тысяч серебром. Хватило бы и на школы, и на книжки, и на газеты! Но это только мечты, ксендз, – кто этим займется? Паны Балинский, Крашевский, Киркор одного со мной мнения, но у них нет денег. А знаете, ксендз, кто дал деньги? Паны Огинский, Радзивилл, Карпис, Бистрамас, Шемета. Князь Огинский звал меня в Ретаву, собирался там учредить типографию для газет и книг. Только царь отказал в разрешении.
– А о чем бы вы, господин Акелевич, писали в этой газете? – спросил Мацкявичюс, сумрачно уставившись на гостя.
– Как это – о чем? Обо всем! Советы по хозяйству, научно-популярные сведения, разные чтения, песни, рассказы…
– А о чьих интересах, господин Акелевич, вы радели бы в газете?
Акелайтис не совсем понял Мацкявичюса:
– О чьих интересах? Об интересах всех читателей. Писал бы то, что людям полезно, учил бы их, просвещал.
Ксендз глядел так сурово и пронзительно, что Акелайтис стал путаться, терять уверенность в себе.
– А я вам скажу, господин Акелевич, – отчеканил Мацкявичюс, – за кого вы бы ратовали. За тех, кто вам деньги дает, кто милость оказывает, – за панов и правительство. Написали бы вы, что Огинский, Карпис, Чапский, Скродский, Кайсарова и иже с ними несправедливо угнетают своих крепостных? Высказали бы, что Манзей и Скворцовы – это палачи? Указали бы, что царь и его правительство поддерживают величайшее в мире беззаконие – крепостную зависимость, горой стоят за помещиков, а сельских жителей держат в темноте и нужде? Писали бы вы это, господин Акелевич? – Мацкявичюс подчеркивал каждый вопрос ударом кулака по столу.
Удивленно и растерянно смотрел Акелайтис на ксендза.
– Против правительства, ксендз, в газете – нельзя… Пришлось бы лавировать, приноравливаться… Против панов, помещиков – это, смотря по обстоятельствам. Без сомнения, наше сочувствие всегда на стороне крестьян. Но и паны панам рознь. Возьмем, к примеру, ре-тавского Огинского. Это не Чапский, не Скродский, не Кайсарова. Он печется о крестьянах. Крепостные у него хорошо живут, сыты, чисто одеты, не хотят никаких реформ, говорят, что Огинский для них как отец родной…
Мацкявичюс порывисто вскочил – даже стул перевернулся.
– Огинский?! – вскрикнул он, ударяя кулаком по столу. – А знаете, господин Акелевич, в чем разница между Огинским, Карписом, Скродским и Кайсаровой? А вот в чем: Кайсарова и Скродский считают, что выгоднее всего морить крепостных голодом и пороть розгами; Карпис думает, что полезнее освободить крепостных без земли, а потом их задешево нанимать; а Огинский полагает, что самый доходный для него крепостной – сытый. Кормленый вол тоже лучше тащит запряжку. Пан Огинский кормит крепостных ради собственной наживы. Спасибо ему и на том. Он – родной отец, которому крестьяне хотят вечно служить без всякой реформы? А знаете, чем Огинский внушил такую привязанность? Хитростью, ложью, обманом и насилием! Знаете ли, что у него в поместье каждый пятый – шпион и наушник? Попробуй только кто рот раскрыть против князя – уж помянет он тогда отцовскую руку пана. Загонят беднягу за тридевять земель или в рекруты забреют. Один батрак Огинского говорил против крепостного права: как убежал из рекрут, аж сюда примчался. Может, знакомы, господин Акелевич, с Лауринасом Ивинскисом? Он учительствует в Ретаве. Потолкуйте с ним, когда никто не слышит. Если он вам доверится, то подтвердит мои слова. Чапские, Скродские, Кайсаровы, Карписы, Огинские, графы и князья – все как пиявки питаются кровью и потом мужиков. Наступит день, когда крестьяне скинут их со своего тела, как клещей, и раздавят.
Он топнул ногой и растер незримых клещей кованым каблуком.
Перепуганный Акелайтис не смел возражать ксендзу. Но страстный порыв уже утихал, Мацкявичюс несколько раз прошелся по комнате, допил свой чай и уже спокойно обратился к гостю:
– Газета, господин Акелевич, безусловно нужна. Как же без газеты сплотить людей, как внушить им полезные идеи? Наши люди в разброде, а нужно им почувствовать себя сыновьями единого края – литовцами, нужно им осознать, что именно их объединяет, за что бороться. Издавайте, господин Акелевич, газету, только не на панов поглядывайте, а на своих людей – крестьян.
– О газете не я один хлопочу, – несмело возразил Акелайтис. – И господин Ивинскис собирается издавать "Айтварас"[3]3
«Домовой» (лит.).
[Закрыть], и епископ Валанчюс – «Странника», а меня приглашал редактором. Только власти не дали разрешения.
Мацкявичюс сурово нахмурил брови и снова повысил голос:
– Власти хотят, чтобы народ был темным. Того же самого желают и наши паны – шляхта и помещики.
Акелайтис ничего не ответил, хотя в глубине души не одобрял взглядов Мацкявичюса.
Ксендз налил чай гостю и себе и начал рассказывать:
– Знаете, пан Акелевич, наша с вами молодость во многом похожа. Я – сын бедняков и много горя хлебнул а юности, а очень жаждал учения. Когда мне еле минуло двенадцать лет, пешком добрался из Титувенай до Вильнюса. Мыл полы в монастырях, сколько вынес нужды и голода – только я об этом знаю. Но гимназию кончил. Тогда решил получить высшее образование. Без куска хлеба, от деревни к деревне, от местечка к местечку дошел я до Киева. Нашлись добрые люди и помогли мне. И тут вот, господин Акелевич, наши пути расходятся. Вы попали в компанию к панам, разъезжали по поместьям, обучали их детей, а я жил с беднотой, увидел людей Украины, угнетаемых панами. И понял, что во всех концах империи одна и та же нужда, те же оковы, та же дубинка.
Ксендз умолк, набил трубку, прикурил от свечи и, шагая по комнате, опять заговорил:
– Уже в те времена по всей Украине славился Тарас Шевченко, певец обиженных и порабощенных, сам вышедший из крепостных. Видел я его, слышал, вместе с украинскими горемыками пел его песни, призывающие восстать, порвать цепи, кровью завоевать вольность. Власти его сослали, сдали в солдаты, десять лет терзали в восточных степях и пустынях. Но он все претерпел. Теперь снова свободен. Вот нам образец, господин Акелевич. Я тоже выбрал горемык, чтоб влачить с ними нужду. Но я не поэт, не певец. Решил стать ксендзом. Кто еще в Литве может ближе подойти к крестьянам, чем ксендз? Я хочу добиться воли для крепостных, хочу, чтобы люди поняли свои обиды, поднялись на борьбу против гнета. Хочу, чтобы Литва вернула себе свободу! Этому делу я посвящаю все свои силы.
Он снова умолк, сел против Акелайтиса и, сосредоточенно разглядывая гостя, заговорил тихо, но убедительно и от души:
– Господин Акелевич, наступает время важных событий. Среди поляков – брожение. Скоро вспыхнет восстание. Мы должны этим воспользоваться. В одиночку ничего не сумеем добиться, а вместе с поляками сделаем немало. Кто знает? Поднимутся бедняки Украины, Белоруссии, наверно, и всей России. Тогда мы одержим победу. Только вместе с горемыками, вместе с крестьянами добьемся победы. Землю и волю крестьянам в освобожденном от императорского ига литовском государстве! Таков лозунг нашего восстания. Господин Акелевич, дворяне, помещики нам не братья. Они боятся и ненавидят мужиков. Только немногие шляхтичи прониклись демократическими идеями. Вот те – нам друзья. Господин Акелевич, перестаньте угодничать перед всякими огинскими, карписами, шеметами, а идите с нами, с простыми людьми!
Взволнованно слушал Акелайтис. Так вот каков этот странный ксендз! Благороднейшее сердце! Он вскочил и горячо пожал руку Мацкявичюсу. Слезы показались у него на глазах:
– Ксендз! Я – с вами! Я уже давно чувствовал, что иду по ложному пути. Я, хлоп, буду бороться за землю и волю! За восстановление Речи Посполитой!
Не понравилась Мацкявичюсу такая внезапная пылкость и слезливая чувствительность Акелайтиса, но ксендз виду не подал: позвал Марцяле, велел приготовить постель для гостя. Тем временем Акелайтис извлек из кармана своего пальто небольшую книжку и передал ее Мацкявичюсу:
– Ксендз, вы рассказывали о поэте крепостных. И у нас есть такой: Кристионас Донелайтис. Поэма из жизни крепостных "Времена года". Полистайте на сон грядущий. Через студента Гуцявичюса я заказал перепечатать ее в Клайпеде. Правильно ли я поступил?
Ксендз взял книжку, зажег вторую свечу, пожелал гостю спокойной ночи и удалился в соседнюю комнату. Усевшись на краю кровати, раскрыл книжку:
Солнце, все выше вздымаясь, уснувший мир пробуждает
И, ледяной зимы творенья руша, смеется…
Ксендз изумился. Гекзаметр? Виргилиев размер? Продекламировал вслух начало первой эклоги:
Tityre, tu patulae reculae recubens sub tegmine fagi…
…Любопытно, любопытно… И стал читать дальше, пропуская страницы и снова возвращаясь, и с середины, с конца и опять с начала; из его уст вырывались возгласы восхищения и удовольствия: эх, чтоб тебя!.. Чудесно!.. Но местами он брюзжал, раздражался, выходил из себя.
Покуда живем мы на свете, должны мы
Всяко терпеть да смиряться, покорствуя воле господней.
Эк, куда хватанул попик! К чертям такие поучения!.. Опять разливается панам на пользу!..
Захлопнув книжку, задумался. Экая мешанина! Конечно, много поучений. Но елейные назидания в одно ухо входят, из другого вылетают. А остается волнующая правда, которой много в этой книжечке. Хорошо, что Акелайтис заказал ее перепечатать. Образы книжки ярко возникают в сознании Мацкявичюса. Какая темная жизнь у этих униженных, обойденных людей! И все-таки – сколько в них стойкости, трудолюбия, сил, жизнерадостности! Дай им только ученье, свет, хорошую книгу в руки – и не сломить их никакому рабству, не раздавить никакому игу! Вот каковы люди Литвы! Незнакомый Донелайтис протянул ему, Мацкявичюсу, руку помощи, прочел мысли, таящиеся в его душе, и высказал их так просто, образно и ярко.
Мацкявичюс еще раз перелистывает книгу, кладет возле свечи и начинает расхаживать по комнате. Возбужденные чувства, новые мысли не дают ему усидеть. Он думает, как сделать жизнь более счастливой и светлой, как добиться того, чтобы люди сами боролись за такую жизнь. Вспоминает годы учения, прочтенные книги: "Гражина", "Конрад Валенрод", "Дзяды", "Пан Тадеуш" Адама Мицкевича! Они научили его любить Литву, томиться по свободе и вступить за нее в борьбу, А если бы такие книги были на литовском языке! Вооружить светлым сознанием народ Литвы! О поражении Мацкявичюс не задумывается, его не боится. Да и поражение может стать ступенью в дальнейшей борьбе, к полной победе. Таков путь Литвы. И неведомый ему до того Донелайтис загорается как яркий огонь на этом пути.
Потом задумывается об Акелайтисе. Он называет себя литератором, писателем. Но уж слишком слаб, легковесен. Пылкий, но нестойкий. Им завладеет тот, кто подойдет к нему последним. А нам нужны богатыри! Но вообще говоря – неплохой человек. Отлично говорит по-литовски, ловкий, предприимчивый. И простой – нравится людям. Кроме того, умеет писать. Может пригодиться. Надо его использовать для хорошего дела.
Лежа на диване, Акелайтис слушал, как ксендз возится у себя в комнате. Из-под дверей пробивается полоска света, наверно, читает. Наконец стукнули скидываемые сапоги – один, потом другой. Заскрипела кровать, полоска света исчезла. Минуту спустя послышалось ровное дыхание.
Акелайтис долго ворочался на своем ложе, пока наконец не уснул беспокойным сном, утомленный обилием впечатлений.
На другое утро, провожая гостя, Мацкявичюс говорил:
– Хорошо поступили, господин Акелевич, что заказали перепечатать. В этой книжке правильно рассказано о житье крепостных. Она поможет крестьянам уразуметь свои обиды.
Потом ксендз достал из кармана пачку бумаг:
– А тут несколько польских песен против правительства. Переведите. Они нам понадобятся.
Акелайтис взял, обещал перевести на литовский и, прощаясь, промолвил:
– Ксендз, недалеко от вас Шиленай пана Скродского, там живут Бальсисы. Замечательная семья. Старший сын Пятрас любит книгу, толковый. Может быть вам полезен.
Это подтвердил и Дымша, незаметно появившийся у калитки. Мацкявичюс задумался. Деревня Шиленай ему хорошо известна. Знает он и Бальсисов. Пятрас – старший сын. Рослый, крепкий. На таких парней у ксендза есть свои надежды, которых он еще никому не высказывал. И на этот раз он мысленно приметил: Шиленай, Пятрас Бальсис.
Проводив Акелайтиса с Дымшей, Мацкявичюс раздумывал. Сегодня понедельник – стало быть, свободный день. В костеле он обычно выполняет свои обязанности только по воскресеньям и пятницам. В другие дни разъезжает, якобы тоже по костельным делам, а в действительности, чтобы повидаться с людьми. Мацкявичюс вспоминает, что в деревне Белюнишкяй молодой крестьянин надорвался, поднимая дерево в панском лесу. Надо его проведать. Ксендз заходит в комнаты, из стола достает какие-то травы, порошки, оставленные накануне Дымшей, все сует в карман и накидывает серую пелерину.
У крыльца уже ждет запряженный жемайтукас.
Ксендз садится в повозку и рысью катит по дороге. Будет сегодня что послушать жителям деревни Белюнишкяй.
X
Пан Скродский вернулся из Шиленай мрачнее тучи. Проклятые хлопы! Перепороть всех подряд! А с этого чертова детины шкуру спустить, засечь насмерть. Какая наглость! И вдобавок – перед доброй половиной села и перед Юркевичем…
Юрист всю дорогу до поместья хранил сдержанное молчание, только в передней учтиво осведомился, не потребуются ли его услуги милостивому пану.
– Нет, – ответил Скродский, стараясь говорить спокойно. – Хочу еще вечером написать дочери. Завтра вы мне понадобитесь. Итак, до завтра.
Кивком головы он отпустил юриста, а сам заперся в кабинете. Никакого письма он не думал писать, но, упав в кресло, прежде всего попытался унять нервы. Подобный афронт, да еще в такой обстановке! Почему он не огрел этого негодяя тростью? И, словно озаренный магическим пламенем, всплыл образ парня. Пан нахмурился, стиснул веки и даже головой затряс, чтобы отделаться от наваждения. Но парень, как призрак, стоял перед ним со своей дубовой палицей, пожирая Скродского страшными глазами.
Помещик встал, несколько раз прошелся по комнате, достал из шкафа бутылку старого венгерского, налил хрустальный бокал и осушил до дна. Приятная теплота разлилась по телу, нервы успокоились. Он выпил еще, подошел к дивану, поправил шелковые подушки и растянулся. Поганая рожа детины исчезла, зато как живой возник образ этой синеокой, русой девы. Что за красотка! Прежде пан Скродский предпочитал брюнеток: волосы цвета воронова крыла, искрящийся взгляд, бледные щеки – игра контрастов… Но все эти цыганки – Кармен, Лукреции – ему прискучили. На склоне лет папа больше манит идиллическая красота светловолосых, голубоглазых. Старинные польские романтики так и изображали литовок, но чтоб подобные девицы водились среди его крепостных, на это Скродский никогда не рассчитывал. Это не просто литовка, а типичная северная Кримгильда. Он видит ее лицо и стан. Высокая, стройная, сильная, глядит на него перепуганными глазами, но синева их какая-то жесткая, стальная.
Пан Скродский мечтает. Забрать девицу к себе в поместье, поселить в хоромах. Какая получится чудесная горничная! Вышколил бы ее, нарядил – сам губернатор позавидует.
Но как ее взять? В прошлом году и вопроса бы такого не возникло. Приказано – исполняй! Теперь дело другое. Манифест лишил права обращаться с крепостными, как со своей собственностью. А самое главное – изменилась моральная атмосфера. Уже и до пана Скродского дошли вести о волнениях, вернее – мятежах крепостных. Да и сегодняшний случай в Шиленай! Этот головорез, без сомнения, рассвирепел из-за девки. А если насильно забрать девицу в хоромы? Такой разбойник способен поместье поджечь, ему, Скродскому, грозила бы смертельная опасность. Пример Галицин – поучительный и предостерегающий. Вот к чему приводят все эти реформы, либерализмы и демократизмы! И находятся ведь дворяне, которые все это одобряют. Не только одобряют – сами развращают и агитируют хлопов, как, например, Сурвила или пабяржский Шилингас. Даже ксендзы – скажем, Мацкявичюс в том же самом Пабярже. Надо как можно скорее довести это до сведения губернатора. Но сейчас пора закусить и отдохнуть.
Пан Скродский позвонил. Вошел семидесятилетний лакей Мотеюс, верный слуга семьи Скродских. Пан придирчиво оглядывает фигуру старика. Настоящее чудище! Плешивый череп, затылок, обросший зелёной гривой, запавшие глаза, обвисшие, как у бульдога, щеки и этот бурый, как слива, нос! Вся дворня знала: после каждого обеда и ужина Мотеюс опоражнивает остатки из панских рюмок и бутылок, а в дни приемов и пиршеств напивается до бесчувствия. Еще никогда старый Мотеюс не казался Скродскому таким отталкивающим. Как приятно бы увидеть вместо этого чучела стройную, прекрасную, сильную синеокую деву с русыми косами.
– Вечный неряха, – заворчал пан. – Фрак в пыли, жилетка заляпана, а манишка и воротник – смотреть противно… – И вдруг раздраженно рявкнул: – Не сметь больше мне в таком виде на глаза показываться!
Мотеюс выслушал равнодушно, словно все это говорилось не ему, и спокойно обратился с привычным вопросом:
– Чего изволит пан?
– Чаю принеси и закусить чего-нибудь полегче. Скажи Аготе – пусть приготовит постель. Хочу сегодня пораньше лечь.
– Слушаюсь, пан.
Мотеюс исчез и через минуту возвратился с подносом. Вслед за ним ввалилась дебелая, уже не первой молодости женщина, с целой охапкой подушек и одеял. Мотеюс, как истукан, встал в оконной нише, а пан Скродский ел и косился на хлопотавшую у дивана Аготу. Еще одна образина! А ведь всего десять лет назад была весьма аппетитной женщиной. Как она умудрилась расплыться, раздобреть и лишиться всех своих прежних прелестей? Какая досада!.. И образ стройной, синеокой, русоволосой девушки опять возник в воображении пана Скродского.
Приготовив постель, Агота пожелала пану доброй ночи и вразвалку выплыла из кабинета, не рассчитывая еще чем-нибудь угодить пану. Поужинав, пан Скродский приказал Мотеюсу зажечь трубку, жестом велел убирать, а сам сел в кресло, за маленький столик, где стояли бутылка старого венгерского и хрустальный бокал.
Из всех покоев пан Скродский больше всего любит свой кабинет. Гостиная и столовая слишком просторны, пусты и холодны, спальня напоминает ему о болезни жены и последних часах ее жизни, как и ее будуар. Библиотека и детские комнаты запущены, неуютны. Только когда приезжает сын или дочь и начинают появляться гости, хоромы оживают и веселеют.
Расположение кабинета очень удобно. С одной стороны – никем не посещаемая библиотека, с другой – неизменно пустующая спальня. Стеклянные двери ведут на садовую веранду. Этот второй выход, укрытый от нескромных глаз, во многих случаях оказывал пану Скродскому значительные услуги.
Кабинет обставлен богато и комфортабельно. Стены оклеены темно-коричневыми обоями, несколько старинных картин хороших мастеров, на дубовом паркете персидский ковер, у окна, в углу, секретер, посреди комнаты – круглый стол на четыре персоны, вдоль стены, недалеко от книжного шкафа, маленький столик с двумя мягкими креслами – любимое место отдохновения хозяина. У столика – трубка с длинным чубуком, в ящике – курительный и нюхательный табак и коробки с только еще входящими в моду сигарами. В шкафу, на боковой полке, – бутылка излюбленного паном венгерского, поднос и несколько хрустальных бокалов. Священный долг Мотеюса следить, чтобы венгерское не иссякало ни в погребе, ни в кабинетном шкафу.
Но важнейший предмет этой комнаты – большой, широкий, мягкий диван. Вместо спинки – старинный гобелен с идиллической любовной сценой из жизни пастушков. Овдовев, пан Скродский отрекся от удобств своей спальни и, как сам говаривал в шутку, избрал это аскетическое холостяцкое ложе ради телесного здравия и спасения души…
Оставшись один, Скродский сел в свое любимое кресло, налил бокал венгерского, потянул глоток и, посасывая трубку, задумался о своем положении. Как бы его ни успокаивал Юркевич, все равно эти реформы не дают пану покоя, словно въедливое колотье в боку, которое ой ощутил, возвращаясь домой как раз в день обнародования манифеста. Не говоря уже о серьезных хозяйственных вопросах, пошатнулся и повседневный домашний порядок.
Прежде всего – челядь, дворня. Их отношение к пану изо дня в день меняется к худшему. Мотеюс и Агота, правда, по-прежнему верны пану Скродскому. Куда деваться этим старым чучелам? А лучше бы они сгинули, ибо какой от них толк! Управитель с экономкой тоже не уйдут, потому что обкрадывают его, как могут. Кучер Пранцишкус и садовник Григялис, оба из хлопов, уже задирают нос и ворчат о прибавке жалования. Особенно строптивым стал Пранцишкус. Начинают своевольничать дворовые парни и девки. Управитель сказал – их подстрекает этот проходимец коновал Дымша. Прикажу его затравить псами или в полицию сдам!
Приходят в расстройство и личные, интимные дела самого пана. До сих пор он в своем поместье распоряжался крепостными, как феодал, как царек. Мог не только искалечить, лишить жизни, но и выменять, продать, разрешать или воспрещать браки, приказать холопу взять ту, а не другую жену, холопке – выйти замуж за этого, а не за иного. Такие права вносили услады в горькое одиночество вдовца. Немало тут перебывало всяких девок, моливших о панском согласии на замужество с крепостным парнем. Пусть выходят – ему не жалко! Правда, управляющий говорил: не следует им позволять чрезмерно плодиться, в поместье достаточно уже рабочих рук, а лишние рты только понапрасну хлеб переводят, разоряют самих мужиков и мешают им работать.
Пользуясь своими прерогативами, пан поближе приглядывался к этим девкам и знакомил их с обязанностями брачной жизни. Вообще-то среди них редко попадались интересные экземпляры. Чаще всего, покорные и пугливые, как овечки, они отдавались без особого сопротивления, почти всегда плакали – и это больше всего раздражало. Однако некоторые упирались весьма стойко и яростно. Еще прошлой осенью он, так и не совладав с одной бесноватой девкой, которая кусалась и царапалась, будто дикая кошка, выбросил ее и велел выпороть.
С этим связаны очень неприятные происшествия – пан Скродский не любит их вспоминать и старается поскорее придать мыслям иное направление.
И сейчас, чтобы отделаться от назойливых, почему-то вдруг всплывших воспоминаний, паи снова силится представить себе встреченную на дворе Бальсиса девушку. Наконец, намечтавшись и выпив вина больше, чем обычно, он зовет Мотеюса помочь раздеться.
И в мягкой постели пан Скродский долго не мог уснуть. Перед его глазами витал образ девушки, но рядом все настойчивее мерещился непокорный детина. Вот уже оба вперили в него свои взгляды. Девушка смотрит со страхом и удивлением, а парень – с угрозой, ожесточенно. За ними – другие крепостные. Не только из Шиленай, но и из Палепяй, Юодбалян, Карклишкес – их целая толпа, и она все растет, клокочет и гудит, как море. Впереди, сразу же за синеокой красоткой и парнем с дубиной, сгрудились обесчещенные паном девушки и та, что кусалась и царапалась, как дикая кошка. Хлопы надвигаются все ближе. В руках у мужиков дубины, вилы, топоры. Над головами зловеще сверкают косы, пламенеют факелы. Небо багровеет от зарева. Горит поместье – его Багинай.
– Галиция, Галиция!.. Хлопский бунт… Резня панов… – в ужасе бормочет пан Скродский. И видит, как непокорный детина замахивается колом, чтобы ударить его по голове…
Пан Скродский приходит в себя, понимает, что лежит на привычном месте, в кабинете. В комнате темно, только проникший сквозь край портьеры лунный свет яркой полосой падает на красное шелковое одеяло.
Пан знает – теперь он долго не уснет, если не походит и не разгонит кровь. Сунув ноги в шлепанцы, кутается в теплый халат и выглядывает в окно. Лунная ночь, но беспокойная, ветреная. Вокруг луны белесый венчик – предвестник перемены погоды. У веранды скрипят ветви еще не распустившихся кустов сирени. Из сада и парка вместе с порывами ветра доносятся странные, неприятные посвисты, шорохи, завывания.
Пан Скродский раздумывает о своем видении.
– Неужели я спал? Сон или просто кошмар?.. В этом что-то пророческое…
Да, он бредил галицийской бойней. Ему хорошо известны те страшные события. Это произошло ровно пятнадцать лет назад.
– Слишком много выпил на ночь венгерского. Тяжелое вино! От тоге и мерещатся всякие ужасы. Э, плевать мне на хлопов!.. Здесь не Галиция. Царская власть не допустит, – успокаивает себя пан.
Выпрямившись, потягивается, проходит по комнате, поправляет портьеру, ложится на правый бок и вскоре засыпает.
Наутро, пока пан еще почивал, управитель Пшемыцкий, сопровождаемый работником Рубикисом, по прозвищу Рыжий, осматривал хлева, гумна, сеновалы и прочие хозяйственные постройки. За зиму во всяких закутках набралось много хлама, который до начала страды нужно уничтожить, убрать или сложить.
Зайдя за сеновал, они очутились у навеса в самом отдаленном и запущенном углу поместья. Навес зарос лозой, терновником, орешником, можжевельником. Прошлогодние стебли чертополоха, полыни, купыря, конской капусты торчали, извивались на дорожках, и поэтому место казалось еще мрачнее.
Оба остановились возле четырех корыт странного вила. Вырубленные из толстых бревен, корыта были длиннее человеческого роста. С одного конца по обеим сторонам прикреплены две подтужины, на другом конце в двух пядях от края обе стороны выдолблены, и опять сбоку путы. Из-за этого корыта похожи на кресты.
Подойдя поближе, управитель толкнул ногой одно из них – надтреснутое.
– Это почини, Рубикис, – обратился он к работнику. – Тут немного и нужно. Прибьешь с концов по дощечке, и будет держаться.
Работник тупо и равнодушно оглядел поврежденное корыто, махнул рукой и сплюнул:
– Стоит ли, пан? Хватит и трех.
– Лучше чтоб четыре, – настаивал управитель. – В этом году много работы предстоит. Увидишь, как все село сюда пригоним! По четыре сразу – дело быстрее пойдет и крика поменьше.
– Уж я один не управлюсь, пан, – криво осклабившись, сострил Рубикис. – Придется пану мне помогать.
Управитель вознегодовал:
– За подобные слова, дуралей, приказать бы тебя самого растянуть в корыте и выпороть до крови!
Управляющий – шляхтич. Он охотно попотчует крепостного плеткой, отвесит оплеуху, толкнет ногой, но пороть в корыте – это работа для палача, пожалуй, еще для войта или десятского, но не для него, пана Пшемыцкого, не для его шляхетского гонора!
Рыжий не очень разбирается в этих гонорах. Управитель – начальник, почему ж ему людей не пороть? Лучше всего бы сечь самому пану Скродскому! Рыжий удовлетворен и даже гордится своими обязанностями кнутобойца поместья. Раз ему поручено сечь – стало быть, и он начальник, пан.
В этой округе Рыжий – чужак. Прошлой весной забрел неведомо откуда, ничего о себе не рассказывает. Одни предполагают, что он беглый солдат, другие – что какой-нибудь вор, грабитель или убийца. Достаточно на него взглянуть, и сразу подумаешь: вот отличный палач! Кнутобойца в поместье тогда не было, все избегали этой работы, а кого заставляли, тот бил жалостливо, легкой рукой. Такая порка особенно не пугала. Рубикис-Рыжий отличился с первого раза. Те, кого он порол, орали, выли и хрипели, как поросята под ножом. С тех пор и был устроен этот отдаленный навес.
Осмотр закончен. Три корыта оказались в исправности. Только не заменить ли подтужины ремнями с застежками, как в поместье Калнаберже? Тогда сподручнее работать.
Рубикис снова махнул рукой и сплюнул:
– Можно, пан, и ремнями. Крепче. Путы иногда слабину дают, загнивают. Порешь крепкого мужика – он натужится и раздерет.
Управитель поморщился и тут же забраковал собственное предложение: