Текст книги "Повстанцы"
Автор книги: Винцас Миколайтис-Путинас
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)
VI
Пан Скродский в тот же вечер узнал о непокорстве шиленцев. Посасывая длинный чубук, он злобно выслушивал в своем кабинете рассказ управителя про стычку с мужиками.
Дурное настроение, раздражительность, злоба вредно отражаются на здоровье пана. Тогда он выглядит старше, чем полагалось бы в пятьдесят шесть лет. Губы обвисают, щеки становятся дряблыми, лоб бороздят морщины, лицо приобретает серый оттенок, и он, пришибленный, сгорбленный, поникает в своем кресле.
А в хорошем расположении духа багинский пан может потягаться и с теми, кто помоложе. Стан прямой, походка твердая. Когда он разгуливает в своем парке, пощелкивая тросточкой по лакированным ботфортам, или, выехав верхом для моциона, легко подпрыгивает в седле – никто не скажет, что ему скоро стукнет седьмой десяток.
Особенно молодеет пан Скродский при встрече с красивой женщиной, будь то даже простая поселянка. Непроизвольно он молодцевато подтягивается, крутит ус, поглаживает острую черную бородку, из-под темных густых бровей зрачки постреливают яркими огоньками.
Доклад управителя Пшемьшкого о дерзости шиленских мужиков нанес достоинству пана Скродского тяжелый урон. Чувствуя, как учащается биение сердца, пан сидел, съежившись и еле сдерживая злобу.
Привыкший к слепому исполнению своих прихотей, Скродский впервые столкнулся с таким наглым ослушанием. И кто же бунтует? Его собственные мужики! Вот плоды этих либерализмов и реформ!
– Розог! – он треснул кулаком по столу.
– Милостивый пан, – подобострастно произнес управитель, – мужики-силачи со всего села воспротивятся.
– Сообщить исправнику! Вызвать полицию! Роту солдат! Я им такую экзекуцию закачу, – как собаки, будут мне ноги лизать.
Но при всей своей ярости пан Скродский одумался.
Вызвать войска, разумеется, можно, но в данное время это было бы крайне бестактно. Либеральные помещики, которых кругом развелось немало, уже и без того косятся на Скродского и считают его не патриотом, а царским приспешником. А что и говорить о таких хлопоманах, как Сурвила! Этот ему, Скродскому, руки не подает, при встрече демонстративно отворачивается. Нет, с экзекуцией надо повременить.
Разумеется, Скродскому ясно, что соседи не доверяют ему не без причины. С юных лет он держится в стороне от политики и всяких конспираций. В "авантюру" 1831 года предусмотрительно не впутывался. К императору и правительству всегда относился благонамеренно, никакими революционными идеями и модными новшествами голову себе не забивал.
Не только в политике, но и в хозяйстве оставался при старых взглядах. Преобразования поместий его не увлекали. Крепостное хозяйство представлялось Скродскому наилучшей и наиболее удобной для помещика системой.
Поэтому он не составлял никаких проектов освобождения крепостных, очиншевания, изменения форм отработок и нисколько этим не интересовался.
Подобным же образом правил имением Багинай и его отец – крупный помещик и большой барин. Но сыну поместье досталось уже в упадке. Большой фольварк пришлось передать сестре, две деревни и часть леса продать для уплаты долгов. За Скродским остались только барские хоромы с большим садом, парком, аллеями и четыре крепостные деревни с запущенным хозяйством, разваливающимися постройками и скудным устарелым инвентарем. Для полей поместья крепостных рук хватало, но их работа не была производительной. Крестьяне жили впроголодь, управителям приходилось изобретать все новые способы и повинности, чтобы выжимать из мужиков побольше и покрывать потребности помещичьей усадьбы и челяди.
Время неслось, и жизнь менялась. С некоторых пор Скродский заметил, что все труднее приспособиться к изменившимся обстоятельствам. Как он ни прижимал крепостных, доходы имения шли на убыль. Поля, обрабатываемые убогими орудиями, приносили скудный урожай, скот не давал приплода, лес гнил на корню, винокуренный завод, с тех пор как крестьяне присягнули на трезвость, стал убыточным; до других предприятий Скродский не додумался, а самое главное – ленился об этом и поразмыслить.
Дела еще ухудшились с тех пор, как лет пять назад скончалась жена, а сын и дочь стали требовать денег – сначала на образование, а потом на жизнь и развлечения. Двадцатисемилетний сын Александр, окончивший кадетский корпус в Петербурге, ныне офицер императорской армии, не дает покоя отцу, выклянчивая все большие суммы, чтобы показать себя, как подобает человеку его круга. Дочь Ядвига – на два года моложе брата; ее, получившую отличное воспитание в Варшаве, в пансионе сестер сердца Иисусова, хоть сегодня можно выдать замуж за достойного жениха – хорошего рода и, разумеется, богатого. Верно, такой и отыскался бы, если бы панна Ядвига привлекала к себе не только происхождением, воспитанием и красотой, но и хорошим приданым и кругленьким банковским вкладом. В эти проклятые времена деньги до такой степени овладевают умами и сердцами, что даже священнейшие чувства любви, не сопровождаемые звоном злата, теряют свое очарование и могущество.
Пан Скродский, рассуждая о положении поместья, детей и своем собственном, в последние годы все чаще приходил к выводу: надо что-то предпринять. Кругом были привлекательные примеры. Помещик Карине, уже несколько лет назад освободивший крепостных без земли, сегодня располагает наемной, зато дешевой рабочей силой. Говорят – вольный труд значительно выгоднее крепостного. Графы Чапские и многие другие, заведя аренду и оброки, извлекают денежные доходы и еще ухитряются выжать немало отработочных дней. С этим он, конечно, уже опоздал. Императорский манифест таким помещикам, как он, угрожает полным разорением, если своевременно что-нибудь не придумать.
И Скродский начал размышлять. На помощь подоспел изворотливый юрист с сомнительной репутацией, титуловавший себя магистром прав, – Юркевич. В то самое воскресенье, когда обнародовали манифест, Скродский говорил Юркевичу:
– Я уже совершенно не понимаю и не знаю, что кругом творится. Отпустить на волю крестьян! Отдать им землю! Кто же тогда будет работать? С чего мне жить? Неужели царь желает гибели нам, вернейшему оплоту империи?! Объясните мне, пан Юркевич, эту дьявольщину.
Юрист тут же заверил Скродского: распоряжения монарха мудры, и большинство помещиков встретит их благожелательно. При этом Юркевич не преминул похвалиться:
– Мне удалось ознакомиться с императорским манифестом еще до его опубликования. Получил копию и внимательно проштудировал. Почту своим священным долгом помочь вам, пан Скродский, как преданный друг вашего семейства. Не стану скрывать – положение вашего имения, насколько мне известно, внушает особую озабоченность. Надо нам во все поглубже вникнуть. Я лишь на днях закончил несколько крупных процессов в самых высших инстанциях и теперь желал бы отдохнуть. Располагая досугом, смог бы изучить ваши дела.
Если только вы мне окажете доверие, милостивый пан Скродский, я – ваш покорный слуга…
Было условлено, что Юркевич безотлагательно, на этой же неделе, прибудет в Багинай и останется здесь продолжительное время в качестве юрисконсульта Скродского и советника по преобразованию поместья.
Несколько дней спустя, водворившись со своими чемоданами в Багинай, юрист взялся за работу. Потребовал планы имения, инвентарные акты, списки крепостных, даже приходо-расходные книги, но у Скродского таковых не оказалось: он отчасти полагался на донесения эконома, а отчасти на собственные записи, считая недостойным для своей чести заниматься всякими мелочными отчетностями и бухгалтериями, подобно торгашу или дельцу.
Посвятив несколько дней напряженному изучению дел, Юркевич сразу, без обиняков сообщил Скродскому, что дела поместья из рук вон плохи и такое ведение хозяйства повлечет за собой неизбежное банкротство. Нужно, не мешкая, приступить к необходимым реформам. Самые благоприятные условия для этого и созданы императорским манифестом.
– Поладить с крестьянами, заключить договоры о том, сколько и где они получат земли и какие обязуются исполнять повинности в пользу казны и поместья, – на все это у вас два года сроку, милостивый пан, – пояснял Юркевич Скродскому. – Вот эти два переходных года нам следует надлежащим образом использовать. Пока что крепостные должны выполнять свои обязанности перед поместьем по-старому, то есть согласно последнему инвентарю, а через два года приступят к выкупу своей земли лишь с обоюдного согласия или же по требованию помещика. Итак, если договор вам представится невыгодным, вы можете изъявить протест. И сохранится в полной неприкосновенности статус-кво, только некоторые повинности будут заменены денежными взносами, да, кроме того, крестьяне смогут пользоваться предоставленной по манифесту личной свободой. Практически это равносильно для них свободе уйти с земли и подыхать с голоду. На такую возможность они не польстятся, а будут работать и радоваться, что пан их с земли не сгоняет, В случае заключения договоров вы, милостивый паи, опять-таки ничего не проигрываете, ибо за хлопские наделы вам уплатит казна, для нужд поместья земли останется достаточно, а кроме того, изыщем средства и дальше выжимать из хлопов то, что понадобится имению.
От таких пояснений у Скродского открылись глаза. Мир озарился новым светом, а императора Александра облек ореол мудрейшего правителя. Вот как царь сумел умиротворить крестьян, а им, разоряющимся помещикам, протянуть руку помощи.
После длительных и запутанных прений оба пришли к выводу: надо захватить побольше хорошей земли и отделаться от бесплодных угодий – болот, кочкарников, песков. Для этого потребуется у некоторых сел забрать плодородные пашни, а при заключении договоров отвести им эти болотистые и песчаные земли. В поместье теперь избыток крепостных. Поэтому нужно часть их показать вольными людьми, освобожденными без надела в предшествовавшие годы, а крестьян, получающих землю, настолько привязать к имению, чтобы выжать из них побольше прибыли. При распределении земли наметить дороги, ведущие через помещичьи поля, выгоны, лес, участки для сдачи в аренду, сенокосные луга – словом, все, за что крестьянину придется рассчитываться чистоганом или трудом.
– Милостивый пан! – закончил юрист. – Не говорю, что осуществление данного проекта не вызовет определенных трудностей и не потребует известных затрат. Но заверяю вас, что закон и власть – на нашей стороне. Землемеров, а, наконец, если потребуется, и суд скорее убедим мы, а не мужики. Все завертится плавно, как хорошо смазанное колесо…
Однако слова Юркевича о препятствиях, затратах и намек на подмазку колес Скродскому не поправились. Он нахмурился:
– Что ж, если закон – с нами, пан Юркевич, то добьемся своего без всяких окольных путей. С деньгами в поместьях туговато, особенно в эти переходные годы.
– Пан Скродский! – воскликнул Юркевич. – Правительство и об этом позаботилось. Восемьдесят процентов выкупа за крестьянские земли вам выплатит казна, а крестьяне будут вносить платежи в казначейство на протяжении сорока девяти лет. Кроме того, существует ведь банк, милостивый пан. Ваше поместье, пусть оно и в трудном, критическом положении, но, насколько мне известно, долгами не обременено.
– Нет, не обременено, – охотно подтвердил помещик, имея в виду, конечно, банки; частных долгов по векселям он успел наделать на крупные суммы.
– Что нужно, то нужно, милостивый пан, – разглагольствовал юрист, намереваясь испросить изрядный гонорар и понимая, что для разоряющегося, нерадивого помещика он – сущий клад. Скродский поручил Юркевичу ведение дел поместья и начал поверять ему все свои заботы.
В тот вечер, когда управитель доложил об отказе крестьян выполнять барщину, помещик, ужиная с юристом, сетовал:
– Представьте себе, пан Юркевич, насколько развращено мужичье! Работать не желают! Я получил письмо – дочка возвращается из Варшавы. Думал очистить парк, пруд, посыпать песком дорогу, подстричь аллеи и дорожки. Вызвал на завтра село Шиленай. И что вы скажете? Отказались! И на будущей неделе пахать не хотят. Как вам это нравится?
Юрист удивился:
– Отказались?.. Кстати, пан Скродский, не то ли это Шиленай, чьи поля мы решили присоединить к имению?
– Оно самое, – подтвердил помещик. – У них пашни хорошие и близко к поместью.
Юркевич подумал и сказал:
– Отменно, милостивый пан. Это ослушание поможет нам от них отделаться.
Несколько дней спустя Галинис, работая во дворе, заметил, что четверо каких-то людей расхаживают по пашням и озимым, будто что-то тащат, нагибаются и размахивают руками. Это показалось ему подозрительным.
– Сосед! – окликнул он через забор Даубарасова зятя Микнюса. – Глянь-ка, что там за аисты на наших полосках!
Откуда ни возьмись, к ним подошел Казис Янкаускас, и все втроем встали под липой, разглядывая диковинную возню.
Вдруг Казис присвистнул и сдвинул шапку на затылок.
– Наши поля мерят панские черти! – вскрикнул он с проклятием. – Я видал, как это у Чапского делали.
Галинис и Микнюс испуганно переглянулись. Обоим, вспомнились слова Дымшяле, что Скродский намеревается отнять их землю.
– Отцу сказать, – спохватился Микнюс и прямо через забор перемахнул в свою усадьбу.
Казис Янкаускас бегом пустился по улице и всем встречным кричал, что землемеры Скродского уже мерят сельские поля. Сразу же на улицу высыпал народ. Под Галинисовой липой собрались Даубарас, Григалюнас, Бразис, Янкаускас. С другого конца села бежали Борейка, Бержинис с зятем Жельвисом, Бальсис с сыновьями. Следом за ними бросились на улицу и женщины. Все кричали, галдели.
– Мужики! – надрывался Норейка. – Выгоним со своего поля помещичьих псов! Не отдадим своей земли! Прогоним землемеров Скродского!
– Прогоним… Не отдадим! – кричали со всех сторон.
К Норейке присоединились Пятрас Бальсис с Винцасом, Янкаускас, Жельвис. Кое-кто повырывал колья из плетней, и вся толпа с угрожающими криками сгрудилась у Галинисовой липы.
Тут Пятрас Бальсис вспомнил, как в прошлое воскресенье в Пабярже один человек рассказывал, что говорит про манифест и про землю ксендз Мацкявичюс.
– Мужики! – унимая гам, крикнул Пятрас. – После царского манифеста не могут паны у крестьян землю отнимать. Кто какой землей владел в день манифеста, ту и сможет выкупить. Так и наш ксендз объяснял.
При этих словах люди снова зашумели:
– Зачем выкупать?! Земля наша! Довольно мы за нее поработали! Не отдадим!
– Ладно! – повысил голос и Пятрас. – Может, и не понадобится выкупа. Мацкявичюс говорил: пан не может теперь ни у кого землю забрать. Коли попробует, наше дело – отстаивать.
– Отстоим!.. Не отдадим!.. – кричали и стар и млад, мужики и бабы. – Прогоним прислужников Скродского со своих полей!
Чуть не все село с криками и угрозами повалило по дороге к полям, где возились управитель Пшемыцкий, юрист Юркевич и приглашенные из имения Чапского землемер с подручным.
Услышав шум и увидев приближающуюся толпу, они бросили свою работу и некоторое время удивленно глядели на дорогу.
– Что задумали эти хлопы, черт подери? – подумал вслух управитель Пшемыцкий.
Первым сообразил и больше всех перепугался юрист.
– Ради бога, пан управляющий! – бледнея, схватил он Пшемыцкого за руку. – Поглядите, они вооружены дубинами и дрекольем. Наверно, на нас идут. Нужно как можно скорее ретироваться!
Землемер был того же мнения. Но пан Пшемыцкий столько лет плеткой управлял крепостными, которые, бывало, дрожат от одного его вида, что ему нелегко было совладать со своей гордостью и позорно отступить перед орущими мужиками. Однако он вспомнил недавнее поражение на этих самых полях, и храбрость его остыла. С притворным равнодушием управитель произнес:
– Что же, господа… Работу мы уже почти закончили. Пусть вопит мужичье, а мы вернемся домой. Когда-нибудь, притом очень скоро, спущу я с них шкуру.
Четверо из поместья пошли к краю луга, где ожидала коляска. Землемер сложил свой инструмент, все сели и вдоль луга поехали в Багинай. Вслед им летели смех, улюлюканье и пронзительный свист.
Уже недалеко от поместья Пшемыцкий сказал:
– Условимся пока не рассказывать об инциденте пану Скродскому. Это слишком взволновало бы пана. Нужно хорошенько обдумать, как тут поступить.
Юркевич и землемер охотно согласились. Они знали, что помещик их высмеет и обзовет трусами за то, что, не закончив работу, они сбежали от оравы глупых мужиков и баб.
VII
В воскресенье уже с самого обеда Бальсисы ждали возвращения дяди Стяпаса и Акелайтиса. Все село слышало про этих гостей, и многие, в особенности ребятишки, нетерпеливо поглядывали на улицу – не покажется ли там знакомая желтая бричка. Некоторые из пожилых соседей были приглашены к Бальсисам посидеть и потолковать. А иные незваными собирались к Иокубасу под каким-нибудь предлогом, а на самом деле – чтобы повидать этого пана Акелайтиса и послушать его речи. Всем было известно, что этот барин родом из крестьян, нисколько не возгордился, отлично говорит по-литовски и очень ученый.
Да и Стяпас Бальсис, хоть не прошел высших наук и всего лишь помещичий служащий – лакей, всем был известен как человек просвещенный, разумный, много поездивший со своими панами. А Сурвилы – это не Чапские и не Скродские, а паны человечные. Никто не слыхивал, чтоб у них в имении кого-нибудь выпороли. На барщину их крепостные не ходили, выплачивали пану чинш и не жаловались на повинности.
Вскоре после обеда пришел Даубарас со своей дочкой Микнювене. Мужчины сразу стали потчевать друг друга табаком, а Микнювене разыскала в светелке Бальсене и протянула отжатый вчера сырок и крынку молока. Их Буренка уже отелилась и давала два подойника в день.
Не успела Бальсене поблагодарить соседку, как прибежала Катре Кедулите, сунула ей несколько яиц и бросилась в избу к Генуте поглядеть, кончила ли та свои ручники. Минуту спустя появились Янкаускасы. Старик остался во дворе с мужчинами, а старуха, поманив хозяйку в каморку, развязала мисочку с маслом. Вчера нарочно сбила – ведь она знает, что Бальсисам этой весной с молоком трудновато.
Тем временем вернулась и Онуте с ковригой хлеба, одолженной Григалюнасами. У них еще есть рожь почище, и их жернова мельче мелют. Поэтому хлеб без песчинок, не стыдно гостю подать. Так соседки, чем могли, выручали старую Бальсене. Бальсисы – добрые люди, да и случай больно необыкновенный.
Во дворе мужчины – кто стоял, кто сидел на бревнышке или на лавке, – греясь на солнце, потягивали трубки и неторопливо толковали вполголоса. Стояли теплые апрельские дни. Во дворе, под защитой дома и деревьев, на солнцепеке у стен и заборов весна, казалось, чувствуется сильнее, чем в открытом поле. Кое-где уже зеленела мурава, под заборами пробивались крапива, полынь, купырь, а в палисадничке выглядывали розоватые и желтовато-зеленые ростки лилий, флоксов и пионов. Зеленела рута, раскрывались бугорки подсолнечников, набухли почки сирени.
Но пахарей больше всего заботили поля, пастбища и предстоящий сев.
– Еще бы неделю такой погоды, – говорил Даубарас, – и выпустим в поле коров. Корма кончаются, не подыхать же скотине в хлеву.
– Сырость еще, – усомнился Бальсис. – Овцы – другое дело. А корова упадет куда-нибудь в мочажину, как прошлый год. Буренка Кедулиса, помните, еле-еле вытащили? Не поднимается, хоть ты что.
– Как же подняться, когда весной иная корова еле ноги волочит, – говорил Янкаускас.
А Даубарас с внезапной тревогой промолвил:
– Эх, мужики, где в этом году пасти? С паном – в ссоре, не пустит уж он на вырубки.
– Не только на вырубки – и на пары не пустит, – добавил Бержинис.
– Летом кое-как обойдемся и на своих полосках, но как быть с кормами? – спросил озабоченный Бальсис. – Коли поместье не даст сено косить, хоть режь скотину.
Это волновало всех, но никто не знал выхода. Самым больным местом для деревни были пастбища и корма.
Другой выражал опасение:
– А откуда дров достать, мужики? До сей поры, бывало, в панском лесу и хворосту нарубим, и бурелом распилим, а иной раз и березку свалим. Теперь будут сторожить, чтоб и ноги нашей там не было.
– Что и говорить, – поддержал Бержинис, – без поместья, ребята, не проживем. Пока еще кое-как шипим, будто мокрая растопка.
Пятрас Бальсис, прислушивавшийся со стороны, не выдержал:
– Зато, дяденька, и дерет с нас поместье семь шкур. Мы и поля помещичьи обрабатываем, и дороги прокладываем, и возим, и постройки чиним, а сколько еще носим туда всякого добра: и шерсть, и яйца, и масло, и мясо, – даже ягоды, грибы и орехи должны для панов собирать. А самим что остается? Как в песне сказано:
Нам лишь черный хлеб жевать,
Горе горькое хлебать…
Теперь уже все загалдели, подсчитывая, сколько работают на поместье, сколько выносят несправедливостей от пана Скродского, управителя Пшемыцкого, войта Курбаускаса, приказчика Карклиса и что за сатана кнутобоец поместья Рубикис! Лица у всех помрачнели, в сердце поднималась злоба.
Тем временем на дороге залаяли собаки, и вскоре во двор шумно въехала желтая бричка. Пятрас подхватил лошадь, а Стяпас Бальсис и Акелайтис слезли и поздоровались с мужиками.
– Удачно ли съездили? – спросил хозяин.
– Удачно, отец, – ответил паныч. – Доехали до Расейняй, а сегодня из Дотнувы скачем. Не так уж далеко, а суставы зашлись.
Он потопал ногами по мураве, потянулся, раскинул руки, но, увидев, как из хаты вышли Бальсене и еще несколько женщин, поспешил с ними поздороваться. Потом достал из кармана бумажный фунтик и обратился к девушкам:
– Ну, девушки, вот вам гостинцы из самого Расей-няй. Только за это вы должны спеть. – И подал леденцы младшей Бальсите.
Бальсене приглашала гостей в горницу, но Акелайтис, как и в тот раз, отговаривался:
– Матушка, у вас на дворе так хорошо, а тут и палисадник с зеленой рутой. Прикажи девушкам вынести лавки сюда, к забору. Посидим, потолкуем на солнышке.
Девушки вытащили длинную скамью, стол и две лавки покороче, Акелайтис сел посередине и других уговаривал садиться. Но крестьяне стеснялись барина. Тогда Бальсене снова заговорила, как и в тот их приезд, восхищаясь его речью:
– Вы так складно по-литовски разговариваете – даже слушать одно удовольствие. А наши паны что и скажут, то уж не по-людски, еле разберешь. Кто же вас так обучил по-нашему?
– Кто обучил? – словно удивился Акелайтис. – А такая же матушка-старушка, как и вы. С колыбели, с юных дней я иначе и не разговаривал, как по-литовски.
Крестьяне внимательно слушали. Акелайтис повысил голос:
– Выйдя в люди, научился я по-польски, по-русски, по-немецки и по-французски, знаю итальянский, латинский и греческий, но, поверьте, для меня нет другого такого прекрасного языка, как литовский. Я всем это говорю. В позапрошлом году написал об этом в одной польской газете.
Странным казалось крепостным, что барин так славословит их язык. Пятрасу было приятно это слушать, у, него даже глаза разгорелись. Акелайтис продолжал:
– Не я одни так полагаю. Есть немало ученых, восхваляющих наш прекрасный язык, есть и люди, много написавшие по-литовски. В позапрошлом году я гостил в поместье Свирлаукис у пана Смуглевича. Проживал там вместе с нами и Симанас Даукантас, шестидесятипятилетний старичок. Ему для здоровья нужна легкая работа – побольше движения. Так он, бывало, дровишек на растопку расколет, хворост порубит, на огороде покопается, пугала мастерит, чтоб воробьев от конопли отгонять… Но очень ученый. Много книг сочинил – и все по-нашему. Твердо решил ни на каком другом языке не писать, только по-литовски. А как чудесно он описывает прошлое Литвы, ее борьбу против супостатов, нравы древних литовцев! Какие тогда в Литве росли леса! Была она вольным краем. Не знали тогда ни чужеземных губернаторов, ни становых, ни жандармов.
– Пятрас! – вдруг вспомнил паныч. – Я видел у тебя на полке эту книгу – "Нравы древних литовцев".
– Да, – подтвердил Пятрас, – но там сказано: книгу эту сочинил по древним писаниям Иокубас. Лаукис.
Паныч усмехнулся.
– Это и есть господин Даукантас. Он по-всякому себя величает, когда книжки издает: и Лаукисом, и Шауклисом, и Гирдянисом, и Рагуолисом, и Вайнейкисом, и Девинакисом, и еще иначе. Видите ли, Даукантас славы не ищет, а, наверно, хочет, чтоб люди думали, будто литовских писателей много, а не он один. Хитер этот господин Симанас – настоящий жемайтис!
– Кроме того, – сказал Акелайтис, понижая голос, – господин Даукантас долго служил в канцелярии царского правителя. А царская власть очень не любит тех, кто по-литовски пишет и книги издает. Потому-то Даукантас и скрывался под разными фамилиями. Царь даже не позволяет литовскую газету печатать.
– Вишь ты, – заметил Бальсис, – не только нам, крепостным, достается. Паны тоже должны прятаться, коли по-литовски пишут. А хорошо бы и газетку по-литовски почитать, и детей в школу отправить.
Но Акелайтис молчал, унесясь куда-то мыслями. Прислонившись к изгороди и откинув голову, он, казалось, упивался покоем этого светлого весеннего дня и солнечным теплом, ласкавшим лицо. На молодых вишнях чирикали воробьи, непрерывно сновали ласточки, за воротами на придорожном яворе каркали вороны, стрекотали сороки и возле повешенного Микутисом скворечника глухо бормотали скворцы.
Внезапно что-то мелькнуло над головами, и в огромное гнездо, торчавшее, как стог, на стрехе сеновала, широко распластав крылья, опустился аист. Птица вытянула шею, закинула на спину свой длинный клюв и радостно заклекотала, словно приветствуя свое жилье и всех собравшихся.
Блаженная улыбка засветилась на лице Акелайтиса, и он, взмахнув рукой, чеканя слова, начал:
– Ах, чудесную картину весны и всей нашей природы нарисовал Кристионас Донелайтис! Жил сто лет назад такой чудаковатый пастор, большой друг и заступник крепостных. Воспел в стихах их труды, все их житье-бытье. Недавно, живя у пана Кудревича в Сурвилишкисе, я перевел на польский язык «Времена года» Донелайтиса, чтоб и поляков познакомить с этими изумительными описаниями. Многие места знаю на память. Послушайте только.
Он прислонился к забору, поднял голову, восхищенно окинул небо, поля, видневшиеся за гумном, и снова широко взмахнул правой рукой:
Солнышко всходит все выше и, в небе подолгу стоя,
Землю теплом насыщает и травам велит подняться.
Только с погожими днями нас вновь труды одолеют:
Время пришло спозаранья на барщину людям тащиться..
И еще не одну строфу прочел он крестьянам из творения великого певца обездоленных, а они слушали и дивились – так давно и так далеко от них жил этот священник, да еще и не католик, а угадал труды, беды и заботы их, крестьян деревни Шиленай. Не один мужчина был растроган, а женщины – те краешком передника смахивали слезы, когда паныч декламировал:
Знаешь ведь, брат, каково в солнцепек на поле открытом —
Жаркого пота ручьи по спине натруженной льются.
Тут и проклятое брюхо тебе докучать начинает —
Нужно, кажись, каждодневно и в брюхо что-нибудь сунуть.
Чем же бедняк-горемыка насытится, чем прохладится,
Если в его узелке лишь корки да сыр пересохший?
Сядет, вконец изможденный, сгрызет он черствые крохи.
После почувствует жажду несносную, только опять же
Нечем ее залить, ведь браги никто не предложит!
Вот и пускается с горя он к первой попавшейся луже,
Лежа ничком, задыхаясь, глотает гнусное пойло,
Где шевелятся жуки, головастиков уйма шныряет,
Тут же вдобавок и Диксас колотит палкой беднягу.
Взволновался и сам Акелайтис, нахмурился, помрачнел, лоб избороздили морщины.
Но тут Микутис и Ионукас Бразис притащили ведро с березовым соком. Девушки вынесли кувшин и несколько кружек. Бальсис наполнил кувшин, поставил на стол и попросил Акелайтиса, Стяпаса и соседей отведать вешний дар. Все смаковали пахучую, холодную, сладкую жидкость. Хозяйка с девушками принесли из хаты сыр, масло, яйца, хлеб и пригласили всех закусить – было время полдника.
Крестьяне расхрабрились, пошли разговоры про то, что всех заботило: про царский манифест, про обещанную землю и волю, про то, как Скродский заставляет работать больше прежнего, а они, шиленцы, решили не повиноваться пану. Даубарас, Янкаускас и другие старики упорно доказывали, что паны спрятали подлинную царскую грамоту, а огласили другую, желая подольше удержать людей под ярмом. Но скоро-де царь об этом разузнает, накажет панов, а людям отдаст землю, которую они до сих пор обрабатывали. Напрасно убеждали Акелайтис и Стяпас – нет никакой другой царской грамоты. Старики недоверчиво качали головами.
Акелайтис даже раскраснелся от споров и еще более пылко заговорил:
– Величайший наш враг – это царь. Российские императоры, столковавшись с Пруссией и Австрией, растерзали польско-литовское королевство, лишили нас вольности, преследуют нашу веру и язык. Но долго так не может продолжаться. Нужно восстать. Поляки уже готовятся. Восстанем и мы. Франция и Англия нам помогут. Снова обретем свободу в польско-литовском государстве!
Но старики опять недоверчиво затрясли головами, Даубарас, доставая трубку и табак, возразил панычу:
– Кто его знает, барин, какая уж там свобода… Наши деды, помню, нам еще сказывали, как в том вольном панском королевстве барщину исполняли, а паны их розгами лупцевали.
Напрасно уверял Акелайтис, что теперь пойдет по-иному. Крестьяне стояли на своем: коли уж государство и власть будут панские, так нечего от них и ждать.
Возбуждая теперь крестьян против царя, Акелайтис чувствует себя неловко. Еще недавно, всего два года назад, когда царь посетил Вильнюс, он настрочил подобострастное приветствие: "Его величеству августейшему государю Александру Второму, самодержцу Всероссийскому, царю Польскому, великому князю Финляндскому и Литовскому". И надо было еще подписаться: "Горемыка из Литвы от лица своих братьев"!
Но с прошлого года из Варшавы и Вильнюса повеяли иные ветры. Царь грубо оттолкнул руку, протянутую дворянами Литвы, и в ответ на их "адрес" сурово заявил: "Скажите дворянам, что я недоволен: пусть знает и Европа, что здесь не Польша!"
В устах царя это, без сомнения, означало "здесь Россия". Литовское дворянство, исключая таких ренегатов, как Скродский, ощутило в себе мятежные чувства. Долой царей, да здравствует Речь Посполита от моря до моря!
Стяпас Бальсис на Рождество, когда приезжал из Петербурга Виктор Сурвила, наслушался еще и не таких речей. Правда, российский император – палач Литвы и Польши. Но самое скверное – царь и его правительство поддерживают крепостное право, угнетают людей и томят их в нужде и во тьме. Долой такую власть! Пусть восстанут миллионы крепостных! Зашатается и рухнет царский престол! Землю крестьянам! Никаких выкупов, никаких повинностей!