Текст книги "Повстанцы"
Автор книги: Винцас Миколайтис-Путинас
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)
Когда певчие кончили песнь о Лазаре, Микнювене пригласила подкрепиться. Кое-кто отламывает хлеба, мажет маслом, берет ломтик сыра, жует медленно, осторожно. Всякий понимает, где находится и как полагается себя держать. Только детишки у стен пихают друг друга локтями, возятся, толкаются. Кое-где раздается сдержанное хихиканье и сразу же – строгое шипение матери или тетки.
Скоро тело уложат в гроб. Певчие собираются затянуть псалом о смерти. Его чуть не каждый знает наизусть. На всякий случай Бальсис раскрывает свой толстый псалтырь. Он грамотный и напомнит, какая строфа за какой следует.
Все ждут псалма. Замирают разговоры, и в напряженном молчании раздаются первые строки:
А ты, о душа злосчастна,
О том помышляй ежечасно,
Сколь кратко мгновение века,
Что здесь дано человеку
Для жизни…
Очами окрест взирая,
Речам и толкам внимая,
Узнаешь, как смерть ярится,
Неистовым всадником мчится
По свету…
Смиренные, растроганные и умиротворенные, крепостные внимают страшным словам о всемогуществе смерти, которая уравняет всех: царей, панов и их, простолюдинов.
Царя, вельможу и папа
Сражает смерть бездыханно.
Из пышных хором и чертога
С теми, кто в доле убогой,
Уводит.
Все званья и все сословья
Покорны ей без прекословья,
Она судью со злодеем
И рыцаря с мукосеем
Сравняет.
На тех, кто во дворе, псалом не производит такого глубокого впечатления. Они не видят обряженного тела, горящих свечей, не ощущают спертого воздуха избы. Здесь солнце, веет ветерок, на деревьях щебечут птицы, кругом светло и привольно.
Старики, видя, что наступает время проводов, опять начинают сокрушаться:
– Вот тебе и Даубарас… Нет больше Даубараса. А мог бы еще пожить.
– Костлявая тебе в зубы не посмотрит.
– Скродский, гадина! Самого бы на доску положить.
– Ляжет и он. Ни один до скончания веков не дотянет.
– Смерть ни на что не смотрит, всех косит до единого.
– Панам, верно, и помирать легче. В шелку на мягкой постели…
– Э, одно дерьмо. Червям кормежка.
– Есть, ребята, правда, бог всякому воздаст по его делам.
– Какая там правда? Нет правды в этой жизни.
Из хаты разносится зловещее пение:
Старухи и молодухи,
Ткачихи-мастерицы,
Хоть все холсты отдадите,
И то никуда не сбежите
От смерти.
Ее не смутить слезами,
Ее не сдержать дарами.
Она всех принять готова,
В могиле сокрыть сурово
Навеки.
Во дворе кучка молодых парней – кто влез на забор, кто прислонился к липе. Не смущаясь подобающим на похоронах серьезным настроением, балагурят:
– Скродскую видал? Хороша панночка.
– Да ну тебя! Черна, как цыганка.
– Говорят, бедовая. Отца в бараний рог согнула.
– Все про равенство щебечет: теперь, дескать, паны и мужики ровней будут.
– Легко ей щебетать, по хоромам гуляючи.
– В камыше сидишь – сподручно и свистульку вырезать.
– Скоро рожь косить. Поставить бы ее туда с нашими девками!
– Подлинно! Вот это бы – равенство!
А певчие перед усопшим дрожащими от волнения голосами выводят последние строфы грозного псалма:
Со свадеб, пиров уводит
И всякому путь находит —
Для праведных райское пенье,
И глад, и мрак, и мученье
Для грешных.
Погрязли они в безобразных
Грехах и всяких соблазнах.
В огне кромешного ада
Не ждать им вовеки пощады
От бога.
Между тем в хате готовились укладывать покойника. Сташене насыпала в мисочку уголья, Кедулене набросила можжевеловую ветку, другая баба – веночек, сохраненный со дня тела Христова, а третья – пучок трав, освященных на Успение. Едкий клуб дыма поднялся кверху. Зять покойного Микнюс, как ближайший родич, взял миску и обошел тело. Потом обкурил гроб. Затем на крышке, изнутри, против места, где должно лежать лицо покойника, выжег восковой свечой крест. Родственники проталкивались проститься с усопшим. Первая, громко всхлипывая, поцеловала отцову руку дочка с двумя ребятишками, потом – зять и по очереди – близкие и дальние родичи.
Когда все простились, односельчане уложили покойника в гроб и стали забивать крышку. Горькими рыданиями отзывались бабы на глухие удары обуха. Наконец гроб поставили на телегу, вывезли на улицу, и все провожающие, кто на возах, кто пешком, повалили следом. Медленным шагом пустил повозку зять Микнюс, чтобы не отставали и пешие. На полдеревни растянулось шествие. В воротах каждого двора стояли детишки, старухи, старики и провожали глазами телегу, на которой белел сосновый гроб.
Пока шествие двигалось по улице, Григалюнас, Норейка, Якайтис и другие голосистые мужчины собрались впереди, чтобы спеть литанию всех святых. Робко, с конфузливой дрожью, сиротливо прозвучал хрипловатый голос Григалюнаса:
– Кирэ-э ле-э-зйсон.
Так же несмело отозвалось несколько баб:
– Кристэ-э ле-э-эйсон, Кирэ-э ле-э-эйсон.
Через несколько шагов голос Григалюнаса, поддержанный Норейкой и Якайтисом, зазвучал уже смелее:
– Христос, услышь нас!
Увереннее отозвались и бабы:
– Христос, внемли нам!
И все смелее, все дружнее призывали святых мужские голоса:
– Святый Михаил, святый Гавриил, святый Рафаил!
А бабы протяжно откликались тонкими голосами:
– Молитесь за ду-ушу…
Был теплый, ясный июльский день. Ярко сияло на небе предобеденное солнце, но придорожные липы и ракиты прохладной тенью укрывали улицу. Пробивавшиеся сквозь тень лучи светлой полосой извивались в облачке поднятой пыли. Ни один посторонний звук не нарушал торжественности похорон. Изумленные непривычным песнопением, даже птицы примолкли на деревьях и псы притихли, забравшись в тень навесов и хлевов. Лишь кое-где затарахтит телега, заскрипит немазаное колесо, да временами слышатся горькие всхлипывания и причитания Микнювене:
– Тятенька милый, седая головушка, и на кого ты нас покинул?!.
Тогда мужчины от всего сердца затягивали:
– Святый Филипп, святый Варфоломей…
И бабы не уступали им:
– Молитесь за ду-ушу…
Как в огромном храме, отдавалась молитва в высоких сводах придорожных лип, ракит и яворов.
Погребальное шествие вышло из деревни, и последние провожающие брели мимо лачуги у околицы. И в это время в дверях появилась Пемпене – в темно-серой одежде, укутанная в черный платок, в одной руке держала узелочек, в другой – клюку, словно собираясь в дальний путь. Когда последние провожающие миновали лачужку, Пемпене вышла на середину дороги и, сгорбившись, опираясь на клюку, отставая на несколько шагов, заковыляла вслед.
В поле жара ощущалась гораздо сильнее, чем в тени деревьев. Солнце, медленно взбираясь на середину неба, обжигало головы и спины, зной донимал все пуще, а люди нарядились по-праздничному, кто как мог. Никто бы не стал срамиться – как же в одной рубахе идти в костел, провожать покойника или участвовать в ином каком-либо торжественном сборище?
Словно огромная гусеница, ползла пыльной дорогой процессия, такая унылая и ненужная на безбрежной шири полей, под синим небосводом, под знойным, ослепительным солнцем. Зловеще звучали и без эха замирали хриплые мужские голоса:
– Святые Фабиан и Севастьян, святые Козьма и Демьян!
И тут же, у ближайшего косогора, угасали отклики баб:
– Молитесь за душу…
Но вот за горкой показались пабяржская часовенка, костельный двор и кладбищенские липы. Словно освежающий ветер дохнул на усталую толпу, торопливее зашагали ноги, громче зазвучало пение.
На кладбище, у выкопанной ямы, ожидала кучка людей. На скамейке сидел ксендз Мацкявичюс с двумя причетниками. Недалеко от ограды, под липой, стояла Ядвига Скродская вместе с Аготой и Катре.
С тревогой глядела Ядвига на Мацкявичюса. Что скажет он? Упомянет ли и как упомянет ее отца? Она пришла, готовая ко всему. Она должна показать, что в силах вытерпеть любое, самое горькое слово правды. А может, подойти, заговорить с ксендзом? Не для того, чтобы привлечь его на свою сторону, а наоборот – дать понять: нечего ее стесняться, незачем смягчать суровое суждение, если он собирается его произнести.
Но ксендз сидел, прислонившись к дереву, уставившись вдаль и о чем-то тяжело раздумывал. Темные волосы, зачесанные набок, чуть свисая, прикрывали край лба, между бровями обозначилась крутая морщинка, карие глаза глядели неподвижно, и все продолговатое, костистое лицо выражало тяжкую скорбь и заботу. Ядвига не решилась подойти к нему. И что бы она ему сказала? Нет, на него не повлияет ничье внушение.
Погребальное шествие приблизилось к кладбищу. В воротах показался гроб на руках односельчан. Взобравшись на скамейку, Мацкявичюс велел поставить гроб на землю, недалеко от могилы. Люди стали кругом и, притихнув, ждали, что скажет ксендз. А он оглядел толпу, мгновение переждал и начал спокойным, будто усталым голосом:
– Братья мои, пахари! Пришли вы сюда с таким же горемыкой, как и вы сами. Привезли к месту вечного отдохновения своего соседа Повиласа Даубараса. Труден его житейский путь. Как и у всех вас, от колыбели до глубокой могилы, изо дня в день крепостная работа, плети, унижения да черствый хлеб, подчас и с мякиной.
После нескольких фраз Мацкявичюс воодушевился, изменились его глаза, выражение лица. Большая, всепокоряющая сила ощущалась в потоке его слов, во взмахах рук, в запламеневшем взгляде. Он говорил о невыносимой крестьянской нужде и, казалось, ничего нового не сказал своим слушателям. Они лучше всех знали свои невзгоды. Но как жадно ловили они его слова! Их собственное житье, рассказанное ксендзом, казалось еще мрачнее. Мацкявичюс говорил чистую правду, не приукрашивая, не выдумывая, не стараясь разжалобить. А сила его слов была так велика, что они будто молотом били по сердцам крепостных.
Недолго говорил Мацкявичюс о скорбной доле крепостного, но каждый почуял, будто тяжелый камень навалился ему на грудь: чего еще ждать, как дальше жить… Ксендз это видел. Наступило время поднять их из бездны душевных мук, пробудить в них волю к жизни, надежду, что станет лучше, решимость добиваться светлого завтра. Минуту передохнув, он продолжал уже спокойнее:
– Да. Тяжка жизнь пахаря, горек его хлеб. Многие полагают, что так оно и суждено богом, устроившим мир.
И вдруг повысил голос, отчеканивая слова:
– А я утверждаю – бог этого не хочет, не им так устроен свет. Жизнь, подобная вашей, дело не бога, но злых людей! Она должна кончиться. Не вечны беды людские. Говорю вам – придет им конец, исчезнут они, как студеная зима, как темная ночь! Говорю вам, что минут они и сокроются, чтобы никогда не вернуться!
Головы поднялись, лица у всех просветлели, зажглись глаза. Раз ксендз Мацкявичюс сказал, что невзгоды сгинут, как ночь, как же ему не верить! Уж он знает, что говорит. Взгляни на него и увидишь – он молвит правду. И все жадно впивали речь, стараясь не упустить ни единого слова. А он, увлекая их потоком своего красноречия, возбуждал непривычные для крепостных думы и чаяния:
– Откуда берутся ваши невзгоды, откуда обиды, несправедливости? Оглядитесь – на кого трудитесь? Чьи поля пашете и сеете?
И он стал объяснять, кто виновник их убогой жизни. Прежде всего, помещики, шляхта, паны. Они захватили земли и леса, наложили на крестьян невыносимое крепостное ярмо. Им помогает власть! Кто честен, того поносят, а негодяи, мерзавцы – в почете.
Мацкявичюс перешел к тому, что особенно волновало крепостных. Они поняли – ксендз метит в их пана.
– Надо ли вам доказывать, что я говорю правду? Сами вы видели своими очами, многие собственной кровью и даже жизнью своей подтвердили эту страшную истину.
И он указал рукой на ближний бугорок.
– Вот могила девушки, которую все вы знали – чистой, доброй и трудолюбивой, не сотворившей никакого зла, только воспротивившейся бесчестным намерениям пана. Из могилы глас ее вопиет о небесном мщении, и небо внемлет этому гласу! Говорю вам, что небо услышит ее и наступит возмездие!..
На кладбище поднялся плач. Всем было известно, что это могила Евуте. Всякий вспоминал ее – неутомимую хлопотунью, веселую песенницу, обходительную и ласковую. И вот лежит она в земле, могилка окопана, обложена камушками, крестом высажена рута, а по краям – ряд белых маргариток.
Отдаваясь в кладбищенских деревьях, до самого села разносился голос Мацкявичюса:
– А кого мы хороним сегодня, братья-пахари? Вашего односельчанина Повиласа Даубараса – примерного труженика, честного и разумного человека. Не молод был он, но еще в полной силе. Не своей смертью скончался, это всем нам ведомо. И его смерть также взывает о божьем мщении. Говорю вам, что бог выслушает его, и мщение грянет. Говорю вам, что наступит день, и кара обрушится на голову того, кто навлек на вас эти страдания, кто призвал солдат для кровавой расправы, чтобы сечь вас и топтать конскими копытами. Ваши муки, кровь, смерть девушки и Повиласа Даубараса падут на голову виновного!
Ядвига стояла под липой и в оцепенении слушала грозную проповедь. Она чувствовала, как в людских сердцах разгорается гнев не только против ее отца, но и против его дочери. Она видела, как люди озираются на нее, одни с любопытством, другие со злобой. Она ощущала, как горит ее лицо, но решилась, стойко вынести испытание. Не опуская глаз, спокойно встретила обращенные к ней взгляды, словно ее совершенно не затрагивали оскорбительные слова.
Но вот она уловила: произнося, словно проклятие, "…падут на голову виновного", Мацкявичюс смотрит на нее. Хотела притвориться равнодушной, устремить взор вдаль, поверх толпы, но не устояла перед властью этих глаз и посмотрела на ксендза. Да, Мацкявичюс глядел на нее остро, пронзительно, словно желая проникнуть до дна души. Ядвига собрала все силы, чтобы выдержать этот взгляд, чтобы показать ксендзу, что она не согласна с отцом и страдает из-за всего происшедшего. Уже то, что она здесь, на кладбище, – достаточное тому свидетельство. И она почувствовала, что ксендз ее понял – по его глазам, по его лицу, по движению руки.
Он еще что-то говорил о грядущем дне, несущем справедливость, о том, что облегчится доля горемык. Она видела, как люди жадно ловили его слова, как с надеждой возводили глаза. Но всего не слышала и не понимала. Только ощущала усталость, и вместе с тем в ней крепла готовность в надвигающейся борьбе выступить за освобождение страждущих.
Мацкявичюс закончил проповедь, слез со скамьи, окропил могилу и гроб. Мужчины опустили Даубараса в яму. Ксендз, взяв лопату, бросил первую горсть земли и, не дожидаясь, когда закончатся похороны, быстро зашагал домой.
Ядвига постояла под липой, пока не закопали яму, не насыпали холмик, не отпели "Ангел господен" и не стали расходиться. Потом она огляделась, нарвала букет росших тут полевых цветов, часть положила на могилу Евуте, часть – Даубарасу и вышла с кладбища.
В тени, прислонившись к ограде, сидела Пемпене. Когда на погосте не осталось ни души и все кругом затихло, она подошла к могиле Даубараса, встала на колени, перекрестилась и прочла молитву за упокой души Повиласа. Долго стояла она у могилы. Когда уходила с погоста, солнце уже основательно клонилось на запад. Укутанная в черный платок, маленькая, серая, сгорбленная женщина с узелком зашагала по дороге в сторону, противоположную деревне Шиленай.
XXVII
Во время проповеди Катре увидела на кладбище Винцаса и Гене. Хотела с ними поговорить и попросила у паненки позволения побыть с соседями – вечером она сама придет в поместье. Паненка согласилась.
Отыскав молодых Бальсисов, Катре пошла с ними. Ее очень заботило, побывал ли Вннцас в Лидишкес, какие новости о Пятрасе. Узнав, что Пятрас жив и здоров, хорошо выглядит, неплохо устроился у дяди, очень обрадовалась. Еще большая радость и теплое чувство заполнили ее сердце, когда услышала, что Пятрас тревожится за нее и даже сердится, зачем она согласилась служить в поместье. Винцас диву давался, видя, как сразу повеселела Катре после его рассказа.
Всего второй месяц Катре служит у панны Скродской, но за такой краткий срок она сильно изменилось. Внешний вид, правда, почти прежний, особенно по праздникам – в костел или в Шиленай Катре отправляется в собственном платье, ничем не отличаясь от других деревенских девушек.
Но в ее характере заметны новые черточки. Способная, умная и восприимчивая от природы, она, когда отец заставил ее пойти в хоромы, напрягла всю свою волю, чтобы противостоять панским прихотям. Пришлось быть осторожной и осмотрительной, многое предвидеть и предугадывать. Смелый отпор, который она сумела дать Скродскому, внушил Катре веру в свои силы.
Эту веру укрепляли и некоторые дворовые, особенно – кучер Пранцишкус, садовник Григялис и Агота. Кучер всякий раз, встречая ее, широко ухмылялся:
– Ну, Катре, что у тебя слыхать? Как там в барских покоях? – и многозначительно оборачивался в сторону хором.
– Ничего, Пранцишкус, все хорошо, – отвечала она тоже с красноречивой усмешкой.
– Стелешь пану постель? – не унимался кучер.
– А хоть бы и так, разве нет у меня вот этого? – " подчас отшучивалась она, грозно сжимая пальцы, словно готовясь вцепиться в воображаемого противника.
Пранцишкус удовлетворенно усмехался.
– Ну, ну, смотри! – прикидываясь сердитым, предупреждал он. – А ежели что, так в морду, – добавлял кучер на прощание.
Постоянное общение с паненкой понемногу развивало и ум Катре. Ядвига любила рассказывать про варшавское житье и театры, про книги, прочитанные ею, про деятельность польской молодежи и про большие события, которые вскоре начнутся в Польше и Литве. От таких разговоров начинала шире мыслить и Катре. Она чаще вспоминала, что говорил Пятрас, что сказал Мацкявичюс, когда распекал ее отца, а сегодня, слушая проповедь, понимала, какая связь между словами ксендза и жизнью багинских крепостных.
И, встретясь с Винцасом и Гене, Катре уже не убивалась, как прежде, а с надеждой говорила о своем нынешнем положении и о том, что будет дальше.
– Правильно толкуют, нет худа без добра, – шутила она. – Так и с моей службой. Паненка обо мне заботится. Увидите, уговорим и пана, и моего отца не мешать нашей женитьбе. Мне бы с Пятрасом повидаться и все ему рассказать! Да как нам встретиться?
Все втроем ломали себе голову, но ничего не придумали. Пятрасу сюда приезжать нельзя, невозможно и Катре его проведать.
– Уж я знаю! – вдруг обрадовалась Катре. – Послушайте!
И она рассказала то, что слышала от паненки. Двенадцатого августа паны устраивают большой праздник – хотят показать крестьянам, что больше не станут их обижать, что теперь все равные. В этот день за Паневежисом, в лесу, назначено гулянье. Съедется много господ и деревенских. Столы уставят угощением и напитками. Должна быть музыка – "капелия". Паны, барыни и барышни пойдут плясать и петь вместе с деревенскими. Будет очень весело. Приедет и ксендз Мацкявичюс. Паненка Ядвига уже готовится к празднику. Собирается забрать с собой Катре и Аготу. Только надо бы дать вес-точку Пятрасу – может, он сумеет туда прибыть. Народу соберется видимо-невидимо, его никто не приметит. А захочет – сможет и с паненкой потолковать, попросить, чтоб перед отцом заступилась.
Винцас и Гене были восхищены рассказом Катре. Такой необыкновенный и невиданный праздник! Самим бы туда попасть! Только бы удалось из дому вырваться! Но как известить Пятраса, чтобы прибыл на паневежское гулянье? Времени, однако, еще много, представится случай ему передать.
Проведав родителей и соседей, Катре к вечеру вернулась в поместье.
После погребения Даубараса шиленцы вскоре успокоились. Каждодневные труды и заботы изгладили впечатление от похорон. Как прежде, пан донимал барщиной, разве что управитель, войт и приказчик стали человечнее, не полосовали спин нагайками и розгами. Говорят, паненка добилась, чтобы отец запретил порку.
Несколько дней спустя после похорон шиленцы хватились – исчезла Пемпене. Первыми заметили ребятишки, что ее коза, привязанная в канаве у поля, перегрызла бечевку и объедает сельские огороды. Злодейку прогнали к хижине, собирались изругать ведьму, но оказалось, что той нет. Козу приютил Якайтис. Прошло несколько дней, а старуха так и не показывалась.
Вскоре после этого Ионукаса Бразиса, который больше всех гонял козу и особенно поносил Пемпене, постигло в лесу несчастье: змея ужалила в ногу. Бразис взял мальчишку и в тот же день пошел с подарками к старухе – заговорить укус. Лачужка была пуста. Назавтра у Ионукаса нога распухла, появился жар. Бразис повез сына куда-то к известному деду-ведуну, тот за поросенка и дюжину яиц заговорил укус. Мальчик выздоровел, но в деревне стали побаиваться, что теперь Пемпене начнет мстить всем, с кем была не в ладах. Действительно, пошли всякие беды. У Галиниса подохла свинья, у Григалюнаса захромала лошадь, у Бержиниса корова перестала доиться, а у Вашкелене так разломило поясницу, что она не знала куда и деваться.
После исчезновения Пемпене управитель и войт осмотрели ее лачужку. Нашли понатыканные всюду сушеные гравы, корешки, залитую какой-то жидкостью змею в бутылке, кости, всякие тряпки, ничего стоящего. Плюнули и ушли, так и не решив, что делать с лачужкой. По вечерам шиленцам становилось не по себе, когда они проходили мимо хибарки. Бабы и ребятишки, чуть стемнеет, обходили ведьмину избушку издали. Пошли толки, будто там живут привидения.
Как помер Даубарас, закрылась последняя рана, напоминавшая шиленцам о страшном апрельском дне. Главные коноводы – Пятрас Бальсис, Пранайтис, Дзидас Моркус – куда-то исчезли, у наказанных зажили язвы, барщину и повинности поместью выполняли по старинке, и казалось – больше нечего ждать и не на что надеяться.
Однако это было только временное затишье или, пожалуй, временное отупение после страшного удара, нанесенного тогда багинским крепостным.
После сенокоса люди немного свободнее вздохнули и начали присматриваться, что творится вокруг. А кругом было тревожно. Еще перед смертью Даубараса долетела до шиленцев весть: в поместьях Калнаберже, Милейгенай, Кедайняй, Забелишкес люди отказались выполнять крепостные повинности. Особенно стойко держались мужики в имении Калнаберже графа Эдварда Чапского и в Милейгенай, принадлежавшем пану Коэелло. Не помогли никакие увещевания самих помещиков, чиновников и флигель-адъютанта Манзея. Когда крестьян созывали, они собирались толпами с бабами и ребятишками, готовые претерпеть любые муки, но только не покориться панам. Помещики вытребовали из Каунаса роту солдат во главе с жандармским полковником Скворцовым, и повторилось то же самое, что произошло в Шиленай.
Вскоре после похорон Даубараса снова появился лекарь Дымша. Пока он где-то колесил, людям не хватало не столько его услуг, сколько вестей из дальних мест. Оглядев лошадь Григалюнаса, корову Бержиниса, дав Вашкелене горькие порошки от болей в пояснице, Дымша рассказал: в отдаленных местностях Литвы тоже неспокойно. Крестьяне отказываются выходить на барщину, составлять выкупные грамоты, учреждать волости, выбирать старшин и старост.
Дымша не упустил случая подстрекнуть шиленцев:
– Правильно, что отказываетесь от договоров. А то взвалили бы себе на шею новое ярмо. А к тому же паны так землю распределят и изрежут, чтобы и впредь держать ее в своих руках.
– Как же быть? – спрашивал не один шиленец. – Ведь иначе от барщины и повинностей не избавимся.
Дымшяле, озираясь и понижая голос, повторял уже в который раз:
– Потерпите. Будет повстанье, бунт. Придет другая власть, даст землю без выкупа.
Не знали крестьяне, верить ему или нет, только пуще огня боялись этих договоров и волостей. Еще больше встревожились, когда Дымшяле в другой раз обронил:
– Остерегайтесь, шиленские хозяева, Скродский вам свинство готовит. Все думает у вас землю отнять, а вас выдворить в Заболотье. Тогда предложит и договоры подписывать.
Однажды пастушата, пригнав коров, сообщили: два пана опять шныряли по полям с бумагами в руках, что-то строчили, а потом ускакали в поместье. Можно было догадаться, что и на сей раз поля осматривал советчик Скродского Юркевич вместе с каким-то еще неизвестным панским прихвостнем. Угроза снова нависла над деревней.
Однажды войт велел Сташису, Кедулису и Бразису в субботу после обеда явиться в поместье к управителю. С тревогой в сердце пришли они в указанное время к дверям Пшемыцкого. Но управляющий принял их с ласковой улыбкой, пригласил зайти. Вскоре появился и Юркевич. Поздоровавшись с крестьянами, сел за стол, попросил подвинуться поближе. Потом закурил трубку и начал разговор с расспросов, что слышно в деревне, как идут работы, какого ждут в этом году урожая. Мужики осторожно отвечали на панские вопросы и правды не говорили: на деревне, дескать, все по-старому, с работами запаздывают, урожай неважный…
– Не унывайте, все будет хорошо, – подбадривал юрист. – Пройдет два года с обнародования манифеста, и станете вольными хозяевами на собственной земле. Тогда пану Скродскому и спасибо скажете.
Мужики недоверчиво глядели на панского советника.
– Кто его знает, пан? – усомнился Бразис. – Всяко люди толкуют. Говорят – выкуп тяжелый.
Юркевич сердито нахмурился:
– Не слушайте никаких разговоров. Выкуп тяжелый? Королевские и чиншевые побольше выплачивают, а взгляните, как живут! Вы хозяева разумные, подстрекателей не слушайте. Есть царский манифест, есть законы, обязательные для господ и для мужиков. По законам все и будет улажено.
Юрист снова принялся излагать манифест и законы, поскольку-де появились разные всезнайки, которые людей с толку сбивают. Крестьянам надо договориться с помещиками насчет выкупаемой земли, чтобы обе стороны были довольны. И юрист вытащил лист, напечатанный крупными буквами, и показал его крестьянам:
– Если не верите мне, поверьте словам всеми нами чтимого пастыря, его высокопреподобия епископа. Кто из вас грамотный?
Читать умел один Бразис, да и то лишь из своего "Златого алтаря". Поэтому за чтение взялся сам пан Юркевич:
– Послушайте, что говорит епископ: "Мотеюс Кази мерас Волончевский, божьим милосердием и милостью апостольского престола епископ Жемайтийский. Труженикам, любимым овцам моей паствы привет и благословение".
Молитвенно слушали трое крепостных святые слова, торжественно возглашаемые паном Юркевичем. А тот читал дальше пастырское послание о том, что августейший государь Александр Второй издал новые законы для облегчения крестьян, которые надлежит принять с открытым сердцем, как подобает верующим католикам, не истолковывая их превратно; что эти законы – начало, а потом станет еще лучше, но правительству понадобится еще несколько лет для полного устройства, и пока нужно пребывать в повиновении панам.
Юрист повысил голос:
– "В особенности не считайте врагами господ и владетелей ваших, но всегда оказывайте им добросердечность, дабы и они смогли вас полюбить. Знайте – они первые ходатайствовали перед августейшим государем, чтобы царь благоволил вас освободить и объять заботой, жертвуя при этом ради вас своими господскими выгодами. Потому живите с ними в согласии, единении и любви, яко со старшими братьями. Не старайтесь также, возлюбленные чада духовные, избегнуть трудов, ибо без труда ни у кого не будет и хлеба… И еще прошу вас блюсти спокойствие, дабы не нанести себе ущерба. Молитесь за августейшего государя, за самих себя, за господ и владетелей ваших и за меня. Мотеюс Волончевский, епископ".
Юркевич глянул на крестьян в ожидании одобрения.
– Так что ж, друзья, правильно пишет епископ?
– Не нашей голове о том решать. Коли епископ, так уж, наверно, правильно, – отозвался наконец Кедулис.
– Конечно, – подтвердил юрист. – А коли правильно, так нужно ему повиноваться. Вот вы не слушались, и наказанье на себя навлекли. Епископ говорит – еще несколько лет оставаться под панской властью. Но паны и правительство желают облегчить ваше положение и все уладить уже в будущем году. Начинать надо с нынешнего года. Первым долгом – договориться о паном, сколько и какой земли получать, где эта земля будет.
Мужики озадаченно глядели на юриста. Бразис не вытерпел:
– Как это, барин, где? Нам думалось, ту самую землю получим, которой сейчас владеем. Все говорят.
– Говорят те, кто не знает, – возразил юрист. – В манифесте ясно сказано. За помещиками сохраняется право свободно заключать с крестьянами договоры – где, сколько и какой земли и на каких условиях они получат. Пан Скродский поручил мне по этому поводу с вами потолковать.
Бразис снова усомнился:
– Так, может, барин, с хозяевами всего села рядиться? Мы втроем не можем за всех ответ держать.
– Потом будем и со всей деревней договариваться. Но сначала хотим условиться с вами. Вы – самые старые и самые разумные. Дело серьезное и нелегкое. Надо его хорошенько обмозговать, обсудить, а с кем? Бальсисов сын в бегах, Норейка и Вашкялис всегда горячку порют, Микнюс и Жельвис – примаки, у Янкаускаса сын сорвиголова, Якайтис с Григалюнасом тоже не подходят. О других и говорить нечего. Остаетесь вы трое, на вас и пан Скродский полагается, и деревня вам доверие окажет.
Мужикам по душе пришелся столь лестный отзыв. Это были самые темные и косные крестьяне Шиленай, земляки их высмеивали и презирали. Хотя все трое имели по наделу, но строения у них в усадьбе чуть держались, а скот еле ноги волочил. Несмотря на обет трезвости, они любили выпить и крепко увязли в долгу у корчмаря. Теперь, после слов юриста, они вдруг почувствовали себе дену и стремились оправдать похвалу.
Тем временем зашла Агота и пригласила Юркевича на полдник.
– Знаете, панна Агота, – промолвил юрист, – принесите-ка сюда поесть. Не мешало бы перекусить и соседям, шиленским хозяевам. Скажите пану Пшемыцкому – он знает, как все устроить. Пусть ведет сюда и войта.
Вскоре появилась Агота с другой служанкой, подали окорок, колбасу, масло и сыр, а управитель с войтом принесли по бутылке водки. Юркевич и Пшемыцкий, гнушаясь мужиками и проклиная их в душе, сели за стол с притворной улыбкой. Они будут только вести деловые разговоры, а подпаивать хлопов и распивать с ними водку предоставят войту – на то он и хлоп. А они, шляхтичи, разве что выпьют чарку-другую, чтобы расположить к себе мужиков – здесь дело не шуточное. Эти три хлопа должны расписаться в своем согласии уступить поместью обрабатываемую ими землю и принять взамен другую, в Заболотье.
Когда стол был накрыт, Пшемыцкий отослал обеих женщин и поручил войту хозяйничать. Юркевич, заметив, что угощение оказало действие на мужиков, вернулся к делу.
Солнце уже заходило, когда из управительской квартиры выкатились войт, Кедулис, Сташис и Бразис. Все были навеселе. Войт дружески подталкивал локтем то одного, то другого и хохотал, лопоча заплетающимся языком:
– Так что же, Кедулис… Что же, Сташис!.. Ха-ха-ха… Видали, как у панов… Как заходишь – в глазах свербит, а как выходишь – башка трещит… Выпить поднесли! Еще по полнадела вы заработали! Богатеями стали!.. Хе-хе-хе… Так что ж, коли пески… Земля легкая, и работать на ней легче – знай подкидывай! Гречиху посеете – каша будет!.. О-ха-ха… Пан и лесу даст – поставите избы с большими окнами, со светлицами, с дымоходами, как у королевских… Хе-хе-хе…