Текст книги "Повстанцы"
Автор книги: Винцас Миколайтис-Путинас
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
– Сейчас покажу вам портрет одного из них. – Ядвига побежала к себе в комнату и сразу же вернулась. В руке у нее была фотография рослого, курчавого мужчины с подстриженными усами. Он сидел в фартуке, засучив рукава, и подбивал сапог.
– Это – сапожник Станислав Гишпанский, – пояснила Ядвига. – Он смело бросил прямо в лицо наместнику Горчакову обвинение, что тот сам дал знак избивать людей, как скотов. Вот какие патриоты выросли в серой массе ремесленников!
– Да, – поддержал Пянка. – Гишпанский сразу стал самым популярным варшавянином. За несколько дней по городу разошлись тысячи подобных фотографий.
Скродский, равнодушно взглянув на снимок, молча подвинул его Юркевичу.
Делегация добилась всего лишь разрешения беспрепятственно похоронить второго марта пятерых погибших.
Вся польская столица облеклась в траур. Черные креповые повязки, ленты, банты, вуали стали непременной принадлежностью женского и мужского наряда. Чтобы еще подчеркнуть эти скорбные знаки, края повязок, лацканы, поля шляп обшивались белой тесьмой. В креп облачились даже куклы в витринах, манекены в салонах мод и в парикмахерских. Варшава была потрясена экзальтированной, почти театральной скорбью.
За два дня до похорон город жил почти без власти. Полиция не показывалась. Порядок поддерживали "национальные констебли", главным образом студенты и гимназисты в школьной форме с траурной перевязью на левой руке и с номером на фуражках. Их было полно всюду. Все повиновались им без возражений.
– Кто не наблюдал этого, не может себе представить, сколько благородства было в том, что люди безоговорочно подчинялись приказаниям какого-нибудь юноши, почти мальчика. Говорят, один пожилой господин воскликнул: "Ей-богу, прикажи этот мальчуган меня выпороть, я бы безропотно сам лег на землю".
А внезапно повеселевшая Ядвига передала анекдотический эпизод. Идет юный констебль по улице и слышит шум в одной квартире. Заходит – муж с женой ссорятся, чуть не в волосы друг другу вцепились. "Как не стыдно, – укоряет он, – ссориться в день любви и единения всех соотечественников!" "Действительно, – вскричали оба, – я полька, ты поляк – чего же ссориться!" И бросились друг другу в объятия.
Второго марта, в субботу, с утра появились воззвания делегации: "Во имя любви к Отчизне, во имя священного, драгоценнейшего долга каждого из нас, обращаемся ко всем жителям города – воздаваемую жертвам честь во время погребения их останков ознаменовать величайшей серьезностью и спокойствием. Варшавяне, услышьте эти слова ваших братьев!"
– Это воззвание потребовалось, – пояснил Пянка, – потому что в городе распространялись самые противоречивые слухи. Одни утверждали – крайние "красные" сплачивают цехи, вооружают рабочих фабрики Сольца ножами, топорами, железными штангами… Воспользовавшись тем, что власти растерялись, полиция попряталась, а войск немного, они налетят, как вихрь, захватят замок, цитадель, изгонят угнетателей. Другие, наоборот, нашептывали – власти воспользуются огромным стечением людей на похоронах и устроят невиданную бойню, чтобы раз и навсегда покончить с беспорядками и манифестациями. Многие исповедовались, составляли завещания, готовились к смерти.
Утро было спокойное, солнечное – настоящее утро ранней весны. Густые толпы запрудили улицы. Все в глубоком трауре, женщины – под длинными черными вуалями, мужчины – с креповыми повязками и лентами. У домов развевались флаги, с балконов свешивались ковры с черными и белыми крестами. В торжественной тишине скорбно раздавался перезвон с костельных башен.
В костеле св. Креста панихиду служил сам архиепископ Фиялковский и все высшие церковные сановники. Пянка и Ядвига попали в храм, всё видели и теперь взапуски делились воспоминаниями.
– Когда я вошла в святилище, – дрожащим голосом говорила Ядвига, – то почувствовала себя словно на том свете. Весь костел обит черным плюшем и крепом. На мрачном фоне скорбно мерцали свечи и люстры. Посреди костела, как престол, возвышался огромный катафалк, покрытый черным бархатом с серебряной эмблемой, а на нем – гроб… В четырех углах храма – такие же катафалки, и на каждом – гроб с телом мученика. Катафалки завалены цветами, а гробы – лавровыми ветками и терновыми венками. Какая проникновенная мысль, какой символ страждущей отчизны!
– Все эти драгоценные ткани и украшения – дары варшавских купцов и лавочников, – пояснил Пянка. – Скажу вам, господа, что простые варшавские обыватели оказались куда патриотичнее аристократов и дворянства.
– Что они могут потерять, эти мещане? – иронически спросил Скродский. – Это самый беспокойный, бунтарский элемент. Не на них ведь держатся государственные и общественные устои.
Ядвига укоризненно и почти злобно посмотрела на отца. А Пянка продолжал:
– Замечательно выступали и артисты. Музыкальный институт исполнил "Реквием" Стефани.
– И лучшие солисты оперы! – добавила Ядвига. – Великолепно прозвучал голос Матушинского!
– А Добрский, а Стольпе! – дополнил Пянка.
– Чудесно пел и Келлер! – восхищалась Ядвига. – А какое зрелище являло само духовенство: три епископа, сверкающие серебром и золотом, пурпур и фиолетовое облачение каноников, береты, сутаны и ризы ксендзов!
Пянка улыбнулся:
– Признаюсь, я не религиозен. Но эта церковная процессия выглядела импозантно. Всего интереснее было наблюдать за монахами. Белые, коричневые, черные, бородатые, бритоголовые, со своими капюшонами, поясами, веревками, четками и ладанками, все эти бернардинцы, капуцины, кармелиты, доминиканцы – откуда мне их знать! – и монахини в своих широких платьях, накидках и платках! Словно все средневековье вышло из глубины столетий, чтобы принять в могилу мучеников.
– А видели вы, пан Пянка, как на Королевской улице в шествие влились все варшавские цехи с хоругвями, перевязанными черным крепом?
– Видел, панна Ядвига. Видел и знаменитую хоругвь ювелиров 1831 года с белым орлом на алом фоне – его в тот день прикрыли крепом.
– Ах, что это было за волнующее зрелище! – восклицала Ядвига.
Глаза у Пянки засверкали.
– Скажу вам, господа, что эти пять жертв сделали для революции больше, чем самая пылкая агитация. Ведь в процессии участвовали не только католики: шли лютеранские и кальвинистские пасторы, шли еврейские раввины! Гробы несли шляхтичи и ремесленники – за эту честь боролось множество желающих. Не было еще подобного единства в польской нации. По меньшей мере полтораста тысяч сердец бились в унисон, пылая одним порывом – пожертвовать собою за вольность отчизны!
– Ах, это был прекрасный день! – не умолкала Ядвига. – Масса солнца, тепло, небо синее, а город утонул в глубокой скорби. Только поминальное пение печально отдается среди каменных стен да перезвон колоколов плывет в поднебесье. О, если бы этот звон предвещал воскресение родины из мертвых!
Скродский и юрист молчали в задумчивости, а Пянка направился к дверям, обещая принести кое-что любопытное. Минутку спустя он возвратился, опираясь на тросточку и держа в руке сверток.
– Перед вами, милостивые паны, "трепувка". – Помахав палочкой, он сунул ее юрисконсульту. Потом развернул сверток и разложил груду всяких фотографий, листовок и брошюр.
– Вот Трепов с перевязанной щекой, а это – снимки пяти убитых после судебной экспертизы.
Трупы были сняты так, чтобы выделялись раны и запекшаяся кровь. Скродский брезгливо оттолкнул снимки, Ядвига прикрыла рукой глаза, только Юркевич рассматривал снимки с любопытством. Скродский заинтересовался фотографиями погребальной процессии. Дочь объясняла, какие здесь изображены места, какие детали.
– А это что за сцена? – спросил он, вглядываясь в господина, обращавшегося с балкона к толпе.
– Тут уже сцена из следующего акта, – пояснила Ядвига. – Седьмого и восьмого апреля события были еще печальнее. Это выступает граф Андрей Замойский, председатель "Земледельческого общества", перед манифестацией, протестующей против закрытия общества.
Взглянув на фотографию, Скродский заметил:
– Не похоже, чтобы пан граф был охвачен бурным порывом.
– Совершенно правильно, сударь, – подтвердил Пянка. – Насколько мне известно, пан Замойский вышел на балкон с чрезвычайной неохотой. Вообще господа "белые" из "Земледельческого" только и совали палки в колеса революционного движения и охотно приостановили бы его совсем. Они не заслужили жертв, принесенных восьмого апреля. Закрытие "Общества" мы использовали лишь как повод для протеста против царского вмешательства в польские дела, против любых ограничений нашей культурной, общественной и политической жизни. Я, к сожалению, не был очевидцем происшествий седьмого и восьмого апреля – тогда уже уехал в Вильнюс. Подробнее могла бы рассказать панна Ядвига.
Но Скродскому уже наскучили разговоры о страшных беспорядках, которых он не одобрял и считал преступными кознями сорвиголов из лагеря "красных". Поэтому он попросил дочь лишь вкратце рассказать, что произошло в те дни и не рисковала ли она снова своей жизнью.
Да, и на этот раз жизнь ее подвергалась опасности. Под вечер восьмого апреля толпа увлекла Ядвигу на Сенаторскую улицу, где грянул первый залп. Она видела, как человек, обливаясь кровью, хватаясь за стену, рухнул на тротуар. Слышала, как гремела пальба и в других местах. Была свидетельницей страшных сцен, когда конные жандармы и казаки топтали и рубили людей. Ярость толпы была так велика, что многие разрывали одежду, обнажая грудь навстречу пулям, саблям и нагайкам.
– Беглецы увлекли меня на отдаленную улицу, – рассказывала Ядвига. – Уже совершенно стемнело. Я спешила домой. А тут над замком со страшным шипением, с искрами взвились к небу ракеты. Красным заревом они заливали небо и город. Я сосчитала – их было двенадцать. Сразу же загрохотали пушки. По улицам рысью, во весь опор, с бряцанием и топотом помчались военные отряды. Хорошо, что я была в закоулке. А то бы на месте растоптали… Всех охватил ужас. Бросились бежать как сумасшедшие. Домой я добралась полумертвая от усталости и страха.
С искаженным лицом, широко раскрыв глаза, слушал ее отец.
– Сколько убитых? – спросил юрист.
Отвечал Пянка:
– По приблизительным подсчетам около двухсот, а скорее всего – больше. Раненых никто не считал.
А Скродский пришел в себя и вместо того, чтобы радоваться, что дочь осталась целой и невредимой, принялся ее отчитывать:
– Где твой ум?! Взрослой ли, воспитанной девушке вместе с головорезами нарываться на скандалы? Рисковать здоровьем и жизнью?! Отныне без меня ты из дому – ни на шаг! Кончено с этими патриотизмами, революциями!
Ядвига нахмурила брови, сверкнула глазами и неожиданно звонко расхохоталась.
Скродский в замешательстве поглядел на дочь, допил кофе, неуверенно добавил:
– Слава богу, у нас в Литве еще нет этих безумств. Хлопоманов, правда, достаточно, но пока нигде не пытались спровоцировать правительство подобными сумасбродными манифестациями.
– Так вы не знаете, милостивые паны, – громко провозгласил Пянка, – что случилось недавно в Вильнюсе? Мы в кафедральном соборе организовали первую манифестацию, спели гимн. Были аресты… Мне самому едва удалось скрыться. Триста вильнюсских дам отправились к генерал-губернатору, устроив первую демонстрацию протеста. Сейчас уже и Вильнюс кипит! Вскоре закипят Каунас и Паневежис. Для нас с панной Ядвигой это дело чести. Патриотические чувства вспыхивают и в литовских сердцах!
Устало вставая из-за стола, Скродский не удержался:
– Европа осудит ваши безумства. Или, еще того хуже, высмеет вас, выступающих с голыми руками против могущественной империи!
– Она уже осудила, – отрезал Пянка, – только не нас, а кровавого деспота Александра Николаевича.
Он порылся в своем свертке и вытащил номер "Колокола".
– Послушайте, что пишет в Лондоне Герцен, этот глашатай совести лучших людей Европы в своей статье "Матер Долороза". "Что за величие, что за поэзия… от женщин, одетых в траур… до этой средневековой картины – толпы, коленопреклоненной у подножия Мадонны, перед зверьми, перед бессмысленной стихией убийства! Читали вы это, Александр Николаевич? Таких ужасов вы не найдете в балладах Жуковского. Если все это сделано помимо вашей воли, обличите виновных, укажите злодеев, отдайте их на казнь или снимите вашу корону и ступайте в монастырь на покаяние: для вас нет больше ни чистой славы, ни спокойной совести. Вам достаточно было сорока дней, чтобы из величайшего царя России, из освободителя крестьян сделаться простым убийцей, убийцей из-за угла! Кровь выступает обвинительными пятнами сквозь лучи славы: но слава, залитая кровью, подло пролитой, тухнет навсегда. Да, подло, я не обмолвился…"
Пянка быстро сложил свои бумаги, и все разошлись, взволнованные, не нарушая молчания.
XXIII
Вернувшись в родные места, Ядвига сразу начала внимательно приглядываться, что здесь произошло нового. И день ото дня все более мрачнело ее лицо, все чаще между бровями прорезалась суровая морщинка.
Прежде всего она осмотрела сад, парк и постройки. Однажды после обеда за гумном набрела на дальний навес с корытами и пучками розог. Страшная догадка обожгла ее. На сеновале возился кучер Пранцишкус. Она принялась его расспрашивать, что это за странное устройство и для чего предназначено. Неохотно пустился кучер в разговор с паненкой. Он за два года тоже как будто изменился. В конце концов Ядвиге удалось развязать ему язык. И принялся Пранцишкус рассказывать такое, что грудь наполнилась ужасом. Она узнала, каковы обязанности ката Рубикиса – Рыжего, как надругались над Евуте Багдонайте, услышала о споре между крепостными и паном Скродским, о страшной экзекуции, о том, как обездоливает крестьян поместье и какая невыносимая нужда царит в деревнях.
– Нет нигде в этой жизни счастья, паненка, – говорил Пранцишкус, – но уж такого бедствия и тиранства, как у пана Скродского, извините, барышня, за прямое слово, больше нигде не сыщешь.
Больно было Ядвиге выслушивать эти слова о своем отце, да еще из уст дворового! Два года назад она не стерпела бы такой наглости, но теперь иные времена, и мыслит она уже по-иному. Дворовый и крестьянин должны стать союзниками в великой битве за свободу отчизны. Их нужно готовить к борьбе, угасить в их сердцах озлобление, стереть память о вынесенных обидах и вместо этого зажечь дух доверия и единения всех сословий, мысль о переустройстве общества.
– Да, Пранцишкус, трудно жилось крепостным, – утешала его Ядвига, – но, видишь, – крепостное право уже уничтожено. Еще год-другой, освободим отчизну, и жизнь улучшится.
– Ярма крепостного нет, а плети оставили, – повторял кучер. – Крепостное право, говорят, царь упразднил, а розги, видать, нам самим придется уничтожать, – добавил он, глядя куда-то через плечо собеседницы.
– Как это – самим?! – не поняла Ядвига.
– Да так: катов и приказчиков – на сухой сук, а розги – в печь на растопку…
Ядвига изумленно глядела на кучера. Глубоко вкоренившееся чувство барской неприязни к слугам всколыхнулось в сердце.
– Какой ты стал злопамятный, Пранцишкус! Удивляюсь, что еще служишь у моего отца, а не связался с теми молодчиками, которые убежали из поместий и на людей нападают в корчмах и на больших дорогах, – сверкнув глазами, упрекнула Ядвига.
– Нападают на панов и на жандармов, урядников, – поправил ее Пранцишкус. – Я терпеливый. Обожду. Будет мятеж – возьму косу, стрелять-то я не умею. Потом получу землю и заживу без всяких панов на шее.
– Это ты правильно рассуждаешь, – похвалила Ядвига. – Когда восстанем, так уж все пойдем – крестьяне и паны, чтобы драться за вольность отчизны.
Но Пранцишкус равнодушно махнул рукой:
– Не знаю, какая там вольность отчизны, паненка. Мы головы свои будем класть, чтобы землю добыть и чтобы человеку спокойно ее обрабатывать. Не желают больше крепостные с голодухи подыхать и под розги ложиться. Вот за что головы сложим.
– А чтобы жизнь поправить, нужна и власть получше. Царская власть всех угнетает.
– Не всех. Панов небось не трогает. Говорите, паненка, что и паны забунтуют? С чего бы это? Слышал я в местечке – один перекати-поле людям втолковывал, будто паны хотят панщину вернуть. Для того и восстанут. Теперь всякого наслушаешься.
Долго еще объясняла Ядвига цель готовящегося восстания, но Пранцишкус был непреклонен: панам бунтовать и кровь свою лить нет расчета.
После разговора с кучером Ядвига убедилась: привлечь крестьян к восстанию можно только надеждой на землю, помещики, подобные ее отцу, вырыли пропасть между дворянством и простым людом, и потребуются очень большие усилия, чтобы эту пропасть заровнять. Уже теперь агенты правительства сеют в народе недоверие к дворянам, будто бы желающим восстановить крепостное право.
Пянка, погостив несколько дней, уехал по своим делам. Ядвига почувствовала себя более свободной, могла посвящать больше времени домашнему обиходу и начала готовиться к своей задаче – сблизиться с крестьянами и соседними помещиками. С дворовыми Ядвига и прежде неплохо ладила. Ей нравилось болтать и резвиться со слугами и работниками. Лакей Мотеюс, садовник Григялис, кучер Пранцишкус, горничная Агота, экономка, стряпуха и кухонные девушки – все любили ее за живой нрав и прощали неумышленные проказы. Теперь нужно было обновить прежние отношения, придать им иной, более серьезный характер.
По вечерам, запершись в своей комнате, Ядвига вспоминала беседы с Пранцишкусом и другими дворовыми и с изумлением замечала немало противоречий и путаницы в собственных чувствах и мыслях. Она понимала положение вещей, но ей нужно было вынуждать себя спокойно выслушивать обидные, а то и наглые замечания и рассказы кучера и других слуг. Все-таки она была панной из поместья, дочерью пана Скродского. Кровь леденела, когда она слышала и видела, сколько ненависти накопилось у этих людей против отца, который так ев любит! Иногда она еле удерживалась, чтобы не отвесить пощечину Пранцишкусу за то, что он многозначительно отмалчивался или бесцеремонно отворачивался, равнодушно блуждая взглядом по сторонам, словно не замечая паненки.
Однако Ядвига умела владеть собою. Резкость и наглость дворовых она старалась обращать в шутку и, оставшись одна, силилась разобраться, где корни их неприязни. А причину найти бывало нетрудно. В Варшаве Ядвига много читала и слышала о положении хлопов и об их отношениях с панами. Здесь, в отцовском поместье, она обнаружила живые иллюстрации к прочитанному, Ядвига очень любила "Дзяды" Мицкевича. А разве засеченные в Рубикисовых корытах крепостные не взывают словами Ворона из "Дзядов":
Но Ядвиге доступно милосердие. В Варшаве она не просто проявляла интерес к общественным и патриотическим делам, но откликалась на них с экзальтированной, сентиментальной чуткостью. Представляя себе житье крепостных, вспоминая навес с корытами и все услышанное, Ядвига горестно вздыхает, глаза наполняются слезами. Нет, она и впредь не станет избегать ни Пранцишкуса, ни других дворовых. Она хочет все разузнать, ко всему быть готовой.
Самыми близкими Ядвиге людьми были Агота и новая горничная Катре. Агота постарела, еще больше рас" полнела, но по-прежнему оставалась близка и мила Ядвиге. Ядвига вскоре подметила, что Агота взяла новенькую под свое особое покровительство.
– Агота, – спросила она однажды, – не родня ли тебе эта Катрите, что ты так о ней заботишься?
– Нет, панночка, не родня. Просто хорошая девушка, разве не правда?
– И мне так кажется – хорошая.
– И красивая, разве не правда? – улыбнулась Агота.
– Да, – согласилась Ядвига. – Ее как следует одеть, причесать – будет даже очень красивая!
Агота вздохнула и помолчала…
– Хочу я панночке сказать, только все не решаюсь. Неприятное это дело… Придется говорить и про пана, и про меня, и про Катрите. Я бы и дальше терпела, но кое-что приметила. Не могу больше молчать. Да и вы, панночка, уж не малое дитя, ученая, много перевидали, поймете и простите.
С нарастающей тревогой выслушала Ядвига это вступление, невольно догадываясь о суш дела. Разве не знала она своего отца, разве рассказ Пранцишкуса о том страшном случае не подтвердил ее подозрений? И хотя она охотнее оставалась бы в прежнем неведении, но, скрепя сердце, убеждала Аготу все откровенно рассказать.
И Агота начала описывать, как пан Скродский ее в юности обездолил и погубил, а теперь хочет совсем от нее избавиться и из хором выжить. Потом – как пан увидал Катре и пленился ею, а управитель Пшемыцкий выполнил панскую прихоть – сделал девушку горничной. А на ней хотел жениться сосед Пятрас Бальсис, который теперь может отомстить пану Скродскому, как и Пранайтис за погубленную Евуте.
Терзаясь стыдом и гневом, слушала Ядвига рассказ старой горничной. Так вот каковы отношения между поместьем и народом в такое решающее для отчизны время! Если только Пранцишкус и Агота не клевещут по пустякам на ее отца… Но Ядвига чувствовала, что они говорят правду. А ближайшие дни показали, что в словах Пранцишкуса и Аготы не было поклепа.
Однажды утром Скродский проснулся в отвратительном настроении. Ночью одолевали тяжелые сны, какая-то тревога. Одеваться ему помогал по обыкновению Мотеюс, кабинет прибрала Агота. Он позавтракал в столовой с Ядвигой и Юркевичем. Был угрюм и неразговорчив. Ядвига видела, что отец нездоров, и посоветовала ему прилечь, а сама собралась с Аготой в Кедайняй за покупками.
Отправив дочь и Аготу, Скродский вышел прогуляться по саду. День был погожий, но настроение помещика не улучшилось. Возвращаясь в хоромы, он заметил, что Катре за деревьями выбивает коврики. У Скродского мгновенно ожили давно сдерживаемые желания, созрел план действий. Вернувшись в кабинет, он кликнул Мотеюса и распорядился.
– Я нечаянно пролил вино. Позови Катре, пусть вымоет пол. Я пойду прогуляться, до обеда не вернусь.
Он вышел. Немного спустя появилась Катре с ведром воды. Подоткнув юбку, она стала на колени и принялась счищать пятно. И не заметила, что вернулся Скродский, запер дверь, сунул ключ в карман и, подойдя к ней, стал следить за ее работой. Как только Катре его увидела, тотчас вскочила, чуть не перевернув ведро.
Пан поглаживал бородку, улыбался, вкрадчиво говорил:
– Ну, чего испугалась, девушка? Нехорошо своего барина бояться. Такой красавице я ничего плохого не сделаю. Садись сюда, побеседуем. Хорошо ли тебе в поместье? Никто не обижает?
Он сел у столика на диван, закинул ногу на ногу и указал девушке место рядом. Но Катре, оцепеневшая и перепуганная, не шевелилась.
– Подай мне вина, – приказал пан. – Налей в бокал.
Она выполнила приказание и бросилась к дверям. Не в силах открыть их, обернулась, прижалась к ним, готовая защищаться.
Но Скродский не торопился. Налил еще бокал, выпил, взял трубку, почмокал и сунул Катре:
– Выбей пепел и кончай убирать пол.
Спокойный тон барина ввел ее в заблуждение. Да кроме того, это было приказание о работе. А такие приказания надо выполнять.
Она выбила трубку и протянула пану. Тот взял, но схватил Катре за руку и сильно рванул к себе. Девушка не удержалась и упала на диван. В то же мгновение почувствовала руки пана на своем теле. Это придало ей новые силы. Как на пружинах, вскинулась она с дивана, да так стремительно, что локтем угодила пану в лицо. У Скродского из носа пошла кровь. Катрите метнулась к дверям, ведущим на веранду. Они были не заперты. Очутившись в саду, Катре кинулась в кусты и опрометью убежала в парк.
А Скродский призвал Мотеюса и остановил кровотечение мокрым полотенцем. Умывшись и приведя себя в порядок, не знал, на ком сорвать злобу. Жест девушки казался совершенно непроизвольным. Она, должно быть, нечаянно задела его локтем. Как глупо окончилось это приключение! Пан Скродский винил не столько Катре, сколько самого себя, что действовал неосмотрительно и напугал девушку. В другой раз будет осторожнее.
Лакей Мотеюс, догадавшись, кто именно раскровенил нос пану, доложил после обеда, что горничной нигде не найти. Скродский был озабочен, чтоб только не вышло опять скандала, как прошлой осенью из-за той сумасбродки! Он велел Мотеюсу и экономке хорошенько поискать эту девку. Все напрасно: никто ее не видел, никто ничего не знал.
К вечеру вернулись из Кедайняй Ядвига с Аготой. Сразу хватились Катре и вскоре узнали об ее исчезновении. Мотеюс рассказал Аготе, при каких обстоятельствах пропала девушка. Агота решила, что теперь у Ядвиги будет повод вмешаться в поведение отца. Когда стало темнеть, Агота привела Катре от Григялиса. Ядвига позвала их к себе и расспросила обо всем. Потом еще долго совещалась с Аготой.
На другое утро Ядвига после завтрака сказала отцу, что желает с ним поговорить по весьма важному вопросу. Скродский повел дочь в кабинет и приказал Мотеюсу следить, чтобы им не помешали. Усадив Ядзю в кресло, закурил трубку и, сев на диван, приготовился слушать. По блеску в глазах дочери он догадывался, что беседа будет не из приятных.
Сначала голос девушки дрожал, но она старалась преодолеть волнение, говорить спокойно, деликатно, с должным почтением к отцу.
– Папа, прежде всего согласись, что я уже не только совершеннолетняя, но и вполне зрелая женщина, которая может и должна совместно с тобой обдумывать и решать важные для нашей семьи вопросы, особенно, когда они связаны с общественными интересами.
– Милая Ядзя, – сдержанно отозвался Скродский. – Разумеется, ты уже не ребенок, но все же ты молодая, незамужняя женщина, и притом – моя дочь. Это полагает известные пределы твоей компетенции.
– Папа, я этих пределов не признаю. Будь жива мама, я бы, может, и не вмешивалась в некоторые вопросы, но теперь я обязана!
– Не стану спорить, – уступил отец. – Каковы же вопросы чрезвычайной важности?
– Отец, мы накануне решающих событий. Даже не накануне – события уже начались. На улицах Варшавы пролилась кровь. Вильнюс облекся в траур. Волна революционного патриотического подъема докатилась до Литвы! Мы не можем оставаться равнодушными!
Ядвига говорила с пылом и пафосом, усвоенными из варшавских воззваний и речей. Но Скродского это не трогало.
– Да, я слышал об этом от тебя и этого пана Пянки. Насколько могу судить по вашим словам, все эти события – дело рук строптивых сорванцов и хулиганов. Дело уличного сброда, подстрекаемого демагогами á lа Мерославский!
– Что ты, отец! – вознегодовала Ядвига. – Это акт готовности лучших сынов Варшавы отдать жизнь за свободу отчизны! Акт, скрепленный кровью невинных жертв! Наступают дни еще большего самоотвержения и подвига. Восстанут Польша и Литва. Все сословия – дворяне, ремесленники, крестьяне, мещане, – сыны единой матери, пойдут сражаться и умирать и завоюют вольность!
Долго еще Ядвига декламировала лозунги из варшавских прокламаций, пытаясь пробудить патриотические чувства в сердце отца. Но закоренелый себялюбец, холодный как лед, слушал с выражением безразличной скуки, нервно пощипывая свою седеющую бородку. Наконец он потерял терпение:
– Отлично, отлично! Пускай все сословия восстают со своими Мерославскими, Наполеонами, Гарибальди. Пусть восстанавливают Польшу от моря до моря! Но при чем тут я?
Тут уже вышла из себя и Ядвига:
– Отец! – возгласила она, злобно сверкнув глазами. – Твое поведение не достойно духа времени! Несовместимо с долгом гражданина-патриота! Оно унижает честь дворянина!
Скродский нахмурился и сердитым взглядом впился в дочь:
– Не будь ты моей дочкой, честное слово, велел бы всыпать тебе двадцать горячих.
Эти слова, как огнем, обожгли Ядвигу.
– Только и знаешь – розги! – крикнула она, вся пылая. – Ты крепостных своих держишь, как рабов, отдаешь их на растерзание приказчикам и палачам. Мало того – вызываешь еще жандармов и драгун на подмогу! А что ты творишь с девушками! Позор, позор, позор!.. За это тебя подвергли бойкоту соседи. Пранайтис со своими собратьями – откуда они взялись? Тучи мщения нависли над твоей головой! Грянет гром – и от тебя и от Багинай останется только кучка пепла. Ты разжигаешь галицийские страсти. И ты их дождешься, отец!
От этих слов дрожь пробежала по телу помещика. Он хотел было броситься, чтобы усмирить дочь, но, потрясенный ее последней фразой, бессильно поник в кресле. Галицийские события внушали ему суеверный ужас. А тут родная дочь предвещает ему возмездие, угрожает галицийской расправой! Трусливый, как все жестокие люди, он сидел, понурив голову, с погасшей трубкой в руках. Попытался все же иронизировать:
– Прелестно, прелестно… дочь в роли прокурора… Какой же ты потребуешь для меня кары?.. А может, разрешишь еще прибегнуть к помощи адвоката? Позволишь позвать пана Юркевича?
Дочь сделала презрительную гримасу:
– Юркевича? Этого лизоблюда? Да чем занимается здесь этот интриган? Это он толкает тебя на новые преступления. Выгони его, да поскорей!
– Чего же ты хочешь от меня, Ядзя? – снова спросил отец, но на этот раз мягким, почти молящим тоном.
– Прежде всего прекрати всякие споры с крестьянами, подпиши договоры на выкуп земли, предоставь им самые благоприятные условия, обеспечь слуг, отошли домой горничную, и пусть выходит замуж за кого ей угодно. Чем только можешь, помогай революционному движению.
Но у Скродского уже миновала минутная слабость. Эгоистические инстинкты ожили с прежней силой. Уступить хлопам? Ни за что! Отпустить Катре? Зачем? Скажем, что касается этой девки, в конце концов… Пусть пробудет хоть до осени.
– Любимая дочурка, – начал он вкрадчиво, сдерживая злость. – Чту твой юный энтузиазм и патриотизм. Когда пробьет решительный час, я также выполню гражданский долг. Только не вмешивайся в хозяйство и в мои дела с хлопами. Ты в этом ничего не смыслишь. Мне нужны ресурсы, чтобы сохранить имение не только в настоящее время, но и в будущем. Еще неизвестно, как на все это посмотрит твой братец Александр. Без его одобрения я хлопам хороших земель не уступлю. Могу обходиться с ними гуманнее, как ты требуешь, хотя и знаю, что в наше время без розги и дубины с мужиком не столковаться. Ну, ну, только не горячись опять! Посмотрим, подумаем… Вот все, что могу тебе пока сказать.
Ядвига готовилась еще возразить, но она прекрасно знала своего папеньку. Не следует истощать его терпение, а то можно вызвать взрыв бессмысленного упрямства. Тогда он нарочно будет делать все наперекор, Ядвига встала, поцеловала отца в щеку и вышла.
Скродский закурил трубку и остался сидеть, усталый, в глубокой задумчивости. Одержал ли он победу над дочерью? Как будто так, но по существу, наверное, нет. Дочь тверда и упряма. Она подпала под влияние этих новых революционных и гуманистических идей и от них не отречется. Примется их распространять, подыскивать единомышленников-конспираторов, следить и шпионить вовсю за каждым шагом отца. Не только не примирится с его взглядами, привычками, а начнет дерзить, спорить, устраивать сцены!