Текст книги "Избранное"
Автор книги: Виллем Элсхот
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)
– Боорман против Лауверэйсен! – раздалось вдруг, и тяжущиеся предстали перед Тэхелсом.
– Жаль, что она калека, – сказал Ван Камп. – А не то они могли бы стать идеальной парой. Одного роста, одних лет, и оба с достатком – у нее, конечно, есть деньжата, иначе и быть не может. Вот только эта деревянная нога…
Тем временем Тэхелс бегло проглядел судебную повестку.
– Стало быть, речь идет о сумме в восемь тысяч пятьсот франков, – проговорил он.
И, повернувшись к госпоже Лауверэйсен с некоторой предупредительностью – вызванной, несомненно, ее костылем, – осведомился, почему она отказывается платить.
Ван Камп, ухмыляясь, ткнул меня локтем в бок.
– Почему я не хочу платить? – со смехом переспросила она.
– Сударыня, – сказал Тэхелс, взяв в руки носовой платок, – мне предстоит рассмотреть еще семь дел. К тому же здесь принято проявлять некоторое уважение к суду. Смех меня не убеждает, но, если вы спокойно скажете, почему вы отказываетесь платить, мы быстро внесем ясность в дело. Я ведь вам не враг.
– Ядолжен платить, а не она, – заявил Боорман, всеми силами стремившийся указать судье правильный путь.
Тэхелс взглянул сначала на госпожу Лауверэйсен, которая, однако, не объяснила причину своего смеха, а затем устремил взор на Боормана.
– Я думал, что истец – это вы, – сказал он.
– Так оно и есть.
– Но чего же вы, собственно говоря, хотите? – раздраженно спросил Тэхелс.
– Я хочу заплатить ей деньги.
Ван Камп едва мог усидеть на месте и то и дело толкал меня в бок локтем. Люди в мантиях, сбежавшись со всех сторон, как черные птицы, прильнули к барьеру, отделявшему суд от зала.
– Стало быть, иск заявлен стороной, которая хочет заплатить, – начал вслух размышлять Тэхелс, смахнув с лица крупные капли пота. – А что же ответчица?
– Она не хочет, – сказал Боорман.
– Чего она не хочет? – спросил Тэхелс.
– Брать деньги.
Тэхелс откинулся назад в своем кресле, перевел тревожный взгляд с истца на ответчицу, а затем посмотрел на сидевшего рядом с ним человека, который принялся тщательно изучать досье. Кто-то из людей в мантиях явно отпустил остроту, и по их черному ряду прокатился приглушенный смех.
– Господа, тише, пожалуйста! – увещевающе сказал судья. И, повернувшись к ответчице, проговорил чуть ли не умоляющим тоном:
– Возьмите деньги, сударыня, и все будет в порядке.
Ван Камп изо всей силы толкнул меня в бок.
– Предписание о вручении наличных денег было оформлено, – заявил вдруг невзрачный человек. – Сумма сдана в депонентскую кассу. Это подтверждается документом, составленным судебным исполнителем Ван Кампом.
При упоминании этой фамилии черные мантии оживились и, обернувшись, с восхищением взглянули на моего соседа. Один из адвокатов приветливо помахал ему рукой, после чего весь ряд служителей Фемиды в черном облачении снова повернулся к алтарю.
– Деньги, таким образом, находятся в вашем распоряжении, сударыня, – сказал Тэхелс, пологая, что он нашел выход из положения. – И я хочу похвалить истца за его честность, которую я назвал бы чрезмерной, если бы этот эпитет был применим к такому понятию, как честность. Во всяком случае, в истории коммерческих отношений, насколько мне известно, еще никогда не бывало такого случая. Никто бы этому даже не поверил.
– Никто отсюда и до самого Пекина, – пробормотал Ван Камп.
– Извините, – заговорила ответчица, – но я хочу знать: может ли человек, продавший мне гнилые яблоки, принудить меня взять мои деньги обратно, если я предпочитаю оставить у себя гнилой товар?
Маленький адвокат, которого в девять утра мутузили его коллеги, прыснул и выбежал из зала. Тэхелс побледнел. От гнилых фруктов ему явно стало еще более тошно, чем было до сих пор. Но прежде чем он успел вымолвить слово, невзрачный человек шепнул ему на ухо нечто заслуживающее внимание.
– Факт долга доказан и признан, сударь? – спросил он Боормана.
– Долговая расписка, – прошипел Ван Камп. – Если мы избежим этой опасности, дело выиграно.
– Ничего я не признаю, – решительно заявила ответчица, – в крайнем случае я готова взять назад свои слова о гнилых яблоках, хотя товар, который мне навязали, был немногим лучше.
Тэхелс начал торопливо обсуждать что-то со своим помощником, и они заглянули в свод законов.
– Слушание дела откладывается до двадцатого октября, – наконец возвестил судья с сияющим лицом. – Сударь, в вашем распоряжении четыре месяца, чтобы представить доказательства, что ваш долг действителен и признан, как таковой, потому что в деле на этот счет нет никаких сколько-нибудь убедительных документов.
И он схватился за свой носовой платок.
– Ферниммен против Хопстакена! – раздалось в зале.
АУКЦИОН
После того как долговая расписка была отвергнута судом и Боорман понял, что нет никакой возможности раздобыть веские доказательства своего долга, ему пришлось примириться с тем, что так или иначе дело было бы прекращено, после чего Ван Кампу не без труда удалось вырвать девять ассигнаций из зубов депонентской кассы и вернуть их Боорману.
Разговоры о ноге затихли, и я стал надеяться, что постепенно ее поглотит пучина времени. Но месяца четыре спустя ко мне вдруг явился Боорман, он размахивал газетой, в которой подчеркнул объявление об аукционе.
– Теперь она от нас не уйдет, Лаарманс. Глядите! – И вне себя от восторга он бросил газету передо мной на стол.
Это было одно из тех объявлений, которыми обычно полны воскресные газеты. В нем сообщалось, что нотариус Фиане на другой день в десять часов утра приступит к публичной продаже земельного участка на улице Фландр, в соответствии с кадастром занимающего площадь пятьсот тридцать квадратных метров, вместе со всем движимым и недвижимым имуществом: жилыми помещениями и мастерскими, принадлежащими широко известной кузнице П. Лауверэйсена и находящимися в хорошем состоянии, а также оборудованием, состоящим из различных машин и инструментов, включая паровую машину мощностью 40 лошадиных сил, с котлом; четыре токарных и два сверлильных станка, один зуборезный станок, один штамповочный пресс, приводные ремни, шесть наковален, многочисленные молотки, напильники, гаечные ключи, клепальные молотки, приблизительно семь тысяч килограммов листового и углового железа, одну тысячу пятьсот килограммов профильного железа, кузнечные мехи, несгораемый шкаф, приблизительно четыре с половиной тысячи килограммов макулатуры и т. д. и т. д. Кузница открыта для осмотра с двух до четырех.
Дочитав до конца длинный список, я все же не мог понять, почему «она теперь от нас не уйдет». Весь этот перечень, на мой взгляд, не давал никаких оснований надеяться, что единоборство с ногой, которая и у меня уже стояла поперек горла, могло решиться в пользу Боормана. Сказать по правде, мой патрон внушал мне некоторую тревогу. То, что кровопускание пятилетней давности он теперь пытался возместить переливанием крови, еще как-то можно было понять. Но после того, как мы посетили контору госпожи Лауверэйсен и предложили ей деньги, он очистился – по крайней мере, в моих глазах – от всякой скверны и весь судебный процесс, по-моему, был уже ни к чему. И это я еще хоть мог понять, тогда как его безмерное возбуждение по поводу публичного аукциона попросту пугало меня. Отложив газету, я покачал головой.
– Не понимаете?
И он игриво схватил меня за шиворот.
– Да, прирожденным детективом вас не назовешь, Лаарманс. Неужели вы ничего особенного не заметили в инвентарной описи? Вы пожимаете плечами? А четыре с половиной тысячи килограммов макулатуры? Четыре с половиной тысячи килограммов рыбьих потрохов вас, конечно, тоже не удивили бы? Ведь речь идет не о распродаже имущества типографии! Или, может быть, вы думаете, что на белом свете есть хоть одна кузница с таким запасом макулатуры? Да столько бумаги не найдется и у самого Крупна в Эссене. Вы все еще ничего не поняли? Но ведь это же не что иное, как остаток наших ста тысяч журналов! Вес соответствует числу, которое мы определили на глаз; если на журнал приходится по пятьдесят граммов, то это дает девяносто тысяч экземпляров, не так ли? А что она сделала с остальными десятью тысячами, одному богу известно.
– Но я не вижу никакой связи…
– Никакой связи? Я куплю всю эту макулатуру. И тогда ее собственный нотариус всучит ей мои деньги вместе с общей выручкой от распродажи, и ни один черт не разберет, какая часть приходится на мою долю. Деньги есть деньги. Нотариус, конечно, будет хлопать глазами – ведь не зря эта макулатура значится самой последней в описи. И вообще-то ее упомянули лишь потому, что такую огромную кучу было просто невозможно игнорировать. Но они не рассчитывают получить за нее много денег, тем более что вывезти ее тоже нелегкое дело, а грузчики заламывают теперь высокую цену. Вы непременно должны прийти на аукцион – он будет моим триумфом. А из нотариальной конторы мы отправимся с вами в «Золотой фазан». За мой счет. Если у вас есть хорошая девчушка, прихватите ее с собой.
Замысел его был ясен до предела, и я лишь подивился собственной недогадливости. Откуда только у этого человека берется энергия, подумал я, чтобы неустанно преследовать цель, которая мне с самого начала представлялась недостижимой, а теперь вдруг все же стала казаться реальной?
С его стороны это, конечно, было чистейшее упрямство. Как всегда, он хотел, чтобы последнее слово осталось за ним. Я не верил, что он по-прежнему носит эту ногу в споем сердце – ведь приливы любви к ближнему, как правило, весьма недолговременны.
Когда мы вошли в аукционный зал, там уже сидело с полсотни людей, среди них здоровенные парни, которых я мысленно зачислил в категорию кузнецов. Еще там было несколько теток, видимо старьевщиц; я заподозрил их в том, что они тоже пришли сюда ради бумаги. Рядом со мной сидела бабенка, жевавшая бананы. Я заметил и людей весьма неопределенного обличья, которые, возможно, пришли сюда просто из любопытства, а у стены в конце зала торчал полицейский. В передней части зала, на возвышении, стоял стол с деревянным молотком и стул. Время от времени показывался какой-то человек и смотрел, достаточно ли собралось народу, чтобы приступить к аукциону, и, когда публика уже начала проявлять признаки нетерпения, появился наконец господин в черном. Это, несомненно, был сам нотариус, потому что он сел за стол, стуком молотка призвал всех к тишине и огласил условия аукциона.
Затем он приступил к распродаже имущества в строгом соответствии с порядком, в каком оно значилось в газетном объявлении, так что прошло довольно много времени, пока очередь дошла до бумаги. На некоторые предметы с трудом находились покупатели, другие же вызывали ожесточенную схватку. Так, например, из-за дурацких кузнечных мехов чуть было не передрались два претендента, каждый из которых уверял, что именно он назвал последнюю цену.
– Купить-то легко, – шепнул мне Боорман, – но как потом избавиться от этой бумаги? Я не хотел бы ее забирать. Самое лучшее было бы сразу же уступить ее кому-либо из конкурирующих скупщиков. Постарайтесь запомнить их в лицо, и при выходе из зала я кого-нибудь из них заарканю. В крайнем случае я отдам им эту бумагу бесплатно…
– Четыре с половиной тысячи килограммов бумаги! – провозгласил нотариус. Он извлек из своего портфеля экземпляр нашего «Всемирного Обозрения» и раскрыл его, словно показывая, что журнал и внутри изготовлен из настоящей бумаги. И в это мгновение я в самом первом ряду увидел Ногу.
– Весь запас состоит из экземпляров этого журнала, – пояснил нотариус. – Глянцевая бумага высшего качества.
И этим, по существу, исчерпывалось все, что можно было сказать о товаре. Воцарилась тишина, словно никто не хотел первым начинать военные действия, пока наконец один верзила, которого я принял за кузнеца, не произнес робким голосом:
– Сто франков.
И сразу же стало ясно, кого из присутствующих интересует бумага: одни встали со своих мест, другие заметно насторожились, третьи вдруг застыли на месте. Моя соседка держала в руках недоеденный банан, но больше не брала в рот ни кусочка.
– Сто пятьдесят, – сказал кто-то позади нас, после чего первый выкрикнул:
– Двести!
Эти двое попеременно предлагали все большие и большие суммы, и, когда верзила дошел до двухсот восьмидесяти, его конкурент накинул последние десять франков. Уже казалось, что окончательной ценой будут двести девяносто франков, но тут моя соседка, которая все утро молча жевала, вдруг подняла кверху свой очищенный банан, чтобы привлечь внимание нотариуса, и спокойно предложила триста пятьдесят. Она была так уверена в том, что никто не посмеет перекрыть эту огромную цену, что тотчас же запихала в рот последний кусок банана, а кожуру отшвырнула ногой под стулья. Человек, предложивший первую цену, обернулся к ной с приветливой улыбкой, словно гордясь ее победой над собой.
Нотариус, видимо, тоже понял, что вопрос уже решен, и взял в руки молоток.
– Триста пятьдесят… Кто больше?
Боорман встал и вытянул руку, как Муссолини.
– Восемь тысяч пятьсот франков! – прогудел он своим низким басом.
Моя соседка вытаращила на него глаза, поперхнулась, закашлялась, безуспешно попыталась подавить смех и, наконец, разразилась диким хохотом. Публика в зале тоже начала смеяться, так что задрожали стекла. Все повскакали со своих мест.
– У-лю-лю! – заорал кто-то.
– Вон из за-ла! Вон из за-ла! Вон из за-ла! – скандировали скупщики бумаги, сопровождая свои выкрики ритмичным топотом ног.
Нотариус забарабанил молотком по столу, и, когда шум несколько утих, послышался его голос.
– Сударь, – воскликнул он, – я вас убедительно прошу не нарушать общественного порядка! Здесь не балаган!
Полицейский оторвался от стены и неторопливым шагом направился к нам. Нога обернулась и пристально посмотрела на нас.
– Повторяю: восемь тысяч пятьсот! – заревел Боорман. – Вы что, оглохли? Объявите, что покупка, за мной!
– Миллион восемьсот пятьдесят тысяч франков! – неожиданно заорал человек в котелке, вскочив на стул.
Это предложение было встречено громкими криками «ура». То, что Боорман крикнул в ответ, уже нельзя было расслышать, но я видел, как растерянный нотариус подал своим молотком знак, и полицейский схватил Боормана за плечо.
– Пошли! – сурово проговорил он.
Боорман был невысок ростом, но обладал поистине богатырской силой. Как-то раз во время уборки он поднял бюст Леопольда II – тяжелую мраморную глыбу, которую я не мог сдвинуть с места, – и один вынес его из Музея Отечественных и Импортных Изделий в коридор.
Он взглянул на ухватившую его руку и стряхнул ее с такой силой, что полицейский, потеряв равновесие, растянулся во весь рост между стульями. Каска свалилась с его головы и, покатившись по полу, несколько раз перевернулась, а затем встала, как цветочный горшок.
Все расступились вокруг Боормана, словно отшатнувшись от сумасшедшего. Полицейский тотчас же вскочил на ноги и снова нацепил на себя каску, предварительно смахнув с нее пыль рукавом. Он перелез через стул, вытащил свою резиновую дубинку и стал осторожно приближаться к Боорману.
– Дурошлеп! – воскликнул чей-то голос, и тотчас же все принялись кричать хором: «Ду-ро-шлеп! Ду-ро-шлеп!», а потом снова: «Вон из за-ла! Вон из за-ла!».
Неожиданно на Боормана, безуспешно пытавшегося перекричать этот шум, сзади накинулся тот самый верзила, который предложил первые сто франков.
Я прекрасно понимал, что мой священный долг – схватить за горло этого мерзавца, но у меня тряслись колени, а руки беспомощно повисли – грубая сила всегда завораживала и парализовала меня.
– Скорей! Наручники! – завопила любительница бананов.
И в мгновение ока полицейский защелкнул наручник на правом запястье Боормана. Скупщик бумаги схватил его за левую руку, но тут же отпустил ее, отброшенный в сторону.
– Я пойду, – сказал Боорман и решительно зашагал к двери, волоча за собой полицейского.
– Этот тоже в заговоре! – крикнула тетка, указывая на меня пальцем, и я тотчас же нырнул в толпу.
Нотариус снова принялся стучать молотком, и уже у самого выхода я снова услыхал его голос:
– Триста пятьдесят франков – раз! Триста пятьдесят франков – два! Кто больше?.. Продано!
На тротуаре я увидел толпу людей, сгрудившихся вокруг Боормана и отталкивавших друг друга, чтобы увидеть его вблизи.
– Что случилось? – спросил какой-то прохожий.
– Наверное, это коммунист.
– Таких надо убивать на месте, – сказал старый барин, стоявший рядом со мной, – весь этот сброд в тепле и в холе сидит за наш счет по тюрьмам…
– Да что ты в этом понимаешь, старый хрыч? – воскликнул парнишка в засаленной копке.
К счастью, полицейский уже остановил проезжавшую мимо машину, сел в нее вместо с Боорманом, дверца захлопнулась, и они уехали. Последние зеваки нерешительно переглянулись, и каждый пошел своей дорогой.
– Старый хрыч! – ухмыляясь, крикнул парень вдогонку барину.
Я остался один, и в мою душу закралась печаль. Никогда еще мне не приходило на ум, что я люблю Боормана, а теперь я понял, что он – мой духовный отец. Мне было тошно от сознания своей трусости, и я предпочел бы оказаться где-нибудь на краю земли – на какой-нибудь ферме в Новой Зеландии, лишь бы не попадаться больше Боорману на глаза. Ведь рано или поздно нам все равно придется расстаться, а этот повод не хуже любого другого. Но хотя я не был рожден для подвигов, все же я не мог бросить Боормана на произвол судьбы – моя сыновняя привязанность требовала, чтобы я по крайней мере попытался найти слова утешения. Поэтому я спросил, где находится полицейский участок, и отправился туда. На фоне сверкающих пуговиц и сабель передо мной всплыло мирное видение «Золотого фазана», где Боорман думал отпраздновать вместе со мной свою победу.
В караульном помещении уютно расположилось с полдюжины полицейских. Они повесили каски и пояса на стену и, покуривая трубки, листали газеты. Моего патрона нигде не было видно. Я спросил у одного из полицейских, где Боорман, но тот вместо ответа сам начал спрашивать, кто я такой и зачем мне вообще надо это знать. Тогда я назвался секретарем господина Боормана в расчете на то, что с человеком, имеющим секретаря, будут обращаться более уважительно, чем с любым другим. Мой расчет в какой-то мере оправдался: полицейский сразу же сообщил мне, что господин Боорман находится у комиссара, и предложил мне обождать, если я хочу перемолвиться с ним словечком.
Это «перемолвиться» так испугало меня, что я не мог усидеть на стуле. Я вертел в руках свою шляпу и напряженно прислушивался: время от времени из смежной комнаты до меня доносились звуки голосов. Вскоре в караульное помещение вошел бородатый господин в очках, которого все называли «доктор». Он, видимо, был здесь своим человеком: не дожидаясь приглашения, он сразу прошел в комнату, где, как я полагал, находился Боорман. Спустя несколько минут он снова появился и, неопределенно кивнув всем на прощание, исчез так же внезапно, как и пришел.
Потом все, казалось, затихло. Четверо полицейских начали играть в бридж, а пятый принялся читать вслух газетную заметку о чьей-то золотой свадьбе:
– «Супруга еще помнит, как нага первый король…»
Тут в караульное помещение втащили мертвецки пьяного субъекта, который не мог ни говорить, ни стоять на ногах, ни сидеть. Его просто положили на пол, и после небольшой перебранки – потому что никто из картежников не желал помогать своим коллегам – полицейский, читавший газету, и еще один, случайно вошедший в караулку, уволокли пьяницу в заднюю комнату.
– Четверка треф! – сказал кто-то.
Вдруг я услышал скрип тормозов подъехавшего автомобиля, и в караульное помещение вошли два здоровенных парня в белых халатах. Они постучались в дверь полицейского комиссара, и их тотчас же впустили внутрь. Мгновение спустя появился Боорман в сопровождении двух санитаров. После того, как он покинул нотариальную контору, с ним, видно, еще что-то приключилось – он был без шляпы, а через всю левую щеку тянулся синяк. Он увидел меня, и лицо его просветлело.
– Жаль, что нашей пирушке не суждено было состояться, Лаарманс, – сказал он. – Но мы еще свое возьмем. И не беспокойтесь обо мне. Я надеюсь, что скоро все уладится и через несколько дней я к вам заявлюсь.
– Снимай карты! – проговорил один из игроков.
– Пошли! – сказал санитар. И они вышли из караульного помещения.
Я последовал за ними и увидел, что у подъезда стоит санитарная карета.
– «Кортхалс Пятнадцатый»! – рассмеялся Боорман, залезая в машину вместе со своими стражами. И карета тронулась.
Ослабевший от голода – было уже почти три часа дня, – я вяло добрел до ближайшей трамвайной остановки, нашел там небольшое кафе и набил себе брюхо каким-то непонятным мясным блюдом. Ощутив прилив новых сил, я решил, что не пойду домой до тех пор, пока не узнаю, куда отвезли Боормана. Я запасся сигарами и потащился назад в участок, где застал уже совсем других полицейских, которые, судя по всему, вообще ничего не знали о Боормане. Я раздал все свои сигары, что явно озадачило полицейских, так как запас был весьма изрядный, и рассказал им о том, что произошло полчаса назад. И тогда пожилой полицейский, очевидно, считая, что за мое угощение следует отплатить добром, сказал, что их участок связан только с Центральной больницей и что человека, о котором я спрашиваю, скорее всего отвезли именно туда. Через четверть часа я уже беседовал с привратником, который показал мне на объявление, где черным по белому было написано, что посещение больных разрешается только по четвергам и субботам с двенадцати до часу.
– У ворот висит еще одно такое объявление, – сказал привратник. А привезли сюда Боормана или нет, он не знает.
– Какая разница, – добавил он. – Вас к нему сейчас все равно бы не пустили.
БОЛЬНИЦА
В четверг я чуть было не пропустил полдень, на время позабыв о Боормане. К счастью, мой взгляд упал на какое-то нотариальное объявление, и, спохватившись, я ровно в двенадцать часов уже был в больнице, где сразу же обнаружил, что Боормана и впрямь привезли сюда. Позвали медицинскую сестру. Она не стала возражать против визита и провела меня в большой зал, где рядами стояли кровати, мимо которых я зашагал, не решаясь взглянуть на пациентов. На самой крайней кровати лежал Боорман, аккуратно укрытый одеялом. Внешне он был совершенно спокоен.
– Вы замечательный парень, Лаарманс, – сказал он, пожимая мне руку.
Я спросил, как его дела и долго ли он намерен оставаться в больнице – вся ситуация казалась мне кошмарным сном. И откуда у него на лице синяк?
– Пустяки! – ответил он. – Полицейский – представитель государства, и, сшибая его с ног, вы ниспровергаете короля. А это влечет за собой не только кару, предусмотренную законом, но и расплату на месте. Можно ли иначе охранять общественный порядок? Ведь не зря же изобрели резиновую дубинку! Долго ли я намерен здесь оставаться? – засмеялся он. – Разумеется, у меня нет подобных намерений, но это ничуть не меняет дела, потому что период наблюдения еще не окончен. Понятно вам? Разве собаку, у которой заподозрили бешенство, не надлежит тщательным образом обследовать, прежде чем ее спустят с цепи? Ван Камп был прав, когда предсказывал, что без психиатров дело не обойдется.
Вдруг раздался чей-то дребезжащий голос:
– Что пел Иоанн Креститель в своей ванне? «Брабансону». А я ее тоже знаю!
И голос затянул слова национального гимна:
– «Ликуйте, бельгийцы, ликуйте!»
Я почувствовал, что бледнею, и тихо спросил, кто это поет.
– Один пациент из нашей палаты, – успокоил меня Боорман, – он сидит в своей ванне и распевает. Видите ли, Лаарманс, эту больницу лучше всего сравнить с мясорубкой: с одного конца входишь, из другого выходишь. А податься назад невозможно. Люди, которые здесь служат, выхватывают тебя из внешнего мира, а внешний мир не принимает тебя назад, пока на тебе не проставят штемпель. А прежде чем определить диагноз, они проделывают серию тестов – большинство из них я уже прошел. Так, например, я должен был рассказать им свою биографию или по крайней мере те подробности, которыми я готов был с ними поделиться, так что о ноге я ни разу не упомянул. Если бы тогда в полицейском участке я не сболтнул бы о ней, я навряд ли угодил бы сюда. Но черт меня дернул объяснить им, почему я предложил столь высокую цену за бумагу, и тогда они сразу смекнули, что к чему… Здесь мне велели трижды подряд произнести «сыворотка из-под простокваши», и я отчеканил эти слова так, как не сумел бы ни один работник молочной фермы. Затем я убедительно доказал им, что ничего не вижу там, где видеть нечего, ничего не обоняю там, где нечего обонять, и ничего не чувствую там, где чувствовать нечего. Сердце, легкие и желудок, а также глотка и задница у меня в полном порядке, рефлексы – загляденье. Последнее, кстати, мог бы им подтвердить полицейский. Я не только ощущаю булавочные уколы, холод, тепло и прикосновения, но и к тому же боюсь щекотки. Моча и кровь – высшей пробы.
– Но Иоанн Креститель не знал французского языка, а я знаю. «Минули столетия рабства, бельгиец восстал из могилы», – визжал человек в своей ванне.
– К этому быстро привыкаешь, – успокаивающим тоном сказал Боорман, увидев, что я вздрогнул. – Если Патэт просидит в воде до вечера, то ночью он, может быть, заснет и петь уже не станет. Но вот тот, который на соседней койке, гораздо хуже: он перестилает свою постель и днем и ночью.
Я обернулся и увидел старичка в ночной рубашке, который и в самом деле сосредоточенно суетился у своей койки.
– В Канаде кровати куда лучше! – проворчал он, пнул койку ногой, как собаку, и снова залез под одеяло.
– Только ничего не говорите, – предостерег меня Боорман, который, казалось, уже вполне освоился с обстановкой. – Он вас, правда, все равно не услышал бы, потому что слышит и видит только свою постель. Но вы не член нашего сообщества, а посторонний человек, и потому вам следует проявлять осторожность, а не то вас сразу же выставит за дверь коалиция психов и медиков, действующих заодно… Моча и кровь, стало быть, высшей пробы, но я боюсь, что мне придется еще подвергнуться люмбальной пункции, прежде чем меня проштемпелюют. Они, наверно, захотят рассмотреть поближе мою спинномозговую жидкость. Вооружимся, однако, терпением – теперь уже осталось ждать недолго, и, хотя «Золотой фазан» несколько отсрочен, он отнюдь для нас не потерян.
Боорман мечтательно уставился в потолок.
– Мысленно я иной раз прохаживаюсь по этой палате, словно пришел сюда с визитом, и взор мой всякий раз останавливается на моей собственной койке, и я принимаюсь разглядывать безумца, который в ней лежит. Хотя меня скоро выпишут отсюда как обыкновенного проказника, факт остается фактом: я куда более безумен, чем все мои рехнувшиеся друзья по несчастью, которые распевают в панне или без устали взбивают постель. Послушайте Патэта без всякой предвзятости! Разве он кому-нибудь помешал бы, если бы его пустили разгуливать без смирительной рубашки по городу и заливаться соловьем сколько ему угодно? Или возьмите моего соседа. Разве кому-нибудь был бы вред от того, что он каждый день взбивал бы свою постель на центральной площади города? Разве изо дня в день нам не приходится наблюдать куда более нелепые поступки? Чего стоят все эти сановники, увешанные орденами, прелаты, согнувшиеся под бременем митр и парчи, шествующие за первым попавшимся гробом с таким скорбным видом, словно у них сердце разрывается от горя, и выступающие с еще большей торжественностью, чем на похоронах собственной матушки, которая, возможно, в прошлом содержала кафе весьма сомнительного свойства? А на другой день – то ли по случаю какого-то юбилея или рождения принца – они снова топают, но теперь уже с такими самодовольными физиономиями, что можно подумать, будто наконец пожаловал сам мессия. А все те, что стоят и ждут на снегу или под палящими лучами солнца, чтобы при виде процессии пустить слезу или радостными воплями сорвать себе голосовые связки! Я уже не говорю о мучениках, которые столько лет подписывают бланки заказа, словно с их помощью могут обрести вечное блаженство, и принимают мою болтовню за чистую монету Национального банка… Я весь покрылся холодным потом, когда сестры схватили меня, чтобы выкупать в ванне. Я тогда был готов разнести все в щепы, так как понял, что чувствует человек, когда выставляют напоказ его наготу или силой натягивают на него ненавистную одежду. Поистине, Лаарманс, куда легче перенести бичевание! Но тут, словно в каком-то озарении, я вдруг осознал, что мой классовый долг повелевает мне смириться и что неслыханная сумма в восемь тысяч пятьсот франков, которую я предложил за бумагу, и впрямь характеризовала человека моих лет как бунтаря – ведь паразит, каковым я являюсь, отнюдь не заинтересован в том, чтобы ускорить воцарение нового строя, который заставит нас работать лопатами и мотыгами, без всяких перевязей и митр. Честно говоря, я не сожалею, что нашел здесь убежище и защиту от самого себя. Был бы я молодым бородачом в фетровой шляпе, с трубкой и тростью, как вы в свое время, мне бы просто дали под зад коленом и отправили домой. Но я уже тридцать лет верчусь в этом колесе, и для меня нет оправданий, когда я такое выкидываю. Бедный полицейский с резиновой дубинкой лишь выполнил свой долг, и они совершенно правы, что не отпускают меня, предварительно не осмотрев, не ощупав и не обнюхав как следует. Да и мне самому так гораздо спокойнее. К чему я, собственно говоря, стремился? Можете вы мне это объяснить? И так я снова осознал, что куда разумнее поступает тот, кто ничего не ищет, а берет, что подвертывается под руку.
Время визита истекло. Я пожал Боорману руку, произнес несколько банальных слов и, оставив его в постели, со вздохом облегчения вышел на свежий воздух. И тут я вдруг вспомнил своего кузена Яна. Наверно, ведь при больнице есть духовник и, возможно, Ян с ним знаком.
Я пообедал, сделал несколько визитов, которые никак нельзя было отложить, и к пяти часам уже был у Яна. Я развернул перед ним всю нашу панораму: эпизод с девятью ассигнациями, которые мы хотели вернуть, великолепное предписание о вручении денег наличными, оформленное Ван Кампом, историю с долговой распиской и гнилыми яблоками, бунт скупщиков бумаги и роковые последствия вынужденного знакомства Боормана с комиссаром полиции и резиновой дубинкой.
– И вот его уже четыре дня держат в больнице, – закончил я свой рассказ. – Зато уж я и слезы не пророню, если завтра тетушка Лауверэйсен вдруг лишится последней ноги, а заодно и вовсе испустит дух! – в ярости объявил я.
Он слушал меня с открытым ртом, словно я рассказывал ему сказку, но когда я назвал Ногу по фамилии, он тотчас же спросил, о какой именно Лауверэйсен идет речь, и тогда я упомянул кузницу и улицу Фландр.