Текст книги "Собрание сочинений. Т. 3. Буря"
Автор книги: Вилис Лацис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)
Он вздохнул и покраснел.
– Я все это время думал о тебе.
– Что же ты думал, Петер? – Она опустила глаза и стала царапать землю носком туфли.
– Многое, Элла… О том, как мы познакомились, как я удивился, когда однажды утром увидел свое грязное полотенце выстиранным, а дырявые носки заштопанными.
– Есть о чем говорить… мелочь какая…
– Нет, эта мелочь открыла мне глаза, я с тех пор и стал замечать тебя. Мне казалось, что если ты будешь со мной, я везде буду чувствовать себя как в родном доме. Да мало ли о чем я вспоминал! О том, как ты однажды вечером, у колодца, ударила меня по лапам, когда я хотел тебя поцеловать, и о том, как через неделю я тебя все-таки поцеловал и ты меня больше не била.
– Да ведь это было не у колодца. – Элла еще ниже наклонила голову, чтобы он не заметил, как она вспыхнула.
Петер тоже нагнулся, пытаясь поймать ее взгляд. Но она отвернулась, и ему не удалось заглянуть ей в лицо.
– Да, Элла, произошло это здесь, у реки, и, если я не ошибаюсь, на этом самом месте.
– Вполне возможно, – равнодушно ответила Элла, но Петер отлично понимал, что это одно притворство. Его натренированное в тюрьме ухо слышало, как быстро и тревожно билось сердце девушки.
– Если хочешь, могу сказать тебе, что я думал и о том времени, когда мы с тобой встретимся и опять будем сидеть на этом камне. Я это предвидел, Элла, все в точности, и боялся только, что это может не сбыться.
– Почему?
– Вдруг бы я тебя не нашел… Вдруг бы ты ушла в другой дом и я бы не мог уже бывать у тебя.
– Да, тогда, конечно. А что ты еще думал?
– Думал, что не плохо будет, если у нас с тобой все опять пойдет по-прежнему… Если в каком-нибудь рижском доме найдется свободный скворешник и в том скворешнике заживут две птицы…
– А ты не передумал? – Она все еще избегала взгляда Петера. – Теперь ведь другие времена… ты, наверно, будешь делать большие дела… не тот интерес будет…
– Я ничего не передумал. Все теперь зависит от тебя. Хочу услышать, что ты скажешь.
– А ты правда думаешь про это… ну, про скворешник и про двух птиц?
– Да, Элла, я для того и приехал, чтобы сказать тебе это.
– Пока я тебе ничего не скажу. – Элла тихонько засмеялась, потом выпрямилась и смело взглянула в глаза Петеру.
Он привлек ее к себе и поцеловал в губы. Наконец-то все стало, как прежде.
– Ты думаешь, когда? – спросила Элла.
– Как только начну работать и обзаведусь кое-чем.
– Да, без мебели нельзя. Нужно купить кровать, шкаф и какой-нибудь стол.
– Правильно, дружок.
– И потом что-нибудь из посуды. У нашего волостного писаря есть чудный столовый сервиз, такой, с золотыми каемочками…
– Да, милая?
– И потом трюмо из светлой карельской березы. А на полочках буфета надо выставить разные рюмочки и бокалы, чтобы маленькие были впереди, а большие позади. Я была у них прошлой осенью на именинах его жены, она нам родственница с маминой стороны. У них стенные часы красивые, в коричневом футляре. Вот бы нам такие.
С реки ползет туман, белой дымкой покрывает луга, и кусты выступают из него, как маленькие островки на середине озера. Где-то во ржи слышится крик дергача, тихо ржут лошади в загоне. Первые бледные звезды слабо мерцают на июньском небе.
– Пора домой, а то люди что-нибудь подумают, – забеспокоилась Элла. – Нам еще надо поговорить с отцом и матерью.
Старый Лиепинь был середняк-двухлошадник и, чувствовал себя царьком на своих шестидесяти пурвиетах [43]43
Пурвиета– старинная латышская земельная мера, около одной трети гектара.
[Закрыть]. Но в этот вечер Петеру не было до него никакого дела. Притихший от счастья, он предоставил Элле рассказывать обо всем самой. За двадцать семь лет своей жизни он ни разу не чувствовал себя так неловко, как в тот момент, когда плотный усатый Лиепинь подошел расцеловаться с ним как с будущим зятем.
– Ну, дай бог, дай бог! Ты хоть коммунист и неизвестно за чем гонишься в жизни, ну, да жизнь, она сама наведет на правильный путь.
Мамаша Лиепинь, кажется, ожидала, что Петер поцелует ей руку, но он не догадался сделать это, и ей пришлось удовольствоваться поцелуем в щеку. После этого они сели за стол. Пиво собственной варки оказалось удачным, да и на закуски в канун праздника Лиго нельзя было жаловаться.
Три дня провел Петер в усадьбе Лиепини. Они с Эллой исходили все окрестные леса, катались на лодке и наговорились обо всем, о чем в таких случаях полагается говорить. За это время он узнал, что без хороших скатертей и оконных гардин нечего и думать о нормальной семейной жизни и что самое важное – это одеть свою невесту, когда ведешь ее к венцу, в белое шелковое платье. Мелочи повседневной жизни тесным кольцом обступили его, но он совсем не обращал на них внимания, не думал, не замечал их, готовый уплатить любую цену за то, что считал своим счастьем. И он действительно чувствовал себя счастливым.
На третий день, к вечеру, Петер уехал в Ригу. На станцию его отвез старый Лиепинь.
3
Выйдя из тюрьмы, Андрей Силениек немедленно взялся за организацию одного из рижских районных партийных комитетов. Сначала все казалось необычным и почти неправдоподобным, если бы не реальность творимого дела. После долгих лет работы в глубоком подполье, после жестоких преследований он не сразу мог свыкнуться с мыслью, что больше не надо прятаться, не надо таить свои дела и пути, что ни один шпик больше не преследует его по пятам. Это походило на пробуждение после долгого, тяжелого сновидения.
Странно было увидеть в первый раз выставленный в газетных киосках номер газеты «Циня» [44]44
«Циня»(«Борьба») – центральный орган Коммунистической партии Латвии, основанный в 1904 г.
[Закрыть]. И здесь, как и во всем, сказалась великая скромность большевиков. Газета была чуть побольше форматом, чем во времена подполья, и название было напечатано более жирным шрифтом, но рядом с кричащими заголовками «Яунакас Зиняс» и «Брива Земе» оно казалось незаметным. «Циня» с каждым номером росла и крепла и вскоре смело и уверенно заняла место, которое по праву принадлежало ей в жизни народа. Первое время полицейские чины доносили еще по утрам в министерство, что в киосках свободно продается «Циня», удивленно перешептывались еще по этому поводу растерянные обыватели, но потом перестали, как перестали удивляться легализации коммунистической партии.
Районный комитет разместился в старом деревянном домишке, потому что это было единственное свободное здание в центре города. Никому не приходило в голову, что можно попросить какое-нибудь посредническое бюро или второстепенное учреждение переселиться в более скромное помещение. Привыкнув выполнять свою великую работу и в сумраке подвалов, и на лесных собраниях, и в окраинных улочках, большевики были готовы продолжать ее хоть в сарае. Ни одной шторы не было на окнах районного комитета. Вся меблировка состояла из нескольких старых, расшатанных стульев, двух-трех простых столов, какие можно увидеть в третьеразрядной столовой, телефонного аппарата в комнатке первого секретаря и старого дивана, на котором сидели посетители Силениека, а ночью спал он сам.
На устройство личных дел у Андрея не хватало времени, поэтому он не подыскал себе квартиры, а дневал и ночевал в районном комитете. Обеды и ужины ему приносили из ближней столовки, и он съедал их тут же в кабинете, часто держа в одной руке ложку, а другой хватая телефонную трубку.
С утра до поздней ночи в районном комитете толпился народ. Приходили за указаниями члены партии и новые активисты. Приходили жители со своими вопросами, нуждами и жалобами, и каждый обиженный, каждый ищущий справедливости и помощи, каждый, кто замечал вокруг какие-нибудь отрицательные явления, теперь знал, что партийный комитет и есть то именно место, где во всем разберутся. Вывеску заменял небольшой красный флаг из простой материи. А если кто еще сомневался в точности адреса, то его сомнения рассеивал рабочий паренек с красной повязкой на рукаве, стоявший у входа.
Спал Андрей не более четырех-пяти часов в сутки. Работников было мало, а охватить надо было все, при этом своими силами, потому что государственный аппарат, учреждения и полиция были плохими помощниками. С первых же дней партийные организации стали пользоваться среди населения огромным авторитетом, и его надо было сохранить, закрепить. Народ верил каждому слову Центрального Комитета, ждал от него ответа на все вопросы, рожденные событиями этого времени. Люди, которые до сих пор имели самое туманное, а иногда и превратное представление о коммунистах, теперь стали искать на страницах «Цини» верного объяснения всех явлений жизни. Кое-где возникали разные слухи, кое-где готовы были вспыхнуть страсти. Народные массы походили на реку в половодье, грозящую разрушить своим напором все дамбы и плотины, если вовремя не направить в правильное русло ее мощное течение.
Андрей знал, какая огромная ответственность лежит на организации. Смогут ли недавние борцы подполья выполнить все то, что обещали народу? Пойдут ли широкие массы трудящихся с ними до конца, или станут инертными наблюдателями? Настало время доказать, назло всем скептикам и демагогам, что партия способна все охватить и повести страну по верному историческому пути. Не было ни проверенного на деле аппарата государственного управления, ни опытных администраторов, ни профессиональных журналистов, ни многого другого, – но был накопленный партией в течение десятилетий мудрый опыт борьбы, была братская поддержка великого советского народа. Они верили в свои силы, в правоту своего дела – и этим решалось все.
Когда все служащие учреждений кончали работу и отправлялись на Взморье или на футбольный матч, – для строителей нового мира начиналась лишь вторая половина рабочего дня, которая заканчивалась глубокой ночью и часто сливалась с началом следующего дня.
К Силениеку приходили рабочие фабрик, заводов, порта и железной дороги; у него бывали и ученые, и писатели, и художники. Грузчика сменял доцент университета, а солист оперы встречался в дверях его кабинета с матросом. Из учреждений и с предприятий ежедневно звонили товарищи, прося прислать на работу надежных людей. «Давайте литературу, шлите агитаторов, которые бы могли разъяснить все политические вопросы. Давайте, шлите!»
Жизнь била ключом. Гордость переполняла сердце Силениека: семена, посеянные в трудные времена подполья, не упали на каменистую почву. Уже можно было видеть обильные, полные жизненной силы всходы, которые росли и зрели по всей Латвии, в каждом ее уголке. Трудная работа коммунистов не была напрасной. Каждое слово, сказанное сегодня партией, находило отклик во всей стране, в сотнях тысяч сердец, и сотни тысяч людей готовы были претворять его в жизнь.
Прекрасное, неповторимое время! Его можно сравнить с весной, с восторгом юности, со смелым полетом мечты. А смысл этого времени заключался в работе, в самозабвенных, неустанных усилиях, которым отдавали себя целиком Силениек, Жубур, Айя Спаре, Юрис Рубенис, Петер и многие, многие другие. Все они сейчас стали на работу там, где в них больше нуждались и где они могли принести больше пользы. Но чем бы они ни были заняты, каждый день они приходили к Силениеку обсуждать сделанное. Ненасытные, восторженные, никогда они не удовлетворялись достигнутым, все им было мало!
4
В эти дни мастерская Эдгара Прамниека была всегда полна людей. Зная, что присутствие посторонних не мешает ему работать, друзья и знакомые довольно бесцеремонно пользовались его гостеприимством. Да и где еще можно было так свободно и приятно поболтать о том, что занимало сейчас помыслы интеллигенции! Ольга заботилась, чтобы всем хватило по чашке душистого кофе, а желающим – и более крепкого напитка. С высоты пятого этажа гости любовались своеобразной панорамой крыш, труб и церковных шпилей на фоне голубого летнего неба. И им казалось, что они поднялись над городскими буднями, над уличной сутолокой, над жизнью, которая кипела внизу. По своей наивности они свысока смотрели на все происходящее. Но это был самообман. Всеми своими мыслями, всем естеством они были связаны с судьбами тех, кто был внизу, и отзвуки большой жизни настигали их в любом месте.
У них часто возникала высокомерная мысль: «толпа и мы». Но достаточно было спуститься на несколько этажей, ступить на землю, и каждый из них становился составной частью той самой «толпы», которую они пытались изобразить как нечто низшее и презренное. Все ее стремления и страсти волновали и их, и единственное, пожалуй, различие состояло в том, что в решительные моменты им не хватало смелости, спаянности и самоотверженности масс.
От взора редактора Саусума не ускользнуло маленькое, но примечательное изменение в большой картине Прамниека: белое знамя в центре полотна наконец-то стало красным. Он не без сарказма заметил:
– Ты думаешь, что красный цвет будет самым стойким?
Прамниек решительно кивнул головой и отступил на несколько шагов от картины.
– А разве тебе, Саусум, не бросается в глаза, насколько это красное пятно оживило картину, осмыслило ее? Ведь ее содержание можно было толковать по-разному, пока знамя не обрело своего настоящего цвета.
– А что, если тебе когда-нибудь вздумается придать картине иной смысл? Если жизнь внесет какие-нибудь изменения в твои взгляды?
– Я верю в народ, – ответил Прамниек. – Народ никогда не ошибается. Слушай, Саусум, неужели ты сам до сих пор не почувствовал, сколько свежести, сколько силы несет наше время? Давно ли ты ныл: «Не о чем писать, опротивело пресмыкаться, льстить деспоту!» А теперь? Теперь ты можешь показывать жизнь такой, какая она есть. Твою газету сейчас даже не узнаешь, так много в ней жизненной правды. Откровенно говоря, ни ты, ни твои сотрудники не умеете даже как следует справиться с новым материалом, но при всем вашем неумении и, может быть, при всем вашем нежелании вы не в состоянии искалечить красоту действительности. Она пробивается сквозь ваш скептицизм, равнодушие, сквозь вашу тенденцию, как прекрасный барельеф проглядывает сквозь скверную штукатурку. Счастливое время для тебя настало, Саусум. Ликовать тебе надо, а не ворчать.
– Не у всех твой темперамент, Эдгар.
– В темпераменте ли дело? Надо верить и понимать. Сначала понять, а потом верить, не зная сомнений.
– А ты веришь?
– Верю, потому что понял, и теперь я счастлив. Где народ, там правда. Иди с народом, и ты никогда не ошибешься.
Выпрямившись во весь рост, стоял Прамниек посреди мастерской. Саусум видел, что это не поза.
– Ты прямо фанатиком становишься и, кажется, начинаешь заражать своей страстью и меня.
– Ну вот, ты уже и о фанатизме заговорил, – усмехнулся Прамниек. – Старая история. Возьмем, к примеру, русских. Шапку надо снять перед этим народом, потому что он совершил то, что еще ни одной нации не было под силу. Несмотря на исключительно тяжелые исторические условия, русские первыми на нашей планете восстали против сил капитализма и самодержавия, разбили их в пух и прах и построили новый мир. Разве не ясно, что только вдохновенным усилием всего народа можно было создать великое государство справедливости и свободы, которое стало идеалом для всех трудящихся? Да разве могли бы достичь этого фанатики, как русских часто зовут представители так называемой западной цивилизации? Слепой фанатизм – это ведь только накипь или что-то вроде состояния наркоза: как только прекращается его действие, тут тебе и конец искусственно вызванной активности. Нет, дорогой Саусум, фанатики здесь давно бы выдохлись, а у русского народа сила все прибывает, и он черпает ее из ясности своего сознания, из чистых, глубочайших источников мудрости. Пушкин, Толстой, Герцен, Чернышевский, Максим Горький, гениальные музыканты и художники, которых русский народ дал человечеству, величайший мудрец – Ленин… Разве их творчество, их деятельность не являются сконцентрированным выражением духовного богатства и силы этого народа? Не фанатизм, а глубокая мудрость, не кратковременное кипение страстей, а огромная творческая сила, абсолютное сознание своей исторической правоты – вот что делает великим русский народ.
– Да, и притом абсолютная справедливость по отношению к другим народам; если можно так выразиться, чрезвычайно нравственное отношение ко всем остальным нациям, – задумчиво добавил Саусум.
– Вот то-то и есть, – сказал Прамниек. – Помнишь, мы как-то говорили с тобой о судьбах Латвии. Сейчас, мне кажется, все, кому дорого ее будущее, должны понять, что нам необходимо бесконечно многому учиться у русского народа, и только безнадежные тупицы могут отрицать это.
На другой день в мастерской Прамниека появился давно не виданный здесь гость – Гуго Зандарт. Прамниек приподнял брови от удивления, заметив, какую метаморфозу претерпело обличье хозяина кафе. Он уже не в модном светлом костюме, куда девался и перстень с бриллиантом! Теперь он облачился в рабочую темносинюю блузу; ярко-красный галстук облегает его тучную шею, и на голове у него уже не шляпа, а светлая кепка. Словом, Гуго Зандарт начал «пролетаризироваться».
– Долго ты еще намерен обрастать мхом в своей мастерской? – спрашивает он, развалившись в кресле. – Я думал, ты уже давным-давно устроился директором в какой-нибудь музей или там в академию.
– Я художник, Гуго. Кистью тоже можно работать на благо народа.
– Это мы слыхали, – машет рукой Зандарт. – Я ведь насчет того, что с твоими связями можно бы получить хлебное местечко. Сейчас самое время действовать, пока другие не разобрали. Сейчас проспишь – потом не наверстаешь.
– А ты уже действуешь? – не сдерживая улыбки, спрашивает Прамниек.
– У меня, как на грех, ни одного знакомого среди властей. Вот если бы ты замолвил за меня словечко перед Силениеком, тогда что-нибудь да и вышло бы. У меня, слава богу, опыт в хозяйственных делах немалый, большевикам такие люди дозарезу нужны. Опять же человек я прогрессивный, не то, что прочие. Ты сам знаешь… Если бы меня назначили куда-нибудь директором, я бы им показал, как надо работать, как организовать.
– Ну, кто же в этом сомневается, – не переставая улыбаться, говорит Прамниек. – Ты у нас маху не дашь. Только вот беда, Гуго, в таких делах у меня нет ни малейшего влияния на Силениека. Моя рекомендация будет стоить ровным счетом ноль. Тебе уж самому придется поговорить с ним или с кем-нибудь другим.
Зандарт кисло улыбается.
– Самому? Ну, тогда можно заранее сказать, что ничего не получится. У меня вид очень неподходящий… Преждевременное ожирение и тому подобное…
Сославшись на дела, он натягивает на голову кепку, прощается и уходит.
После его ухода Прамниек несколько минут сидит задумавшись, потом качает головой и принимается за работу.
Через полчаса дверь в мастерскую снова распахивается, и на пороге появляется статная фигура Эдит Ланки. Взгляд Прамниека сразу становится веселее: ему всегда приятно видеть красивых людей.
– Когда же ты, наконец, начнешь мне позировать? – шутливо спрашивает он Эдит. – Холст давно уже натянут и загрунтован.
– Вот так, в платье, – хоть сейчас, – так же шутливо отвечает она. – Иначе – ни за что. Что подумают обо мне знакомые? Например, Силениек… Кстати, он бывает у вас? Теперь, наверное, знать не желает старых друзей.
– Ошибаешься, Эдит. Силениек не таков.
– Я бы хотела повидать его, только не в официальной обстановке, а в дружеском кругу. Неужели он все тот же простой, славный Силениек? Власть так портит людей.
– Силениека нельзя испортить. Он не такой человек. Да ты приходи, когда он будет у нас, сама убедишься!
– Тогда позвони, чтобы мне знать заранее.
– Хорошо, позвоню, Эдит.
Больше ей ничего не надо от Прамниека.
– Ты очень мил, Эдгар, – говорит она, прощаясь, – может быть, я все-таки решусь попозировать тебе.
5
В начале июля к Феликсу Вилде, ныне Эрнесту Салминю, пожаловали на конспиративную квартиру гости из деревни – отец и брат Герман, агроном и командир батальона айзсаргов. Хотя посещать Феликса днем на этой окраине, где чуть ли не каждый встречный был большевиком или сочувствующим, было довольно рискованно, – однако старик Вилде не успокоился до тех пор, пока его не повели к сыну. Герман давным-давно догадался сменить айзсарговский мундир на скромный штатский костюм. Зато старика выдавала его наружность: большой, тучный, с красным лицом и крупной бородавкой на подбородке, он уже издали обращал на себя внимание. С большим трудом втиснулся он в удобное кресло и, охая от жары, начал вытирать лысину носовым платком.
– Видали? Вот те и Ульманис со своей мудростью! «Оставайтесь на своих местах, я тоже останусь на своем месте», – брюзгливо заговорил он. – На волостном правлении красный флаг… Полицейский не смеет носу из дому показать… Каждый батрак, каждый голодранец имеет право глаза выцарапать хозяину. При такой жизни долго не выдержишь.
– Ты, отец, плохой политик, – криво улыбнулся Герман, и щека его нервно дернулась. – Приходится приспособляться, быть дипломатом, смотреть дальше своего носа.
– Герман прав, – примирительно заговорил Феликс. – Теперь главное – в умении приспособляться. Надо держать язык за зубами и не показывать, что у тебя на уме.
– Не показывать? – окрысился старик. – Они болтают всякие мерзости, называют тебя живоглотом и кровопийцей, грозятся отобрать половину земли, а ты помалкивай? Какие у них права на мою землю? Вот ты, Феликс, изучал всякие юридические науки, объясни ты мне, на каком основании они могут отобрать у меня землю? Где такой закон?
– А что? Или уже начали?
– Пока еще нет, но разговоры такие ведутся. И до тех пор будут говорить, пока не отберут. Гляди, я тогда потребую с тебя деньги, которые потратил на твое образование.
– А ты думаешь, я со своей юриспруденцией в силах что-нибудь сделать? Право – понятие изменчивое. Все зависит от того, с какой точки зрения смотреть на вещи. Пока сила была в наших руках, мы определяли своиправа. Теперь распоряжаются они,и само собой разумеется, что сейчас они определяют все права по своему усмотрению, не спрашивая, нравятся ли нам эти перемены, или нет.
– А нам смотреть? – старик чуть не подпрыгнул в кресле.
– Больше ничего и не остается, – вздохнул Герман. – В общем мы наблюдаем довольно терпеливо. Например, вся эта шумиха, поднятая вокруг айзсаргов. Подумать только, – если бы раньше какая-нибудь газета осмелилась написать что-нибудь в этом роде о нашей организации или даже об отдельном айзсарге, – министр Берзинь мигом прикрыл бы ее. Да мы и сами такой бы скандал подняли, на всю Латвию. Теперь про нас говорят и пишут черт знает что, а мы пикнуть не смеем. Мы, отец, наблюдаем. Сейчас наша главная задача – сидеть тихо и наблюдать.
– С такими задачами у вас скоро все пойдет прахом, – оборвал его старик. – Феликс, дай-ка сигару…
– Сейчас, отец…
Феликс вышел в соседнюю комнату и через минуту вернулся с ящичком контрабандных сигар. Все трое задымили. На столе появилась бутылка коньяку. После нескольких рюмок старик немного успокоился и деловито спросил сына-горожанина:
– Ты тут ближе ко всему, – скажи, что же это на самом деле готовится? Не начать ли припрятывать имущество? Может, разделить усадьбу пополам и записать половину на Германа?
– Без кровопролития, пожалуй, не обойдется? – полувопросительно вставил Герман.
– Откровенно говоря, я и сам не знаю, что и как произойдет, – ответил Феликс. – Режим пятнадцатого мая оставил после себя слишком много компрометирующих фактов. Ненависть толпы растет с каждым днем, и если ей дадут волю, то не исключен и террор.
– Наши по деревням окончательно растерялись, – заметил Герман. – Иные с перепугу стали хуже тряпки. Сами себя не помнят. Другие нервничают и, если их не успокоить, могут выскочить раньше времени. Что им говорить?
– То же самое с нашей публикой и здесь, в Риге, – ответил Феликс. – Никто ничего не знает, ничего не понимает. И эта неизвестность опасней всего… Мы можем натворить ошибок, которые потом трудно будет исправить. Одним словом, мы растерялись.
– Утешил, нечего сказать, – съязвил старик.
– К сожалению, ничего более веселого сказать не могу, – пожав плечами, ответил Феликс. – Для айзсаргов и вообще для всех наших самое благоразумное – это руководствоваться пока указаниями Никура: спрятать когти, сидеть смирно и приглядываться. Старайтесь ужиться с новой властью, добивайтесь, хотя бы для виду, компромисса. Надо работать там, где дают, и работать как следует, чтобы нам доверяли. В этой игре первый ход надо предоставить им.Позже видно будет, какой тактики придерживаться.
– Не очень это легко – работать как следует на своего противника. – Герман состроил гримасу.
– А я разве говорю, что легко? Но ничего не поделаешь, придется. Сейчас кое-кто из наших имеет шансы выдвинуться. На днях одному моему помощнику, наверное, дадут довольно высокую должность. Вы думаете, мы подлаживаемся к большевикам из добрых чувств, потому, что нам хочется сотрудничать с ними? Ничуть. Просто, чем выше должности, которые будут занимать наши люди, тем больше пользы получим и мы. Вот и все. Тебе, Герман, я тоже советую подыскать место посолиднее. Руководство будет знать, для чего ты это делаешь, а если мелюзга начнет шипеть, что ты продался, – это ничего, это только вода на нашу мельницу.
– Да-а, об этом надо подумать.
– А мне что делать? – забеспокоился старик. – Не попытаться ли пролезть в волостные старшины? Или в землемеры?
– Не берись ни за то, ни за другое, – нетерпеливо перебил его Феликс. – Сиди смирно в своей усадьбе, делай довольное лицо и не возражай новой власти. Тверди одно: ты честный труженик-земледелец, ты понял, что сейчас наступили новые времена, и легко с этим примирился. И у тебя только одно желание: пусть тебе не мешают работать на своей земле, как умеешь. Тогда тебя оставят в покое.
– Да, а если отберут половину земли?
– Землю унести нельзя. Земля останется на месте. Главное, чтобы ты сам оставался на месте.
Они курили сигары, пили коньяк и вели разговоры до позднего вечера. Люди вчерашнего дня…
6
Если бы соседям Жубура вздумалось проследить, когда он уходит и приходит, то сделать это было бы еще трудней, чем раньше. Сумку книгоноши он забросил в угол еще семнадцатого июня, но до конца месяца не был занят на определенной работе, а делал все, что в данный момент требовала обстановка. То он проводил собрание в одном из крупных издательств, то организовывал фабком на какой-нибудь фабрике, то шел по поручению райкома на юбилейное собрание добровольного пожарного общества и делал доклад о значении великой перемены в жизни народа. Жубур никогда не отказывался от работы, какой бы незначительной она ни казалась. Он привык общаться с самыми различными слоями населения, и это помогало ему быстро угадывать настроения и социальный облик слушателей. Он знал, о чем думают скептики, какие чувства мучают обывателей, о чем мечтают люди, вчера еще власть имущие, и к чему стремится основная сила нового общества – обретший право первородства пролетариат. Переход от бесправия к полноправию был действительно настолько внезапным, что у некоторых неуравновешенных, малосознательных людей могли закружиться головы, но в подавляющем большинстве масса рабочих делала честь своей воспитательнице – коммунистической партии. Рабочий класс не дал разыграться страстям и благодаря своему самообладанию спутал все карты в руках демагогов и провокаторов. В жизни народа происходил один из самых глубоких переворотов за все время его существования, затрагивающий все области его жизни, – подлинная революция. Но внешне не было заметно даже признаков бури, – так уверенно и дисциплинированно протекало великое переустройство. Трудящиеся, сегодня лишь освобожденные от рабского гнета, с таким спокойствием и уверенностью брались за переустройство жизни, что приводили в замешательство врагов. Те со дня на день ждали кровопролития. Но не пролилось ни капли крови. Они ждали взрыва мести, а вместо этого увидели плодотворный творческий труд. Оклеветанный, ославленный как некое чудовище, рабочий класс проявил такую выдержку, такую моральную силу, что враг на время забился в подполье, замышляя втихомолку новые каверзы и провокации.
«Чем лучше я тебя узнаю, тем больше горжусь тобой, мой народ, – думал Жубур. – Старый, прогнивший мир следит за каждым твоим шагом, ждет, что ты оступишься. Но ты не ошибешься. Ты несешь на своих плечах ответственность за честь и славу Латвии».
Как-то, идя по улице, Жубур встретил Мару, которую не видел с самой весны. Времени у обоих было немного, но им хотелось поговорить, и они направились к первой свободной скамье на берегу канала.
– Товарищ Жубур, ты очень плохо выглядишь, – сказала Мара. – Ешь, наверное, когда попало, об отдыхе и совсем не думаешь.
Эти сдержанно-дружеские слова, это обращение на «ты» заставили Жубура покраснеть, как от непривычной ласки. Почти бессознательно взял он руку Мары и нежно сжал в своих пальцах. Таким же легким и нежным пожатием ответила ему Мара. Они улыбнулись друг другу, и обоим стало неловко.
– А ты выглядишь гораздо лучше, чем весною, – быстро заговорил Жубур. – Не скажешь мне адрес твоего врача-чародея?
Мара действительно выглядела гораздо свежее и здоровее, чем раньше. Глаза смотрели бодро, с загорелого лица сошло утомленное, равнодушное выражение.
– Я довольна жизнью, – ответила она, – мне хорошо. Вероятно, этим все и объясняется.
– Я тоже, я тоже, Мара. Но сегодня не время отдыхать. Когда мы крепче станем на ноги, тогда можно будет как-нибудь в субботний вечер съездить и на Взморье, позагорать, побездельничать.
– Есть вовремя можно и сейчас.
– Да, конечно, но я, видимо, принадлежу к разряду неорганизованных.
– Почему же ты не забываешь побриться, переменить воротничок?
– Хорошо, Мара, сдаюсь. Всегда буду помнить великую истину: мы едим, чтобы жить. Ну, ладно, довольно обо мне. Как дела в театре?
– Разные дела, Жубур. Хватает и хорошего и плохого. У нас, например, некоторые знаменитости почему-то вообразили, что сейчас не могут понимать и ценить искусство, что их хотят сдать в архив. Они считают, что им грозит опасность, и принимают позу молчаливого протеста. Есть и такие, которые думают, что все прежние ценности пошли на слом и значение художника определяется не его талантом, а тем, насколько ловко он умеет пользоваться несколькими затверженными фразами. К сожалению, больше всего в этом отношении грешат непризнанные гении. Ведь у нас, артистов, больного самолюбия хоть отбавляй – даже у самого маленького любителя. Вчера он не умел толком произнести на сцене и две фразы, а сегодня требует главную роль. Если театральное руководство ему отказывает, начинается беготня и жалобы, что молодому «дарованию» не дают ходу.
– И много у вас таких… спекулянтов?
– Не то чтобы очень много… двое-трое. Но они создают напряженную атмосферу. Кричат направо и налево, что старых премьеров надо уволить из театра. Прямо проглотить их готовы.