355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вилис Лацис » Собрание сочинений. Т.5. Буря. Рассказы » Текст книги (страница 22)
Собрание сочинений. Т.5. Буря. Рассказы
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:00

Текст книги "Собрание сочинений. Т.5. Буря. Рассказы"


Автор книги: Вилис Лацис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 36 страниц)

Что выиграл он, убежав от своих соучастников? Свободу? Хороша свобода, когда остается только одно – подохнуть, как псу, вдали от людей, сгнить в полной безвестности. Скоро он будет мечтать, как о величайшем счастье, о черствой корке хлеба. И все-таки… «Ты еще не побежден, ты можешь бороться, нападать, уничтожать, ты еще опасен. И это сила. Не важно, что произойдет завтра, послезавтра, важен настоящий момент, важно то, что ты существуешь сегодня».

Его давно уже мучил голод. Будь он обычным путником, можно было бы зайти в любой дом и попросить хлеба, купить, наконец. Как же счастливы остальные люди, они безбоязненно ходят по дороге, им не надо скрываться в чаще, шарахаться при всяком шорохе. Герман завидовал им и еще сильнее ненавидел их, потому что они были чисты.

Не успев отдохнуть, Герман услышал отдаленное повизгиванье, – так повизгивает охотничья собака, напав на след зайца. Возможно, это и был Цезарь или Нерон какого-нибудь местного охотника, возможно – бездомная дворняжка или четвероногий помощник пастуха, которого увлек охотничий инстинкт. Но, может быть, это…

И он сразу стал похож на почуявшего опасность зверя. Ощетинился, подался всем телом вперед, точно внюхиваясь в воздух. Герман несколько часов шел по лесу, продираясь сквозь кустарник, прыгая с кочки на кочку, когда на пути попадалось болото, бегом перебегая открытые места. Иногда останавливался и прислушивался. Потеряв направление, вышел к опушке и увидел на дороге вооруженных бойцов. Расположившись цепью, они наблюдали за опушкой.

Герман метнулся назад, в лес. Справа снова донеслось из-за деревьев повизгиванье собаки. Он ускорил шаг и, выбрав направление, которое в равной мере отдаляло его и от цепи бойцов и от собаки, бросился бежать. Ему показалось, что собака осталась позади. Слева лес стал редеть, в стене деревьев блеснули просветы.

Как хотелось есть! Попадись ему в руки птица, Герман разорвал бы ее и стал жрать сырьем вместе с перьями. Чтобы обмануть желудок, он стал жевать древесные почки, сосал тонкие еще побеги травы. В одном месте ему попалось несколько прошлогодних орехов. Ядра были черные, прогоркшие, но он жевал их до тех пор, пока они не превратились в жидкую кашицу, и только тогда выплюнул.

Его мысли все чаще обращались к еде, казалось, что мозг переместился в желудок.

«Не догадался сунуть в карман несколько кусков хлеба… – с тоскливой злобой думал он. – С жареной свининой, с салом… И еще с маслом и с сыром. Сыр какой жирный был…»

День кончился. Пасмурный вечер спустился над лесом. Герман давно уже шел как во сне, ничего не видя перед собою от усталости, то и дело спотыкаясь. В одном месте он налетел на огромную муравьиную кучу, упал и тут же уснул.

Вдали залаяла собака. Герман вскочил и побежал, прежде чем проснулся. Уже была ночь. Ветви кустов больно царапали лицо, цеплялись за одежду; он все время падал, подымался и через несколько шагов снова падал. Ему казалось, что и справа и слева раздаются шаги, за каждым деревом подстерегают люди. Но когда он останавливался и прислушивался, они тоже останавливались и наступала полная тишина. Но едва он начинал двигаться, как шаги слышались снова. А вдали, не переставая, лаяла собака.

Наконец, он вышел на берег небольшого озерца. Серовато-стальная поверхность воды резко выделялась на темном фоне деревьев. Герман лег наземь и припал ртом к воде. Пил долго, долго. На самом берегу была небольшая вырубка – шей тридцать. Вилде сел возле толстого гладкого пня, прислонился к нему и облегченно вздохнул, – ему вдруг показалось, что он пришел, наконец, домой и может отдохнуть… Он задремал и тут же вздрогнул, проснулся на мгновенье и опять заснул. Это повторялось несколько раз.

Вдруг весь лес точно загорелся, и кругом стало светло, как днем. Вилде увидел, что лес полон людей. Люди шли по берегу озера длинной молчаливой процессией и все глядели прямо на него… И он узнал…

То были его жертвы, у этих людей он отнял жизнь, или убивая их своими руками, или приказывая сделать это другим. Взрослые и дети, старики и женщины… латышские крестьяне – сельские активисты, которых он расстреливал и вешал летом 1941 года… евреи, которых он велел полуживыми зарыть в огромную могилу… Они подходили все ближе и ближе.

Герман закричал от ужаса и проснулся. Он долго сидел, закрыв глаза ладонями. Спокойно дремало в своих берегах озеро, и тихо шелестел в верхушках деревьев ветер. Светло-серые облака уже окрашивались в красноватые и золотистые тона.

Он поднял голову. За деревьями явственно слышались людские голоса. Но уже показались и сами люди – они были одеты в военную форму и вооружены винтовками и автоматами.

Ему уже не убежать, но он может сопротивляться, дорого продать свою жизнь. Оружие у него есть – он нащупал его и крепко сжал в руке. «Пять пуль вам, шестая себе… Я еще силен, меня еще нужно бояться».

Раз, два, три… отзвучали, упали в вечность секунды, мелкие крупинки времени, за которые он боролся весь вчерашний день и всю ночь. Это были последние – старые песочные часы сейчас перестанут действовать, и время остановится.

Все останется на месте. Озеро будет лежать в своих берегах, пригорки – нежиться на солнце, земля – отдавать свои соки зеленой траве и стеблям хлебов; Будут жить люди – прекрасной, полной жизнью. Но ты не человек, нет тебе места в жизни. Ты исчезнешь с лица земли, и весенний дождь омоет оскверненное место.

Медленно достал он пистолет, приложил дуло к груди, где под заношенной рубахой билось сердце. Затем нажал спуск.

Все потухло, все замолчало.

Глава восьмая
1

В конце мая 1948 года Владимир Гаршин сдавал машинно-тракторную станцию новому директору Эльмару Ауныню. Всю зиму Эльмар учился на одногодичных курсах директоров МТС. Программа была довольно обширная, разносторонняя, заниматься курсантам приходилось много. Только на курсах Эльмар увидел, как далеко ушел он за последние два года, которые проработал под руководством Гаршина. Ехал он сюда озабоченный, опасался даже, что его найдут непригодным и отошлют обратно. И вот неожиданно для него самого оказалось, что у него была серьезная подготовка по многим предметам, а на практических занятиях он шел чуть ли не впереди всех своих сокурсников. «А все Владимир Емельянович, – часто думал он. – То нужную книжку заставит прочесть, то будто ненароком спросит что-нибудь такое, что сам потом десять книжек прочтешь; так все время и приучал мозгами шевелить».

Словом, занимался Эльмар так успешно, что в министерстве нашли возможным отозвать его с курсов в середине мая. Он охотно остался бы здесь до конца учебного года, но дела требовали его возвращения в МТС – уже в качестве директора: Гаршин недавно был утвержден вторым секретарем уездного комитета партии и должен был немедленно приступить к работе.

Было воскресное утро. Днем должна была открыться очередная сессия волостного совета, и Эльмар с Гаршиным спешили кончить все дела, чтобы принять в ней участие, так как оба они были депутатами. В сущности говоря, акт сдачи-приема был подписан еще вчера, и то, что предстояло им сегодня, скорее можно было назвать инструктивной беседой, деловым совещанием двух старых товарищей, чем юридической процедурой.

Они обошли все хозяйство МТС, задержались в машинном сарае и в ремонтной мастерской, потом осмотрели общежитие рабочих и зашли на минутку в клуб, где Гаршин построил прошлой зимой небольшую сцену.

– Машинно-тракторная станция должна быть не только хозяйственным, но и политическим и культурным центром, – сказал Гаршин, возвращаясь к своей любимой мысли. – Без МТС невозможен переход к социалистическому сельскому хозяйству. Наши тракторы должны поднимать не только засоренные залежи, но, если можно так выразиться, и толстые пласты консерватизма в сознании крестьян. Механизация, новейшая агротехника могут делать чудеса, но только тогда, когда они сочетаются с живым словом коммунистической пропаганды. Машинно-тракторная станция должна стать таким местом, куда будет стремиться каждый крестьянин, зная, что именно здесь он услышит и увидит что-нибудь полезное. Ведь станция, со всем, что здесь имеется, является одной из первых важных ступеней к уничтожению противоположности между городской и деревенской жизнью, между физическим и умственным трудом. Производственные планы – хорошая и важная вещь, и их надо выполнять безоговорочно, но эти планы ни гроша не будут стоить, если за каждым вспаханным гектаром, за каждым осушенным, превращенным в плодородную землю кочкарником не будет видно смысла работы. А смысл этот в том, чтобы…

– Проторить дорогу к полному коммунизму, – сказал Эльмар.

– Верно, Эльмар. Мы уже имеем право говорить об этом. Я, например, твердо убежден, что мы с тобой увидим это на своем веку, поживем еще в условиях полного коммунизма. Он приближается, он не за горами. И нам надо спешить расти самим и воспитывать других людей, чтобы они были достойными гражданами коммунистического общества.

Они вышли на дорогу. Куда бы ни обращался взгляд, везде он встречал лоснящиеся на майском солнце поля. Зелень уже не была такой прозрачной, воздушной, как весной, но золото лета еще медлило пролиться на нивы.

– Ты погляди, Эльмар, ржи-то какие! Гектаров пятьдесят в одном массиве. Где ты такое видел?

– Колхозное поле? – спросил Эльмар, с наслаждением представляя себе, как трактор шел весной по этому полю, подобно кораблю, который выплыл из узкого канала в открытое море. «Здесь можно было бы пустить даже комбайн», – подумал он.

– Колхозное. С каждым годом их будет все больше и больше. Люди научатся, наконец, считать не на гектары, а на квадратные километры. И душой они будут становиться шире, иные психологические масштабы возникнут. Теперь не будет каждая межа, каждая пограничная канава наглухо огораживать мир латышского крестьянина.

Они уже подходили к тому месту, где лес подступал к самой дороге.

– Здесь меня однажды хотели убить, – сказал Гаршин. – Один из этих людей на днях со слезами просил принять его в колхоз. Может быть, через некоторое время и примут. Раза три был у меня на станции. Сам все рассказал и просил прощения.

Недалеко от исполкома мальчишки гоняли на лугу мяч. Заметив Гаршина и Эльмара, один из них бросил игру и побежал на дорогу.

– Дядя Володя, верно, что вы от нас уезжаете? – степенно спросил паренек. Он поздоровался с Гаршиным и Эльмаром за руку, как взрослый.

– Правда, Петерит, придется. Но это ведь не так далеко, я буду приезжать в гости, да и ты сам, если не забудешь старого друга, кое-когда приедешь погостить недельку-другую.

– Вам, значит, здесь не нравится, да?

– Нравиться-то нравится, да нельзя оставаться.

– Теперь мне не позволят ходить в МТС, – грустно сказал мальчик. – И на тракторе ездить…

– А ты любишь на тракторе ездить? – спросил Эльмар.

– Ох, и люблю! – с жаром воскликнул Петерит.

Весной ему исполнилось девять лет, он уже перешел во второй класс, а теперь, пользуясь каникулами, проводил целые дни в лесу и в поле. Он уже почернел от солнца, зато выгоревшие волосы стали белыми как лен.

– Ну, если так, приходи завтра на станцию, – сказал Эльмар. – Вместо дяди Володи теперь там буду я. Давай твою руку – будем друзьями.

Сначала Петерит вопросительно поглядел на Эльмара, – может быть, шутит? Но, встретив добродушную улыбку, положил свою коричневую исцарапанную лапку на большую ладонь Эльмара и строго спросил:

– Честное слово?

– Честное слово, – ответил Эльмар.

Сессия волостного совета происходила в Народном доме. На повестке дня стояло два вопроса: подготовка к уборочной кампании и ремонт школы. По первому вопросу докладывал председатель волостного исполкома Лакст. Конец зимы и начало весны были неблагоприятны для озимых: после ранней оттепели ударили морозы, потом опять потеплело, а через несколько дней выпал снег. Часть посевов пришлось переборонить и дать им подкормку, чтобы обеспечить урожай.

Прения были оживленные: выступали многие колхозники, участковый агроном и председатели обоих колхозов. И хотя говорили они как будто о разном, но одна мысль пронизывала все речи:

– Урожай ни в коем случае не должен быть ниже прошлогоднего!

Секретарем сессии избрали Ирму Лаздынь, и работы ей хватило до самого вечера. Когда закрыли сессию, к ней подошла Марта Пургайлис и пригласила пообедать.

– Вы так с ног свалитесь, надо немного подкрепиться.

– Ох, и не знаю, еще не кончила протокол переписывать, – озабоченно сказала Ирма.

– Успеется. Завтра ведь уезжает Владимир Емельянович. Посидим с ним в последний раз.

– Да, тогда, конечно…

Эльмар после сессии ушел в МТС, а Гаршина задержали в Народном доме товарищи. Все знали, что он уходит из МТС, и каждому хотелось на прощанье сказать что-нибудь душевное человеку, которого в волости полюбили, как родного.

– Хорошо, что вы остаетесь в нашем уезде, – говорили они. – Значит, будем встречаться. Не забывайте нас, товарищ Гаршин, приезжайте почаще. Мы вас все равно своим считаем.

Гаршин и сам не ожидал, что будет так взволнован и растроган этим прощанием.

После, сидя за столом вместе с Мартой, Ирмой и Лакстом, он снова испытал это волнение. Он и правда чувствовал себя здесь, как в родной семье. Он мог уйти отсюда со спокойным сердцем: Марта, Лакст, Эльмар – смена надежная, с ними можно быть спокойным за волость.

Правда, осенью Марта Пургайлис поедет в Ригу и поступит в двухгодичную партийную школу, но здесь остается Лакст, остается крепко спаянная партийная организация, остается молодой колхозный актив. Марте и не придется возвращаться на старое место, после школы она сможет выполнять любую работу в уездном масштабе. Даже Ирма выросла на его глазах. Счетовод из нее получился образцовый, ее все колхозники уважают. Драматический кружок, которым она руководит, завоевал на смотре художественной самодеятельности первое место по уезду и принимал участие в республиканском смотре. Способная девушка. Ее уже приглашали играть в уездном городе, а она не захотела, отказалась. И если хорошенько рассудить, – правильно сделала. Здесь интереснее работать. Но почему временами у нее такие грустные глаза?

Гаршин не знал почему и уехал, не узнав этого. А Ирма, подавая ему на прощанье руку, глядела ему в глаза и думала:

«Я буду ждать тебя. Ты все равно приедешь ко мне, ведь мы нужны друг другу. Ты не спеши, живи своей работой, а я буду терпеливо ждать тебя и дождусь».

2

В парке, возле площадки для детей, на скамье сидели трое стариков – матушка Спаре, Рубениете и Екаб Павулан. И у каждого был свой подопечный, с которого они не спускали глаз даже в разгар увлекательного разговора с соседями. Самым беспокойным был Андрит Рубенис: ему быстро надоедало играть в песке, голубые глазенки его мечтательно смотрели на детей постарше, которые гоняли поодаль большой резиновый мяч. Ему тоже хотелось ударить ногой по большому мячу, он уже несколько раз перелезал через низкий бетонный барьер и мелкими быстрыми шажками бежал к запретной зоне. Рубениете вскакивала и бросалась ловить его.

– Не ходи, Андрит, к большим мальчикам, зашибут, – каждый раз уговаривала она внука. – Ты ведь еще маленький. На, возьми лопатку, покопайся в песочке. Смотри, как хорошо играют Инта и Густынь…

На несколько минут для нее наступал покой, но стоило только ей отвернуться, как внук снова оказывался за барьером. Раз ему посчастливилось: мяч покатился прямо на него, и Андрит ударил по нему ногой прежде, чем подоспела бабушка. Мальчик засмеялся и захлопал в ладоши.

– Баба, я ударил… ножкой… мячик покатился!

– Да, Андрит, очень ловко ударил, – поддакивала бабушка, взяв его на руки. – А теперь довольно, ты уже наигрался с большими мальчиками. Поиграй с маленькими.

– Я хочу туда, – не сдавался Андрит.

– Если не будешь слушаться, сейчас же пойдем домой и больше никогда не придем сюда.

Наконец, он унялся и стал играть с Интой Жубур и Аугустом Спаре. Инта старалась во всем играть первую роль, а мальчики охотно позволяли ей это. Скоро дети перепачкались до ушей, с таким усердием они работали.

– Прямо беда с этими детьми, – вздыхала Рубениете. – Минутку не дадут посидеть спокойно. И что только из этих вьюнов получится, когда подрастут…

– Ведь они живые, – сказал Павулан. – Куда же им свою резвость девать! Сама природа двигаться заставляет.

– Можно бы чуточку спокойнее, – ворчала Рубениете.

– Будто твои дети спокойнее были, – усмехнулась мамаша Спаре. – Я, бывало, за Петером и Айей никогда уследить не могла. А сама-то разве такая уж соня была?

– Какое там, – улыбнулась Рубениете. – Однажды целую банку варенья размазала по полу. Перед тем покойный отец красил полы. Думаю – банка и банка, если большие могут мазать по полу, почему мне нельзя. Разве такой клоп соображает, что краска, что варенье. Спариене, гляди, что твой выделывает! Ишь, как бежит…

Перебравшись за барьер площадки, Аугуст предпринял самостоятельную прогулку по дорожке парка – прямо к воротам. Мамаше Спаре пришлось бежать со всех своих слабых ног: внучек, заметив, что за ним гонятся, пустился бегом. Наконец, почти у самого тротуара удалось его настичь. Бабушка взяла его на руки и понесла обратно.

– Так нельзя, Густынь. Бабушка заболеет, если не будешь слушаться. Машина наедет, убить может.

– Ту-ту, – задудел мальчик, подражая сигналу автомобиля. – Где у тебя болит, баба?

– Везде болит, сынок. Если будешь слушаться, тогда болеть не будет.

Гудя моторами, низко над городом летел большой пассажирский самолет. Дети перестали играть и, задрав головы, с интересом наблюдали за могучей птицей, которая, распластав крылья, поблескивая на солнце серебряным корпусом, скользила все ниже и ниже – в сторону Спилве.

– Это «дуглас»! – заявил кто-то из старших мальчиков.

– Нет, это «ИЛ», – горячо возразил другой. – Мой папа летает на «ИЛе» штурманом. Я знаю.

Чистое голубое небо изливало на город потоки света. Хорошо посидеть в такой день в тени деревьев и поговорить со старыми знакомыми, особенно если это воскресенье и спешить некуда. Да и куда спешить теперь старику, который всю свою долгую жизнь знал только суровый труд. Вечера ждать не надо, вечер сам подойдет незаметными, тихими шагами, и если честен был твой долгий путь, ты можешь уснуть со спокойной совестью.

– Деда, почему у тебя такие шишки на пальцах? – спросила Инта. – У меня таких нет.

– Это, доченька, от работы. Машина укусила.

– Баба, а почему у тебя жесткие руки? – уже из подражания спрашивает Аугуст бабушку.

– От работы, сынок. На фабрике я работала.

– А зачем ты работала на фабрике?

– Чтобы хлебушек был. Твой папа был маленький, ему хотелось кушать и тете Айе. Платьица, штанишки нужны были. Потому и работала на фабрике. Вот у меня руки такие и жесткие.

– И у меня такие будут?

– Может, будут, а может, и нет.

– Ну, где же, у них такие не будут, – сказал Павулан. – Пока они вырастут, у нас всю грубую работу станут делать машинами. И теперь многое не делают больше руками. А если кто поранит палец, это уж такое происшествие, сам инженер бежит, смотрит, почему так случилось. Раньше даже йод и марлю не давали, бывало кровь ручьем хлещет, а ты завяжешь руку какой-нибудь тряпочкой, и ладно. Вот откуда они, эти шишки.

– Что и говорить, времена такие были, что рабочего человека наравне со скотиной считали.

– А теперь-то… Вон мой старик в прошлом месяце сидел в театре, на самой сцене, за красным столом, – сказала Рубениете. – Дали слово, пришлось говорить о выполнении пятилетки в четыре года. Я сижу на балконе, а сердце у меня так и стучит, как пошел он к этой… ну, к трибуне. Думаю, что может сказать на таком собрании простой грузчик? Хотя бы по бумажке прочел, читать-то умеет. А он как начал, начал… сама не узнала своего старика. Что же это будет, говорит, если мы не выполним пятилетку досрочно. Он, то есть бригада их, сбрасывает еще полгода и на будущий год к первому июля выполнит весь план. Рассказал, как они этого добьются, чтобы другие тоже попробовали. Когда кончил, все ему хлопали, а старик как ни в чем не бывало, будто дома с женой поговорил.

– Так прямо без всякой записочки? – усмехнулся Павулан.

– А я что говорю! Будто заправский оратор. И когда он научился так? Ну, я понимаю, когда молодые, но такой старик…

– Видать, не такие уж мы старые, – молодцевато сказал Павулан. – В молодом государстве и сам станешь молодым. К примеру, кому бы раньше пришло в голову, что мне, старому токарю, придется стать учителем? Когда я устроил свой «колхоз», партийные товарищи обратили на меня внимание. И твой сынок, Спариене, приходил ко мне… До тех пор уговаривали, пока не согласился пойти в ремесленное училище. Преподавателем. Целую группу дали, а в ней несколько десятков ребят. Так вот с ними и посейчас вожусь. Ремеслу, конечно, их научу – за это душа у меня не болит, – но как же это все-таки, думаю: учителем! Сакнит иначе как профессором и не называет. А я его – инженером, он ведь сейчас начальником цеха… Так мы с ним и балагурим. Обоим на пенсию пора, но как тут уйдешь, когда столько дела кругом. Если бы еще нужда заставляла работать, тогда – да, наверно давно захотелось бы на покой, но нужды никакой нет… И сыты и одеты, дети не знают, как и ухаживать за тобой. Выходит, для своего же удовольствия работаешь. Приятно, когда видишь, что и от тебя какая-то польза людям.

– Для того и на свете живем, дядя Павулан, – сказала Спариене. – Какой это человек, если он для себя одного живет? Все равно, что пустой колос – воробью и то нечего клюнуть.

Трое малышей на площадке подняли в это время ужасный шум: какой-то мальчуган, побольше и посильней, хотел взять лопатку, а они не давали. На этот раз подошла Рубениете и водворила порядок.

Пришла за своим Андреем Айя. Вместе с ней ушли мамаша Спаре и Рубениете. Павулан еще немного посидел с внучкой, затем, вспомнив, что она давно не ела, достал бутерброды. Поев, Инта сразу стала вялой и сонной. Павулан посадил ее в колясочку и повез домой. Детская головка клонилась все ниже, глаза слипались. Девочка скоро уснула. Павулан поправил ей шапочку, чтобы солнце не светило в глаза.

– Дядя Павулан! – кто-то весело окликнул его.

Двое бывших его «колхозников» – Андрис Коцинь и Коля Рыбаков – стояли на тротуаре и улыбались. Оба паренька сильно выросли и возмужали. Оба были в одинаковых серых костюмах, в полосатых галстуках, со значками ВЛКСМ на отворотах пиджаков.

– Разрешите помочь, дядя Павулан, – сказал Андрис, пожав старику руку. – Нам в ту же сторону.

Павулан уступил ему колясочку, сперва подробно проинструктировав относительно мер предосторожности.

– Смотрите, не вывалите мне внучку.

– Да вы не бойтесь, дядя Павулан, я и сам понимаю, – успокаивал его Андрис.

– Куда это вы направляетесь? – спросил Павулан, когда они тронулись всей процессией. – Ох, наверно, на свиданье!

– Нет, дядя Павулан, – засмеявшись, ответил Коля. – Мы с комсомольского собрания. Знаете новость – Виктора Шубина выбрали депутатом на съезд комсомола. Наверно, придется выступать, он все время готовится. А мы с Андрисом сейчас идем на футбол. Пойдемте как-нибудь с нами, вам очень интересно будет. Вы бы посмотрели, как центр нападения прорывается и бьет по воротам…

– Идите уж, идите… Мне уже поздно на эти игры смотреть. Вы мне потом все расскажете… и про нападение и про защиту…

На следующем углу они простились. Павулан долго смотрел вслед своим ребятам, и множество мелких морщинок лучилось вокруг его глаз.

3

В тот же день в одном из рижских музеев происходило открытие выставки работ заслуженного деятеля искусств художника Эдгара Прамниека. Пригласительные билеты были разосланы еще несколько дней тому назад. Получил приглашение и Эвальд Капейка, с которым Прамниек в последнее время крепко подружился. Возникновению дружбы способствовало то обстоятельство, что Капейка на протяжении нескольких месяцев в свободные часы позировал художнику для большой картины. Картина изображала один из эпизодов партизанской борьбы с оккупантами: восемь партизан громят немецкую комендатуру. Лицу коменданта художник придал несколько характерных черточек, по которым многие зрители узнавали шефа гитлеровской пропаганды. Возможно, что и остальные персонажи заставляли вспомнить кое-кого из палачей, подвизавшихся в тюрьмах и Саласпилском лагере. Но всем, кто смотрел картину, казалось, что они где-то видели эти лица. Поразительный контраст этим перекошенным от страха физиономиям представляли дышащие отвагой и гневом лица партизан. Особенно хороша была фигура Капейки в овчинном полушубке, с автоматом в руке. Она занимала в картине центральное место.

Прамниека больше всего привлекало в бывшем партизане одно качество, которое он стал особенно ценить в людях за последнее время, – это страстная ненависть ко всякой мерзости и подлости. Видя какое-нибудь безобразие, Капейка никогда не утешал себя мыслью, что это не его дело, что за этим другие должны смотреть. Слишком дорого было ему советское общество, чтобы он мог мириться с теми, кто пытался протащить в него старые замашки и грешки. Тут он, не жалея ни сил, ни времени, принимался действовать и всегда доводил дело до конца.

Капейка уже сдавал экзамены за последний курс техникума. Алиса (они поженились еще в начале 1946 года) несколько раз уговаривала его пропустить хоть год, отдохнуть немного, но Эвальд только лихо щелкал языком и отвечал:

– Железо надо ковать, пока горячо. А потом заметь, после войны я еще ни разу не хворал. То-то.

В воскресенье утром он спросил Алису:

– Ну как, на выставку пойдем?

Она ответила шутливым тоном, который давно установился между ними:

– Тебя я думаю оставить дома. Польешь цветы, сваришь обед, а я схожу посмотрю. Интересно, что там Прамниек сделал из моего мужа. Ох, боюсь, достанется ему от меня.

Когда они пришли в музей, там уже было полно народу. Попадалось много знакомых лиц. Группа писателей окружила Жубура и Мару. Саусум стоял рядом с Прамниеком и подшучивал над ним, говоря, что он в черном костюме похож на кающегося грешника, а грехов у него много – все стены увешаны ими.

Народный писатель Калей, портрет которого тоже был представлен здесь, шутя сказал, что группа на одной из картин – чистейший плагиат: Прамниек целиком взял из его последней пьесы несколько типов.

– Правда, Жубур, что ты расходишься с женой? – спросил он с самым серьезным видом, хотя глаза у него смеялись. – Весь театр только об этом и говорит.

– Только на один сезон.

– А может быть, и на два, – улыбаясь, поправила Мара.

Дело в том, что в конце лета она уезжала в Москву учиться в одном из лучших драматических театров искусству режиссуры. Она должна была поехать еще в прошлом году, но тогда Инта была слишком мала, а Жубур готовился к государственным экзаменам, нельзя было сваливать на него все заботы по дому.

Один из профессоров академии художеств произнес вступительное слово. Рассказал о долгом и сложном пути, который прошел Прамниек, о большой честности, которая помогла Эдгару Прамниеку решительно сойти с ложных троп и увидеть широкие горизонты социалистического реализма.

Начался осмотр выставленных картин. Прамниек показал работы последних четырех лет и некоторые довоенные картины. Портреты, жанровые картины, пейзажи, эскизы декораций для двух пьес, иллюстрации к нескольким книгам и, наконец, большой цикл рисунков «Фашистская оккупация», подходя к которым посетители переставали улыбаться и умолкали. Дольше всего люди задерживались перед этими рисунками и большой картиной «Партизаны». Только Капейка не решался приблизиться к ней: ему казалось, что, если он подойдет ближе, люди подумают, что он любуется своей былой удалью и приглашает полюбоваться на него.

Но Алиса, не замечая этой робости, тянула его за рукав.

– Как хорошо-то! Эвальд, – почти закричала она, так, что многие обернулись, – ну посмотри же, какой ты здесь!

– Ну, вижу, вижу, зачем говорить об этом… – бормотал Капейка.

– Тебе что, не нравится? – спросила она потише. Потом долго, уже молча, смотрела на картину и обернулась к мужу. – Что же это такое, я столько времени знаю тебя, столько смотрела, а вот не увидела, что ты такой. Теперь вижу.

– Я знаю, что удачно получилось, только не надо говорить об этом здесь – услышат.

– Теперь я понимаю… – Алиса погладила его руку. – Прости, что я так… Мы придем в другой день и посмотрим вдвоем.

– Это дело другое.

Они походили и по другим залам музея. Многие картины им понравились, но на многое они смотрели с недоумением. В одном зале целая стена была увешана работами какого-то художника – все это были букеты цветов, подобранных в разных сочетаниях. Капейка взглянул на них и пожал плечами.

– Цветы, не спорю, красивые, но мне это не нравится.

– А почему? – с удивлением спросила Алиса.

– Не понимаю я, как это хороший художник, который окончил, академию и знает свое дело, может всю жизнь рисовать только цветы? Тебе удивительно, почему они мне не нравятся. Потому, что от таких картин людям ни тепло ни холодно. Лучше уж тогда смотреть на живые розы. Нет, настоящая картина должна быть такой, чтобы человек, глядя на нее, чему-нибудь научился, умнее стал, наконец радовался или печалился. Если же этого нет, если я смотрю на нее равнодушными глазами – значит художник зря трудился. Пойдем лучше обратно, посмотрим картины Прамниека, там сердцу теплее становится. Он, мошенник, знает жизнь и людей, любит их. Люди ему интереснее, чем цветы.

Гости постепенно расходились, но зал был по-прежнему переполнен – приходили все новые и новые посетители: военные, студенты, молодые художники. Они подолгу рассматривали картины Прамниека, и не было здесь ни одного равнодушного лица.

«Не напрасно я жил», – думал Прамниек.

4

Акментынь и Марина выполнили, наконец, обещание, данное Ояру и Руте осенью 1946 года: приехали к ним в гости. В прошлом году Акментынь совсем не пользовался отпуском, и теперь в его распоряжении был весь июнь.

Рута сейчас же позвонила Ояру на «Новую коммуну».

– У нас гости из Лиепаи. Может быть, сегодня вернешься пораньше?

– Криш? Я сейчас пришлю машину, пусть он приедет на завод.

Ояр первым долгом повел Акментыня по всем цехам, показал новые станки и машины, большой корпус, который с месяц только как вступил в действие. Работа шла в три смены, сырьем были обеспечены на целый месяц, технологический процесс разработан до последней мелочи – словом, дела шли блестяще. И однако Криш сразу заметил, что Ояр чем-то сильно озабочен. То же озабоченное выражение можно было прочесть и на лице секретаря партийной организации Курмита.

– Отчего вы оба такие кислые? – спросил Акментынь, когда они втроем вошли в кабинет Ояра. – Судя по газетам, «Новая коммуна» неизменно идет впереди всех заводов в вашей системе. Что вы, право, ненасытные какие? Чего вам еще не хватает?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю