Текст книги "Кто услышит коноплянку?"
Автор книги: Виктор Лихачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)
– Вот так, Мишенька, и живем, – подвела итог тетка Елена. Но как ни сочувствовал своим родичам Киреев, на душе все равно было хорошо. Будто и не было огромной и суетливой Москвы и будто он вновь – молодой паренек, у которого вся жизнь впереди.
– А помнишь, Иван, какие в Ситовке щуки водились? – неожиданно спросил он дядю. – Мой родной дед от вашего дома как раз наискосок жил, на том берегу Ситовки. А однажды мы угря поймали. Его у вас вьюном называют. Мы еще его в бочку положили, и он там жил...
– Эх, обмелела Ситовка. Выше ее по течению такая плотина была...
– Почему была?
– Спустили. Председатель с дружками. Рыбки им захотелось, язви их душу. А сама Ситовка сейчас мне по пояс. Да-а...
На следующий день Киреев переделал уйму дел. Отвез тетку Анюту в больницу. Вместе с теткой Леной сходил на кладбище, где покоились все его родственники как с отцовской, так и с материнской стороны. Тетка крестилась перед каждой могилкой, а Киреев кланялся. День выдался замечательный. Высоко в небе пел жаворонок. Огромные деревья стояли тихо, как часовые. Могилка дочери тетки Анюты, погибшей в семь лет в результате несчастного случая, поразила его. Скромная ограда. Холмик. Деревянный крест. Но – чудо: крест стал расти и превратился в дерево. Как деревце могло существовать без корней – уму непостижимо.
С кладбища они шли молча.
– Теть Лен, – обратился к спутнице Михаил Прокофьевич. – Я, пожалуй, завтра поеду.
– Как знаешь, Мишенька. А то – поживи чуток.
– Рад бы больше, да надо ехать. А сегодня хочу по окрестностям походить, в дома дедовские зайду: и к Михаилу и к Василию. Ты не возражаешь? А к вам к вечеру приду. Посидим на дорожку, погуторим, а завтра с утра и поеду.
– Погуторим. Ты над нами, неграмотными, не смейся.
– Да я и не собирался, мне нравится ваш говор: гуторить, надысь, осокарь, арепей.
– А как правильно?
– Репей.
– Да ну?
– А мне по-вашему больше нравится.
– Ну и хорошо. Я вечером аржаников напеку, ты любил их в детстве.
– Аржаников? То есть ржаных лепешек? А, вы же говорите аржаная мука.
– Аржаная. С Иваном еще погуторите. А то, глядишь, только к холодным ногам моим и приедешь. Киреев подумал: "Еще неизвестно, у кого ноги раньше холодными станут", но ничего не сказал. На главной улице деревни они расстались: тетка повернула к дому, а Киреев направился в район села, который называли Маревкой. Там когда-то жили оба его деда.
Глава одиннадцатая
У дома деда Михаила, материного отца, Киреева ждало огромное разочарование. Люди, когда-то купившие этот дом, превратили его в сарай для сена, построив себе новый дом, по сравнению с которым изба Михаила Алексеевича Анохина казалась совсем маленькой. А она в памяти Киреева была большой, даже огромной. Вечерами за столом у русской печки собирались до двенадцати человек. Дед Михаил суровостью своей поражал видавших виды односельчан. Говорили, что взрослых сыновей он порол нещадно вожжами. А вот в своем единственном внуке души не чаял. Еще Киреев вспоминал, как целыми днями шел снег, заваливая деревенские дома по крыши. И как они с дедом выбирались через чердачное окно на улицу, расчищали проходы к дому. Высота проходов была выше роста взрослого человека...
И вот теперь перед ним грустно стоял чуть-чуть покосившийся маленький домик с крошечными оконцами. Острой тоской полоснуло по сердцу. Его увидели. Киреев коротко объяснил коренастому мужику в треухе, почему так долго стоит перед домом. Мужик любезно пригласил Михаила Прокофьевича пройти на усадьбу – "кое-что от старого хозяйства Михал Ляксеича осталось". Во времена его детства в этом саду росли яблоки сорта анис. Летом яблоки были жесткие и невкусные они поспевали осенью, но в пору летних ливней, когда одновременно на сад, речку, ульи и дом с неба лились потоки воды и солнечного света, как чудесно блестели темно-розовым цветом под дождем и солнцем яблоки аниса... Михаил Прокофьевич представил на секунду, что тех яблонь в саду он тоже не увидит, – и отказался от предложения нового хозяина усадьбы. Впрочем, одна просьба у него была: на окнах старого дома остались наличники, сделанные дедом Мишей.
– Можно один оторву, возьму с собой на память?
– А хоть все бери. Зачем сараю наличники? От дома другого деда, Василия Ивановича, вообще не осталось следа. Грустный, Киреев тихо шел вдоль длинной деревенской улицы в сторону выгона. Со встречными людьми здоровался. Старушки торопливо отвечали, а когда Киреев проходил дальше – останавливались, козырьком прикладывали руку ко лбу и долго смотрели ему вслед, стараясь вспомнить, к кому мог приехать этот бородач. И лишь одна женщина напомнила ему прежних деревенских старушек, бойко крикнув вдогонку: "А ты чей будешь?" Объяснив свою родословную и со стороны отца, и со стороны матери, он пошел дальше, не сомневаясь, что к вечеру о его приезде будет знать вся Поповка. Поповка находилась в той части Тамбовщины, где леса не было, а бескрайние поля отличались ровностью обеденного стола – ни малейшего бугорка. На самом краю горизонта виднелся островок деревьев – значит, там находится деревня. Наверное, Пальное. На взгляд – до нее километров пять. Дойдет ли он? Киреев решился. Желудок болел как обычно, грусть от увиденного переполняла сердце, но шагалось легко. Впрочем, он и не спешил особо. То и дело присаживался на молоденькую травку, любовался облаками на огромном небе. А однажды просто уселся под большую березу и просидел под ней больше часа. Просто так просидел, ни о чем не думая. Грусть постепенно растаяла. Все, что бережно хранилось доселе в памяти, изменилось или исчезло совсем – так что из того? Ведь это же было, это осталось в сердце, в памяти. Как остались его родители, деды. Значит, это так же реально, как вот эта береза, это облако. Оно сейчас уплывет за горизонт – но ведь оно существует в данный момент, он любуется им. В такие минуты Киреев жалел, что не умеет рисовать. Облако на самом деле было замечательным: огромное, похожее на цепь из нескольких горных вершин. В Пальное он пришел поздно. В деревушке было домов семь-восемь – не больше. От отца Киреев слыхал, что где-то здесь живут его дальние родственники, но ни искать, ни спрашивать о них не стал. Киреев уже собирался повернуть назад, как на самом краю деревни увидел несколько старых вязов и лип и еле-еле видневшуюся из-за их молодой листвы колокольню. Церковь? В этом медвежьем углу? Наверное, недействующая, просто хорошо сохранившаяся. И в этот момент на колокольне зазвонили начиналась вечерняя служба.
Живя в городе, Михаил Прокофьевич в церкви не был ни разу. Он не любил чувствовать себя неловко. Боялся смущать верующих людей своим любопытным взором. Друзьям же свое категорическое нежелание входить в храм объяснял чуть ли не идеологическими причинами: "Христос проповедовал отказ от богатства, а у них в церквях золото да полы мраморные. А на священника посмотришь – уж какой там аскетизм...". А на иконы, которые Киреев высоко ценил и считал основным вкладом России в мировую культуру, можно было спокойно любоваться и в Третьяковке. И вот он стоял перед дверями храма в невидимой миру борьбе: "Вернуться домой? Тем более что тетка Лена, наверное, уже беспокоится, куда я запропастился. Или зайти на минуточку?" И он вошел, ступая осторожно-осторожно, будто желая остаться незамеченным. Внутри церквушка оказалась совсем крошечной. Полумрак. На возвышении около царских врат священник. Две старушки у правого окна. Одна что-то читает. Видимо, это хор, догадался Киреев. Знания его в церковном устройстве были равны нулю. Еще он догадался, что в руках у священника кадило. Почти в самом центре стояла высокая узкая тумбочка, на ней икона. Отчего-то икону покрывала черная кружевная салфетка. Все это Михаил Прокофьевич увидел в доли секунды. Все трое обернулись в его сторону. Первое желание – повернуться и уйти. Но он, опустив глаза, остался стоять. В конце концов, ну и пусть не буду креститься и бить поклоны – я же имею полное право здесь находиться, подумал он. Но неловкость не проходила. Священник стал махать кадилом, расхаживая взад-вперед перед алтарем. (Киреев догадался, что за царскими вратами и фанерной перегородкой, на которой висели иконы, находится алтарь – самое святое место в храме. Еще он читал когда-то, что в алтарь не могут заходить женщины.) Запели старушки. Голоса их были тоненькие, пели они на церковно-славянском. Отдельные слова Киреев понимал, но целиком смысл песнопения не улавливался. Как это было далеко от рахманиновской "Всенощной" в исполнении одного из московских хоров – эту пластинку, привезенную ему из Болгарии, Михаил Прокофьевич любил слушать в молодости, правда, предпочитая все-таки музыку Баха и Вивальди. Он постепенно осмотрелся. Убранство храма, можно сказать, убогое. Икон по стенам мало. Роспись сохранилась фрагментами. Под стать церкви – священник. Маленький, худенький, лет пятидесяти пяти. Сивого цвета бородка. Большая лысина. Стираная-перестиранная ряса, из-под которой торчат брюки, заляпанные грязью. Старомодные ботинки. Нет, ни малейшего осуждения или брезгливости в мыслях Киреева не было, просто он привык фиксировать малейшие детали. Михаил Прокофьевич знал, что они очень красноречиво говорят о человеке. Неожиданно для него священник спустился с возвышения и стал обходить помещение, не переставая размахивать кадилом, из которого струился легкий дымок. Киреев растерялся: что надо делать? Почему я не ушел сразу? Михаил Прокофьевич успел заметить, что, когда священник махал кадилом в сторону старушек, он им поклонился слегка, они поклонились ему. Священник все ближе. Помахав в сторону стены, повернулся к нему. Поклонился. На какую-то долю секунды глаза их встретились. Взгляд у человека в рясе был внимательно-испытующий, но одновременно мягкий, будто говорящий: не знаю, кто ты есть, мил человек, но стой себе на здоровье, нам ты не мешаешь.
Что произошло потом, Киреев не мог объяснить даже самому себе. В голову ударил запах ладана. Он, обрадовавшись, что креститься не надо, отвесил священнику глубокий поклон и повернулся в сторону алтаря. На него с иконы смотрели Богородица и Ребенок, которого она держала на руках. Мастерство иконописца, Киреев успел это заметить, оставляло желать лучшего, краска была нанесена не на грунт, а прямо на доску, от этого цвета на одежде Богородицы выглядели аляповатыми, никакого фона и в помине, но глаза... Михаилу Прокофьевичу пришла в голову мысль: глаза этого старичка и глаза Божьей Матери чем-то схожи – внимательно-испытующие и добрые. Только Она их не опускала, а продолжала смотреть на него. И от этого взгляда нельзя было укрыться, но он и не хотел. А дым от ладана клубился в сумеречном воздухе, мерцали свечи, пели старушки, что-то возгласил священник голос как у старушек, такой же дребезжащий и тонкий. Вот и все. После в памяти Киреева наступил провал. Он не помнил ничего. Видел только эти глаза. Огромные, печальные. Киреев почувствовал себя маленьким и беззащитным. Голоса старушек стали удаляться, удаляться и вдруг превратились в ангельские – чистые-чистые, заполнившие собой всю церковь, всю его душу и, казалось ему, весь мир. А в центре этого огромного мира стоял он – маленький, глупый, беззащитный. Меньше того таракана на его кухне. Жалкий и смешной. И Она – прекрасная и печальная. Неужели Она обратит на него Свой взор? А Богородица и Ее Сын смотрели на него, жалкого и ничтожного, с огромной любовью.
Так, говорят, бывает перед расстрелом: вся жизнь Киреева промелькнула перед ним, как на экране. "Ну иди же, иди" – слышалось ему в этих голосах, от которых на сердце становилось сладко-сладко. Будто льдинки, сковывавшие сердце, отлетали, тая, одна за другой. Неожиданно Киреев как бы увидел весь мир с высоты птичьего полета. Голубые нити рек, зеленые островки лесов, желтые квадраты полей – и что-то огромное, белое, похожее на платок, покрывало всю землю. Он плакал, повторяя одно слово: "Прости! Прости! Прости!". И какая сладость была в этих словах, в этих слезах... Горькое осознание своей ничтожности сменилось радостью. Ибо он понял, что Та, Кто опускает на землю этот плат, любит его и такого – маленького и беззащитного. Ему захотелось также петь и славить... Кого? В тот момент Киреев об этом не думал. Он просто плакал, и ему казалось, что он бежит – к этим глазам, к этому свету...
Чья-то рука осторожно легла ему на плечо. Киреев вздрогнул.
– Молодой человек, служба закончилась, церковь закрывается... Михаил Прокофьевич удивленно смотрел на священника, с трудом понимая смысл сказанных им слов.
– Простите?
– Мы закрываем... Служба закончена. Вы приезжий? Кирееву совсем не хотелось разговаривать. Он только кивнул. Священник спросил что-то еще, но Михаил Прокофьевич, сказав "спасибо", отправился к выходу. Перед самой дверью еще раз оглянулся, словно стараясь запомнить изображение Матери с Младенцем. Вышел. На улице было темно. Две старушки стояли поодаль и о чем-то разговаривали. Вновь возле него возник священник. Тихим голосом спросил:
– Вы в порядке? С вами ничего не случилось?
– Случилось. Только не спрашивайте меня ни о чем, хорошо? И еще. Как называется ваша церковь?
– Никольская.
– Спасибо. До свидания.
– Идите с Богом! – донеслось до него, и он почти бегом припустил в сторону Поповки. Добрался домой Киреев быстро. Но все равно Иван и особенно тетка Лена встретили его упреками: "Мы уж волноваться начали".
– Прогулялся. В Пальное сходил... В церковь зашел.
– На вечерне был? – Елена всплеснула руками. – Нешто в Бога веруешь?
– Нет... Не знаю. Просто сходил. Да ничего особенного. Давайте лучше потрапезничаем перед завтрашней дорогой.
– Так стол давно накрыт, тебя ждем. После ужина тетка опять было принялась расспрашивать Киреева о его житье, о родственниках, но ему по-прежнему хотелось молчать. Его ум упорно пытался осмыслить происшедшее. Гипноз? Не похоже. Что же тогда это было?
– Тетка, Иван, расскажите мне про пальновского священника. Что это за человек?
– Отец Георгий? Хороший человек, но, говорят, слаб на это дело.
– Кто это говорит? – возмутился Иван.
– Евдокия Иван-Степанычева говорила. Она пальновская. Зачем ей брехать?
– А затем, что все вы, бабы, языком чесать любите. И совсем он не слаб. Выпивает в меру, наша религия это позволяет.
– Почему же его тогда в нашу дыру перевели? Люди рассказывали, что он в большом городе служил, зачем его в нашу дыру сослали?
– А ты думаешь, среди церковников интриг нет? – не сдавался Иван. – Какой-нибудь молодой семинарию закончил, чей-нибудь сын, для него место освободили. А что Георгий? Он тихий человек. Жену похоронил, дети разъехались. Вот он и приехал к нам. Может, и выпивает от тоски.
– Про это ничего не скажу. А Дунька сама рассказывала, что к Георгию какие-то бомжи ходят...
– Бомжи? – удивился Иван.
– Ну, бродяги... Странные какие-то люди. Вот они и бражничают. Видал, какой он отекший ходит?
– А ты увидела!
Киреев не хотел становиться причиной ссор хозяев и немного сменил тему:
– Теть Лен, а почему в церкви народу никого не было?
– А кому там быть? Завтра воскресенье – поболе будет. Но раньше в основном наши, поповские, туда ходили, а ноне и у нас церковь работать начала, из Мичуринска батюшка по воскресеньям ездит. А откуда в Пальном народу взяться?
– Ну вот, объяснила. Завтра придет народ. Федоровские ходят, балабановские. Хотя... Мало, конечно.
Видя, что Иван согласился с ней, пошла на уступки и тетка Лена:
– Человек он и впрямь хороший. И проповеди душевные говорит. А что бродяги к нему ходят, может, и впрямь бабы брешут.
Они еще о чем-то говорили, но Киреев уже засыпал. Увидев это, разбрелись по своим уголкам и хозяева. Ему, гостю, выделили кровать, на которой никто не спал. Иван вообще не стал раздеваться и лег на печке, на сундук, освобожденный теткой Анюткой, отправилась ее младшая сестра. Со стен на Киреева смотрели фотографии молодых Ивана, Елены, Анны. Запел свою ночную песенку сверчок. Тикали ходики – эти часы были старше Киреева, но ходили так же справно, как много лет назад. Все как в далеком беззаботном детстве, не хватает только звуков гармошки за окном и звонких девичьих голосов. Но не хватает не только этого. Тогда, в детстве, юный Миша был уверен, что каждый следующий день будет лучше предыдущего. А потому хотел, чтобы скорее наступило завтра. Сегодня он желал обратного. Чтобы не кончался этот вечер, чтобы подольше тянулось каждое его мгновение. Теперь он хорошо знал: завтрашнего дня может и не быть. Для него, тетки Анютки, тетки Лены... Сегодня в церкви его мир – внутри и вокруг него, раньше понятный и легко объяснимый, раскололся. Кто-то повернул трубочку калейдоскопа. Или снял еще одну повязку с глаз. Смутно он догадывался, что начинает смотреть на окружающий мир другими глазами. Глазами, на которых больше не было повязки... И совершенно неожиданно для себя он произнес слова, которые не говорил никогда, но которые давным-давно слышал от бабушки. Та, засыпая, всегда произносила шепотом: "Слава Тебе, Господи. И спасибо за все!" И он тоже произнес эти слова. Произнес и, словно застыдившись, прислушался. Но все оставалось по-старому: пел сверчок, тикали ходики, а с освещенной луной стены смотрели на него молодые хозяева этого дома.
Глава двенадцатая
Себя перебороть, переродиться, Для неизвестного еще служенья
Привычные святыни покидая, И в каждом начинании таится
Отрада благостная и живая. Все круче поднимаются ступени...
Когда Киреев повторял под стук колес скорого поезда ставшие любимыми строки и пытался объяснить себе, что же произошло с ним в маленькой сельской церквушке, Софья Воронова решала для себя самый главный на тот момент вопрос: идти ей на день рождения Аллы Петровой или нет. Покойный дядя учил ее, что решение можно принимать сколь угодно долго, но, приняв его, ни в коем случае нельзя жалеть о выборе. С одной стороны, не прошло еще девяти дней после смерти Смока. Целый год носить по нем траур, как безутешная вдова, Софья не собиралась, но все-таки: удобно ли идти на день рождения ей, племяннице недавно убитого человека? Причем она с каждым днем все более и более скорбела об утрате, понимая к тому же, какой опоры в жизни лишилась. Но тот же Смок подсказал когда-то ей средство от невзгод и житейских бед: "Займись делом, любимым делом. Войди в него без остатка – и любая скорбь отступит". Она так и сделала. И это помогало – пока она занималась делами. А вечером печаль возвращалась. Ей захотелось на кого-нибудь опереться, поплакаться спокойному, рассудительному человеку. И чтобы он был похож чем-то на дядю. Вспомнила про Алекса. Этот мальчик у нее хоть и задержался дольше остальных, но и к нему Софья серьезно не относилась. Но в тот момент, когда душевная пустота от утраты не давала покоя, она позвонила ему. Примчался он сразу, но, не успев толком сказать "добрый вечер", схватил ее за задницу и потащил в постель. Вот тебе и излила душу! Впрочем, Софья не подала вида, что разочарована. Более того, в постели постаралась быть очень нежной с мальчишкой: она поняла, что это их последняя встреча. Когда Алекс расслабился и закурил сигарету, отрешенно глядя в потолок, Софья неожиданно спросила его:
– Алекс, я тебя все по имени называю, а фамилию твою не знаю.
– Хочешь сменить свою? Я не возражаю. Только моя не слишком благозвучная – Слесарев.
– Алексей Слесарев. Разве плохо звучит?
– Алекс, просто Алекс – лучше.
– Ну, что ж, просто Алекс, давай прощаться. Он оторопело посмотрел на нее.
– Что случилось?
– Бал окончен, свечи погасли.
– Но я же... я же не игрушка. Поиграла – бросила? Скажи, что ты шутишь.
– Все, что делается в этой жизни, Лешенька, делается к лучшему. Ты можешь не быть игрушкой если оденешься, поцелуешь меня в щечку и уйдешь. Навсегда.
– Но объясни, почему?! – Алекс чуть не плакал. Его большие карие глаза и впрямь налились слезами. – Ты только что была такая... нежная.
– Мне трудно объяснить. Когда ты пришел сюда – у тебя был шанс.
– Какой шанс?
– Остаться здесь надолго. Может быть, навсегда. Но я ошиблась. Одевайся. Он психанул. Одеваясь, то сыпал упреки, то давал обещания, не известно, правда, кому:
– Сначала звонит: приходи, дает себя трахнуть, а потом, как собачку...
– Ты ошибаешься, дорогой.
– Что?
– Это я тебя трахнула.
– Ну, ладно, ты еще прибежишь ко мне. Плохо ты меня знаешь. Сама приползешь, вот увидишь. Софья равнодушно слушала его причитания. Когда он оделся, спокойно спросила:
– На дорожку коньячку выпьешь? Хороший коньяк, армянский. Настоящий.
– Пошла ты со своим... – И он выскочил из квартиры. Это было вчера. А сегодня она вновь и вновь думала о предстоящем дне рождения Аллы. Была в этом деле и другая сторона медали. Подруге исполнится сорок один год. Прошедшую дату – сорок лет из суеверных соображений Петрова отмечать не стала, и Софья ее тогда поддержала: "Мы с тобой в следующем году свое возьмем. Пир на весь мир устроим". Кто знает, стоит верить суевериям или не стоит, но для Аллы год выдался непростым, и она, на взгляд Софьи, с честью вышла из всех передряг. День рождения себе Петрова заслужила. А близких друзей у этой пусть взбалмошной, суетливой, но все-таки доброй и верной женщины было мало.
Все перевесил звонок Алле воскресным днем. Софья поздравила подругу, пожелала ей счастья. Алла, поблагодарив, неожиданно робко спросила:
– Сонюшка, ты... придешь? Я понимаю и не обижусь, честное слово. А может, перенесем мой день рождения, а?
– Глупости не говори.
– Нет, правда. Жизнь, как у желудя: не знаешь, с какой ветки свалишься и какая свинья тебя съест. Только чуть-чуть просвет наступает – и опять тебя по голове.
– Не переживай, у Воронова была своя жизнь, у тебя своя. Не должна ты свой праздник отменять. Ты что, плачешь?
Петрова действительно всхлипывала.
– Прекращай. У нее такой день, а она воду разводить вздумала.
– Сонь, у меня ведь беда...
– С дочерью что-то случилось? Что же ты молчала?
– Нет, с Наташенькой все в порядке. Собиралась ее в июне в Анталию свозить. Сама отдохнуть хотела. А то я, кроме базаров стамбульских, ничего в Турции не видела. Челнок челноком, одним словом.
– Так поезжайте. Слушай, прекращай реветь. Объясни все толком.
– Я деньги потеряла, – Алка взревела в голос.
– Понятно. И много?
– Много. Три тысячи баксов. Только поменять успела рубли.
– Алка, успокаивайся и слушай меня. В жизни есть только одна неразрешимая проблема – это когда человек умирает. Пока он жив – все поправимо. Нашла о чем реветь. Обидно, конечно, но не смертельно. Я тебя ссужу деньгами – отдашь, когда сможешь. Можешь частями, а не отдашь – не обижусь.
– Сонь, да ты что? Правда? – Алла на секунду прекратила всхлипывать, затем заревела опять: Так я еще паспорта, и свой, и Наташки, потеряла. Представляешь?
– Ну ты даешь, подруга. Как же ты умудрилась?
– На работу зашла. Ко дню рождения продуктов купила. Пакетов много было. А деньги, паспорта в маленькой сумочке лежали.
– Срезали, что ли?
– Нет. Мы с Тоней Шишкиной, ты ее знаешь, на бульваре посидели, покурили. Вот. Посидели, потрепались, а сумки все я от себя в сторонку положила.
– И дальше?
– А дальше встали и пошли. Может, сумка упала с пакетов, может, что еще... Я пакеты в обе руки, села в машину – и домой. Приезжаю, первым делом за деньгами полезла, а их нет. Ой, какая же я дура!
– А когда это все случилось?
– Два часа назад...
– Постой, а может, сумочка в машине лежит, под сиденье упала.
– Мы с Наткой все перетрясли, везде искали. Я уже и на бульваре побывала.
– Какой, кстати, бульвар?
– Волжский. Рванула туда, а вдруг, думаю, сумочка лежит там? Разбежалась, дура. Господи, ну почему мне так не везет?
– Ты же сама сказала почему.
– Почему?
– Ты сама сказала – почему. Судя по возникшей паузе, Алла решала, обидеться ей на "дуру" или нет.
– Что же мне делать, Соня? – Петрова решила не обижаться.
– Вечером встречать гостей. Ты уже приглашения всем направила. Ведь так?
– Обзвонила вчера, обещались семеро, если, конечно, ты придешь.
– Куда же я денусь? У меня, кстати, есть хороший знакомый в паспортном столе твоего округа. Думаю, решим проблему.
– Ой, что бы я без тебя делала, солнышко ты мое. Вороненок, а у меня тебе сюрприз есть.
– Какой еще сюрприз?
– Вечером увидишь. Целую, мне готовиться надо. Пока. * * *
Почтительно относясь к годам, уважительно – к месяцам и неделям, снисходительно к часам, люди совершенно не замечают минуты. И напрасно. В нашей жизни все решают именно они. В тот момент, когда обезумевшая от потери Алла Ивановна Петрова лихорадочно бегала от одной скамейки на Волжском бульваре к другой, она и не догадывалась, что всего лишь пять минут назад маленькая сумочка из натуральной кожи светло-коричневого цвета спокойно лежала на земле, никем не замеченная. Впрочем, народу на бульваре было мало, а дворник Михеев, в чьем ведении находился этот участок, выполнил свою работу задолго до того, как тогда еще абсолютно довольная жизнью Алла Ивановна трепалась на скамейке со своей подругой. Итак, пять минут назад на скамейку присел среднего роста, средних лет мужчина. Это был Михаил Прокофьевич Киреев. Он никому не мог бы объяснить, почему он пришел именно на эту скамью. Случайность – скажет кто-то. Судьба – возразит другой. Нам же только остается констатировать факт: он присел на краешек скамьи. "Сейчас отдышусь – и пойду дальше", – думал Киреев. Чувствовал он себя плохо. Во-первых, не выспался. Иван повез его в четыре утра в Богоявленск, где ему повезло – почти сразу удалось сесть на поезд, идущий в Москву. В поезде прикорнуть, разумеется, не удалось. Во-вторых, у него дико болел желудок. Вдобавок еще в дороге Киреева буквально вывернуло всего наизнанку. Наверное, топленка не пошла, решил он. Но тошнота не проходила. Тетка Лена, провожая, обещала писать. А еще попросила передать небольшой гостинчик сестре своего покойного мужа. Сестра жила на Волжском бульваре. Только что Михаил Прокофьевич выполнил поручение. Задерживаться в гостях у незнакомых людей не стал, а поспешил к ближайшей станции метро. Тошнота опять подступила к горлу, и он решил идти к метро не по улице, а бульваром, надеясь в случае повторения неприятности меньше привлекать к себе внимания. Так он оказался на скамье.
Сумочку Киреев увидел почти сразу, как только сел. Маленькая сумочка из натуральной кожи светлокоричневого цвета. Он почти инстинктивно осмотрелся по сторонам. Невдалеке прогуливалась молодая женщина с мощным ротвейлером, чуть поодаль два паренька пили пиво. И все. Никого. "А если там бомба? Дурак! В женской сумочке, да и проводов не видно. Больно много ты понимаешь в бомбах. Часовой механизм и все. А кого, простите, здесь взрывать? Меня и этого ротвейлера? Представляешь, через три дня в Москве траур – по мне и ротвейлеру". Внутри Киреева два разных "человека" завели разговор. Пока они спорили, Михаил Прокофьевич очень осторожно поднял сумочку. Он демонстративно положил сумочку на колени, чтобы ее было видно, и окликнул женщину с собакой:
– Вы не подскажете, который час?
– У меня нет часов, – в голосе женщины послышались кокетливые нотки. Все понятно, рассудил один "человек", одинокая.
– А какая у вас красивая собака. Как ее зовут? – не обращая внимания на "человека", продолжал спрашивать Киреев.
– Берта, – хозяйка собаки хотела сказать что-то еще, но Берта рванула что есть мочи, увидев впереди тощую черную кошку. Вместе с собакой рванула за кошкой женщина, крича: "Стой, маленькая, стой". На сумочку она не обратила никакого внимания. "Значит, не ее. Открывай". – "А почему она тяжелая такая? Косметика столько не весит. Теперь уже без Берты взлетим". – "Дураком быть не стыдно, стыдно быть трусом. Открывай". Киреев открыл. Деньги. Много денег. Сотенные долларовые купюры были аккуратно перевязаны красной резинкой. Раз, два, три, тридцать... Умножаем на сто. Ого! И еще чьи-то паспорта. Опять-таки почти инстинктивно Киреев закрыл сумочку и быстро пошел по направлению к метро. На ходу стал смотреть паспорта.
Петрова Алла Ивановна, адрес, год рождения. Почти ровесница. Манукян Наталья Владимировна, видимо, дочь. "Все ясно, гремучая смесь: новые русские и новые армяне, денег – куры не клюют. Старик, а ведь это шанс. Ты же никогда таких денег в руках не держал". – "Неудобно как-то, чужие ведь". – "Но ты же перестал верить в случайности. Деньги в руки к тебе неспроста пришли. Теперь и на операцию хватит, и на лекарства самые хорошие. Вот он – знак". – "Но если это знак, почему кроме денег в сумке и паспорта этих женщин? Чтобы я потом совестью мучился?" – "Брось антимонии разводить. Чувствуй себя Робин Гудом. Деньги, небось, ворованные". – "А если нет? И если она одна дочь растит – у нее ведь другая фамилия. Вдруг она дочери на операцию собирала?"
– "Ты на их фотки посмотри – цветут и пахнут. Хорошо. Другой вариант: отошли им по почте паспорта и пятьсот баксов. Остальные твои – комиссионные". – "А Лиза?" – "Что Лиза?" – "Ей деньги нужнее, чем мне. Я все-таки пожил, а ей восемь лет". – "У нее отец и мать есть. Ну, хорошо. Отошли Манукянше только паспорта, деньги раздели с Бобровыми. Почувствуй себя и Робин Гудом, и Санта Клаусом. В одном флаконе. Ты сам посуди, кто тебе эта Лиза? Никто. Посмотри вокруг, таких детишек – больных, брошенных, умирающих – тысячи. О себе подумай, Санта Клаус. Если операцию делать не хочешь, купи путевку куда-нибудь на Кипр. Ты же последний раз на море лет десять назад был, да и то – на Азовском. Поживи перед смертью как человек". – "Но они же чужие". "Заладил... Ты помнишь, что в "Бравом солдате Швейке" Гашека говорится об одном придурке, который нашел деньги, а затем их вернул?" – "Помню". – "Делай выводы". – "Мне мысль одна в голову пришла". – "Надеюсь, правильная? Говори". – "Когда я, читая тетрадь Арсения, размышлял об искушении, помнишь?" – "Конечно. Ты еще думал, что это препятствия на пути. Умничал, одним словом". – "Точно. Как легко в постели лежать и рассуждать о трудностях пути". – "К чему ты клонишь?" – "К тому, что, похоже, путь мой начался. С Поповки, вернее, даже с Пального. С той церквушки. Я думал, путь – это облака в небе, березка на обочине, трясогузка, сопровождающая тебя в пути. Устал – отдохнул – и дальше пошел". -"А разве не так? Правда, вместо облаков тучи могут быть, а так все верно". – "Не совсем так. Да, облака. Да, береза. И вот этот кошелек". – "Думаешь, искушение?" – "Еще не знаю". – "А для чего?" – "Помнишь, у Ельчанинова: "Что умножает в нас духовную силу? – Преодоленное искушение". – "Конечно, помню. А ты помнишь известную побасенку про одного верующего человека? Их деревню наводнение разрушило. Жителей деревни спасают, а этот отказывается от помощи: меня Бог спасет. К нему одна лодка приехала, вторая, третья, а он знай себе талдычит: меня Бог спасет. И утонул. А на том свете претензии к Богу предъявлять стал: мол, чего ж ты не спас меня? Господь ему отвечает: кто за тобой три лодки посылал, ты не подумал?" – "И к чему этот пример?" – "Да все к тому же: ты не подумал, что этот кошелек – лодка, посланная за тобой? Не смейся! Ты за эти недели понял больше, чем за всю прожитую жизнь. Значит, вовремя тебе болячку послали. Но ты же, Кира, сам чувствуешь: Он тебе поможет. А как без лекарств, без лечения, без денег это сделать? Поплачешь перед иконой – и все как рукой снимет, да?" – "Не расходись. Я же просто думаю, ничего ведь не решаю. Мне понравилось твое сравнение про кошелек и лодку. Но почему там фотографии этих женщин были?" – "Ты уже достал, старик. С каких пор ты коммунистом стал?" – "При чем здесь это? Хотя, знаешь, в прежней жизни больше справедливости было". – "Соглашаюсь. Но это утопия, когда каждый человек и счастлив, и богат, и здоров. Понимаешь? Утопия! О себе думай, о себе. Как в той тетрадке написано, помнишь?" – "А именно?" – "У Серафима Саровского. Святой человек был, значит, знал, что писал: "Спасись сам и вокруг тебя спасутся тысячи". – "Так он в другом смысле "спасись" подразумевал".