Текст книги "Кто услышит коноплянку?"
Автор книги: Виктор Лихачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
– Четверым что делать, шеф? – возразил Боб. – Шурик с Бугаем вдвоем управятся.
– Я думаю, ты бы с ним и один управился. А смог ли бы найти этого странника – сомневаюсь. Главным будет Шурик. Юлька не помешает – голова у нее варит. А затем Кузьмич одной фразой подвел итог разговора:
– Итак, сроку вам даю – неделю. В Старгород он придти не должен. Понятно?
– Понятно.
– За два дня ребята управятся, босс, – пообещал Доб.
– А ты что скажешь? – обратился Кузьмич к Шурику.
– Куда ему деться? Днем больше, днем меньше. Верное дело. Нутром чую.
– А я вот не доверяю даже себе. Короче, неделю меня не беспокоить. Не управитесь, звоните. Будем решать, что дальше делать. Теперь другой вопрос... Шурик пошел проводить Селиванову до двери.
– Спасибо тебе за доброе слово. Говоришь, сроду такой смышленой не видел? А ты молодец, я думала, мы не узнаем, куда он поедет, – сказала Юля.
– И ты молодец, раскрутила тетку. Ты извиняй, мне еще посидеть надо. Завтра в семь выезжаем. Мы за тобой заедем. В дороге все и обговорим.
– Поедем через Мценск?
– Разумеется. Не доезжая до Болхова мы с ним и встретимся. Кстати, я сегодня немного приборзел.
– В смысле?
– Да я решился их в самом кафе пасти.
– И что?
– Они трепались, трепались, а потом он вдруг встал и подошел ко мне.
– Что же ты мне раньше не сказал?
– Когда? У Кузьмича? Сейчас рассказываю. Подошел и спросил, не встречались ли мы с ним раньше в каком-то Пошехонске. Ошибаетесь, говорю. Он извинился и отошел.
– Думаешь, заподозрил что?
– Не знаю. Вряд ли.
– А дальше что?
– Все. Ну, почти все. Когда он в автобус сел, я сослепу табличку с названием города прочитать не смог. Подошел совсем близко. Одним словом, показалось мне, что увидела она меня.
– Воронова?
– Да. Я, разумеется, вмиг слинял, но...
– Показалось или увидела?
– Увидела.
– Что будем делать?
– Разберемся с этим мужиком, а с Вороновой будем по ситуации действовать.
– Испортил ты мне все настроение.
– Не переживай.
– Шурик, ты что, проститься не можешь? – донесся из комнаты голос Кузьмича. – Я жду.
– Иду! Знаешь, я ведь зря трепаться не буду. Сказал не переживай, значит, не переживай. У Кузьмича много дел. Сегодня он есть, завтра нет. Я в его замах не числюсь, но ребята меня уважают. Что попрошу – сделают.
– Не хочу я, чтобы ее Боб или Доб пришили.
– Не хочешь – и не надо. Пусть живет. Только как можно тише... Ну, ладно, до завтра.
– До завтра.
Юле совсем не хотелось ехать куда-то в Тмутаракань. Но она знала: приказы Кузьмича не обсуждались. К тому же хотелось к минимуму свести вариант, при котором ее могли бы просто "кинуть". А Шурик и вправду оказался сентиментальным человеком. Он не стал огорчать Юлю и говорить, что пакет с иконой Воронова передала бородачу в самый последний момент. Шурик решил не добивать свою новую напарницу: получалось, что когда Юля простилась с иконой, та лежала в пакете прямо у ее ног.
Глава двадцать третья
Если вначале Софья хотела сразу же звонить Юле, то затем чуть поостыла. "А что я ей скажу? Что в кафе и на автовокзале видела какого-то парня? Кстати, это еще вопрос, видела ли я его. Видимо, в Кирееве столько мистического, что это все передалось и мне. Или позвонить? Попытаться прощупать, узнать, что она хочет делать? А мне это нужно? В конце концов, главного удалось добиться: я вне опасности, икона, надеюсь, тоже. Если даже за нами кто-то и следил, то в автобус сел только Михаил. Поди теперь, ищи ветра в поле. Нет, я дергаться не буду. Думаю, Юля мне сама позвонит". Софья успокоилась. А вечером ее закружили дела. Она умудрилась побывать на двух выставках, посидела с друзьями в уютном кафе, назначила несколько встреч на послезавтра – завтра День Победы. Сразу несколько знакомых позвонили ей и предложили отдохнуть за городом. Она приняла приглашение Мещерских.
Это была семья художников в трех поколениях. Удивительные люди – очень гостеприимные, несколько старомодные. Старшие Мещерские – Илья Ферапонтович и Аглая Серафимовна почти безвыездно жили на даче под Звенигородом. Их по праздникам навещали сын Илья, его жена Соня и сын Ильи Ильича Ферапонт. В прошлом году Воронова в своей галерее организовала выставку работ Мещерских – отца, сына и Ферапонта. Внук Ильи Ферапонтовича был самым талантливым в династии. Успех выставки был оглушительным. Именно тогда Софья поняла, что в этой жизни она не только племянница Воронова. С той поры она еще больше сблизилась с этим удивительным семейством, в котором дед читал наизусть Гумилева, плавал зимой в проруби; его сын дарил каждый день цветы своей жене, удивительно красивой женщине, будто сошедшей с полотен прерафаэлитов. А Ферапонт... Ферапонт был влюблен в нее, Софью. Он был моложе Вороновой на пять лет, а потому серьезно к нему Софья отнестись не могла, чем очень обижала юношу. Когда прошла выставка, он прислал ей большое письмо – очень трогательное и милое. В тот вечер Софья позвонила ему по телефону и мягко, но одновременно решительно попросила его выбросить из головы глупости.
– Это не глупости, Софья. И вы очень несправедливы ко мне.
– Почему несправедлива?
– Потому что считаете меня юнцом. А между прочим, к Борису Кравченко вы так не относились, а он мой ровесник.
– Ферапонтик, а откуда ты знаешь, как я к нему относилась? Разговор приобретал интересный оборот.
– Он мне сам... я знаю, – растерялся юный Мещерский. Боря Кравченко был не очень способным художником, зато очень смазливым мальчиком. Его Софья бросила быстро, отплатив за нежность покупкой двух работ Бориса.
– Ты на что намекаешь, мальчик? – В голосе Вороновой появились металлические нотки.
– Я, я... Софья, простите меня, я не имел в виду ничего плохого. Но ведь Борис вам нравился, значит, и я мог бы.
– Нет, не мог бы, Ферапонт. Я сама выбираю – друзей, любовников, деловых партнеров. Ты – сын и внук моих очень добрых друзей, для меня этого достаточно. Иначе будет перебор.
– Ну почему, Софья? – Мальчик чуть не плакал.
– А ты спроси Бориса, как быстро я его бросила.
– У нас все будет серьезно, вот увидите. Вы сами говорили, что я талантлив.
– Я и сейчас так думаю...
После того разговора на какое-то время Ферапонт исчез из ее жизни. И вот сегодня позвонили Илья и Софья. Если всем другим звонившим Воронова отвечала: "Спасибо, я подумаю", то им ответила: "Спасибо, я постараюсь". И они поняли, что Софья приедет. О Кирееве Воронова не вспоминала. Ну, если и вспоминала, то самую малость. Когда в кафе Владик Хабилава, арбатский плейбой, шутя назвал ее бессердечной пожирательницей мужских сердец, Софья смеясь ответила ему:
– Не знаю, не знаю. А один человек, между прочим, сегодня утром назвал меня застенчивой и доброй. А еще нежной и верной.
– Радость моя, надеюсь, эту чушь он шептал тебе не в постели?
– Нет, солнце мое, не в постели. А ты с этими словами не согласен?
– Застенчивая, верная? Сонечка, ты же умная женщина. Такая грубая лесть – и ты поверила? Это был обычный треп, но слова Владика задели Софью. Даже не слова, а то, с каким искренним смехом и чувством веселого недоумения переспрашивал: "Застенчивая, верная?" Вспомнился Смок: "Как с цепи сорвалась... Богема твоя хренова". А ведь, похоже, он был прав. То, что мужчине ставится в достоинство, женщинам не прощается. Глаза Владика, масляно смотревшие на нее, были красноречивее любых слов.
А еще раз она подумала о Кирееве, когда, расплачиваясь, вспомнила о деньгах, которые надо передать родителям девочки, от которой Михаил был, похоже, без ума. "Ничего, до послезавтра подождет", – решила Софья.
Но поздно вечером, уже дома, ей вновь пришлось вспомнить Киреева. Позвонила Алла:
– Хочу спросить, Сонечка, а как ты планируешь провести завтрашний день?
– Хочешь пригласить меня на дачу?
– А как ты догадалась?
– Я сегодня просто на разрыв. Никогда не думала, что Софья Воронова настолько популярная личность.
– И что скажешь?
– Скажу большое спасибо. Увы, уже обещала.
– Жаль, а кому, если не секрет?
– Не секрет. Мещерским.
– Понятно. Куда нам, рабоче-крестьянским, до этих аристократов.
– Глупости не говори. Я же не виновата, что они раньше меня позвали.
– А я разве виновата, что до тебя дозвониться невозможно? Шучу. Мы увидимся после праздника?
– Конечно.
– Да, я тебя поблагодарить хотела.
– За что?
– По жизни как-то получается, что ты мне всегда только доброе делаешь.
– Заинтриговала, не спорю. И что же я тебе такого доброго в последний раз сделала?
– А ты не иронизируй. Это же ты мне Юлю Селиванову порекомендовала.
– Юлю?
– Массажистку. Она мне вчера косметику принесла. Обалденную просто. Софья насторожилась:
– Подарила косметику? А в честь чего?
– Ты меня обижаешь, подруженька. Юле привезли крем откуда-то из Азии, ей он не подошел, вот она про меня и вспомнила.
– Про тебя? И денег не взяла?
– А она, между прочим, о тебе взахлеб говорила. На душе у Софьи опять стало тревожно.
– Взахлеб?
– Без преувеличения. Мы с ней так славно поболтали.
– О чем?
– Да разве я припомню все?
– Тогда скажи, про Киреева, Михаила, она спрашивала?
– Ну, спрашивала. Что с тобой, Сонечка, у тебя даже голос изменился?
– Алла, говори, что ты ей рассказала.
– Ладно, скажу, а что такого? Как он мне деньги принес, про болезнь его...
– Что Киреев идет пешком в Старгород – тоже говорила?
– Не помню. Кажется, да.
– Кажется или да?
– Да. Что случилось, ты мне скажешь? Это что, был секрет?
– Какое это теперь имеет значение? Эх, Алка, Алка.
– Что – Алка?
– Ничего. Это я – дура. Ладно, давай прощаться.
– Соня, постой. Я что-то плохое сделала?
– Не знаю, ты или я. Неужели ты не понимаешь, что косметику она тебе подарила не ради глаз твоих красивых.
– А почему? – почти по-детски спросила Петрова.
– Потому что язык у тебя без костей. Киреев ей был нужен, понимаешь? Пока. Софья бросила трубку. Теперь она все поняла. Михаил был прав: тот "пошехонец" следил за ними. Он знает, куда поехал Киреев. В том, что незнакомец как-то связан с Селивановой, Софья не сомневалась. Прощаясь, Михаил крикнул ей: "Если доберусь до Старгорода". Какой смысл он вкладывал в эти слова – узнает ли об этом Софья? Получалось, из-за нее человеку, который не сделал ей ничего плохого, человеку, и без того переносящему физические страдания, грозила смертельная беда. Опять пришел на память Смок. Уж на что дядя был смел, умен и, как раньше думала Софья, всесилен, но и его убили. Безжалостно, размозжив голову почти средь бела дня в двух шагах от дверей собственной квартиры. И вот теперь Киреев. Странный человек с грустными глазами. На нее что-то нашло тогда, во время их последней встречи. Другой бы ее расспросы воспринял как флирт, а этот говорил о парадоксальности мира, о том, что можно смотреть, а можно "видеть". А потом он уехал – в никуда, обещав через Лизу подавать о себе весточки. Почему-то отчетливо представилась картина: Михаил идет по дороге, навстречу движется автомобиль. Киреев проходит мимо, ничего не подозревая, а машина останавливается, из нее выходят люди... Софье стало страшно. Она бросилась искать номер телефона Селивановой. Гудок, второй, третий... Софья еще не знала, что она скажет этой женщине... четвертый, пятый, шестой – но обязательно скажет.
– Я слушаю. Алло, говорите. Я слушаю вас.
– Вот и хорошо, что слушаешь. Это Воронова. * * *
В автобусе на икону Киреев смотреть не решился – не хотелось привлекать внимания. В Болхов приехали в семь часов вечера. Михаил Прокофьевич вышел из салона последним – он словно оттягивал встречу с неизбежным. Единственный из всех пассажиров, кто сказал водителю "спасибо", Киреев шагнул в свою новую жизнь. В смутных мечтах она виделась ему яркой и загадочной. Что оказалось на деле? Убогое здание вокзальчика, пустая торговая площадь, неказистые серые домики. Два "человека", два антагониста внутри Киреева завели привычный спор – так случалось всегда, когда Михаила Прокофьевича охватывала нерешительность. Первый: "По-моему, все нормально. Помнишь примету? Все, что плохо начинается – хорошо заканчивается..." Второй: "Утешил. С каких таких пор ты стал в приметы верить? А по-моему, дрянь дело. Это надо же
– гостиница в городе работает два дня в неделю, когда белорусы приезжают торговать. А торговать они приезжают по субботам и воскресеньям. Сегодня хоть и праздничный день, но – четверг. Ау, белорусы, где вы? Нету. Так куда мы пойдем, где голову приклоним?" Первый: "Надо пройтись по городу, осмотреться. В конце концов, до темноты еще далеко. Можно, конечно, плакать по уютной московской квартире, но стоит ли? Неужели правы Галина и Наталья, советовавшие... ты сам знаешь, что они советовали". Второй: "А ты на самолюбие не дави. Уметь признавать свои ошибки – это признак мудрости. По московской квартире плакать поздно, а вот на орловский автобус успеть еще можно. В Орле с гостиницей проблем, уверен, не будет. Город посмотришь, а потом – до Тулы. Оттуда – в Старгород".
Первый: "Трус несчастный. Чего испугался? Шести-семи ночных часов? Что ночлега не найдем? Забыл народную мудрость: "Май – под каждым кустом рай"? Придумаем что-нибудь..."
– Заткнитесь вы оба! – Киреев произнес это вслух. Проходившие мимо старички, видимо муж и жена, испуганно оглянулись и убыстрили шаг. Михаил Прокофьевич вздохнул виновато – и пошел потихонечку мимо серых домов по дороге, бравшей резко в гору. Это были первые метры его странствия. Он говорил себе: "С этого момента я все начинаю с нуля, с самого начала. Я, как старый хлам, выброшу весь этот груз, что будет мешать мне идти вперед. Я начинаю учиться, учиться заново. У людей, зверей, птиц. Каждый день может стать последним в моей земной судьбе, каждая встреча последней. Значит, сегодняшний день – самый важный в моей жизни, завтрашнего может просто не быть. Люди, которых я встречу, – самые важные, ибо других, вполне возможно, мне не суждено увидеть".
Боюсь, мысли Киреева покажутся кому-то несколько театральными. Но за их искренность я ручаюсь. Он намеревался, начав с нуля, с первого пройденного метра, сбросить весь тот "груз", что был им накоплен за сорок лет жизни. Но легче снять с себя кожу, чем избавиться от привычек, накопленных за долгие годы. Тем паче, когда они становятся твоим вторым "я". Киреев чувствовал, что, вступая в разговор помимо своей воли, он становился похожим на шар, из которого вышел весь воздух. Но научить свой внутренний "голос" говорить просто, без изыска и громких фраз, наш герой так пока и не сумел. Ему очень хотелось обрести внутреннюю тишину, хотелось даже, чтобы голос вообще умолк, но...
Минут через пятнадцать-двадцать Киреев добрался до центра города: небольшая площадь с неизменным памятником Ленину упиралась одним концом в два больших храма, другим – переходила в центральную улицу. Михаил Прокофьевич сначала прошелся по одной ее стороне. Когда двухэтажные дома сменились частными одноэтажными домиками и стало ясно, что еще сотня-другая метров и город кончится, Киреев перешел на другую сторону и пошел обратно. Ему было интересно, он внимательно смотрел на дома, построенные, судя по всему, на рубеже XIX-XX веков. Типичные дома типичного уездного городка. Многочисленные вывески на них говорили о том, что большинство учреждений и всевозможных организаций Болхова размещались именно в этих домах. Но сегодня, в праздничный вечер, центральная улица словно вымерла. Однако безлюдье только радовало Киреева, еще не очень уверенно чувствовавшего себя в таком виде с рюкзаком за плечами. Чего-то не хватало. Какой-то теплоты, сердечности. Он обходил, словно турист, город, нагружая глаза и ум, но не душу. Душа грустила о Москве. Вернее, о прежней жизни, в которую не было возврата. Что же делать? Киреев остановился около одного из домов. "Завтра сюда придут люди... Нет, не то, не о том ты думаешь. У них, наверное, туалет на улице. Не то. Понятно, что жизнь в Болхове по сравнению с московской внешне убога – это ясно. Будто в другой век попал. Но сейчас, чувствую, я должен понять что-то другое. Не внешнее, так легко бросающееся в глаза". И вдруг Киреев представил, причем представил очень отчетливо, что этот маленький, убогий, серый Болхов – город, в котором он родился. Представил, что по этим улицам, мимо этих домов он бегал в детстве с друзьями.
И все изменилось. Нет, Болхов не стал больше, не осветилась неоновыми огнями его центральная улица, наступавшие сумерки не могли скрыть обшарпанности домов и заборов. Изменилось что-то в самом Кирееве. Он вдруг "увидел" этот город. Любящее сердце мудрее равнодушного. Теперь по городу шел не праздный турист, а возвратившийся к отчему порогу человек. И сразу же уютом и спокойствием, а не нищетой и угрюмостью повеяло от этих строений, деревьев и даже памятника. Раздался мелодичный перезвон. От неожиданности Киреев вздрогнул.
– Что это? – спросил он проходившую мимо девчушку.
– Куранты.
– Куранты?
– А что вы удивляетесь? – в голосе девочки послышалась гордость за свой город. – Наши мастера установили их на храме. Каждый вторник один из мастеров поднимается по лестнице на колокольню и заводит куранты...
– Ты так здорово рассказываешь. Наверное, очень хорошо учишься?
– Нормально учусь. Просто обидно. Все приезжие считают, что раз в Болхове всего десять тысяч жителей, то это – деревня и в нем нет ничего интересного.
– Прости, тебя как зовут?
– Маша.
– Машенька, честное слово, я не считаю Болхов деревней. Скажи, а как же на церкви могут... находиться куранты?
– А она не действующая. И рядом с ней еще одна – она тоже не работает. Жалко, красивая очень. В ней Иван Грозный венчался.
– Не может быть! – искренне удивился Михаил Прокофьевич.
– Правда, мы по истории проходили. А если хотите в церковь на службу попасть – вот как раз отсюда в тот проулок пройти, там церковь действующая. Тоже, между прочим, очень древняя.
– Надо же, какой знатный ваш город, ежели сам Иоанн Васильевич здесь венчаться решил.
– Это он раньше знатным был. Нам учитель рассказывал, что в середине XIX века в Болхове очень много купцов жило. Это были их дома, – и девочка сделала широкий жест рукой.
– Спасибо тебе, Маша. Просветила меня.
– Пожалуйста, – серьезно ответила сероглазая русоволосая девочка и пошла по своим делам, поминутно оглядываясь на странного незнакомца. А незнакомец направился к двум храмам, от которых некогда и начиналась центральная улица славного уездного города Болхова.
Огромный собор середины XIX века, на колокольне которого размещались куранты, был закрыт. Зато в другой храм, на стене которого висела доска, гласившая, что памятник культуры XVI века охраняется государством, попасть можно было без труда – через огромные проломы в человеческий рост. Внутри царило запустение. На земляном полу – горы кирпича и прочего мусора. Надписи на стенах, бутылки, остатки пищи. Киреев пытался представить государя всея Руси, венчавшегося здесь, представить красочную торжественную службу, сотни нарядно одетых людей – и не мог. Послышалось воркование. Киреев поднял голову: вверху, под самыми сводами, на балке сидел голубь и смотрел на него. Странно, но это был не привычный сизарь, а белый голубь. Последние лучи заходящего солнца осветили старые кирпичи, земляной пол, кроткого голубя. Грусть стала нестерпимой. Через пролом Киреев выбрался на воздух, сел на траву. На ум пришли строки любимого поэта: С моста идет дорога в гору.
А на горе – какая грусть! Лежат развалины собора,
Как будто спит былая Русь... Какая жизнь отликовала,
Отгоревала, отошла! И все ж я слышу с перевала,
Как веет здесь, чем Русь жила. А еще он вспомнил где-то прочитанное, что у каждой церкви есть свой ангел-хранитель, приставленный к ней. И даже если церковь разрушают – ангел остается до второго пришествия, до судных дней. Киреев не имел понятия, способны ли ангелы чувствовать одиночество, оскорбляет ли их подобная "мерзость запустения", но ему стало жалко ангела этого храма, видевшего его лучшие дни. Оплакивает ли ангел только разрушенные стены или скорбит о нас? Потомки тех, кто сотни лет назад кричали русскому царю: "Многие лета!", пили здесь водку. Говорят, ангелов нельзя видеть. А вдруг этот голубь – ангел разрушенной церкви? Грустный, одинокий ангел, принявший птичий облик, чтобы хоть один человек на Земле смог услышать боль ангельского сердца...
Глава двадцать четвертая
"Быть может, я успею на конец службы в действующий храм", – подумал Киреев. Маша говорила, что он близко отсюда. И, взвалив рюкзак на спину, поспешил в указанную девочкой сторону. * * *
– Софья Николаевна, вы? – голос Юли говорил, что его владелица просто счастлива слышать Воронову. Селиванова с бульшим на то основанием, чем Нерон, могла воскликнуть: "Какая великая актриса во мне умирает". И следующие слова она произнесла почти с нежностью:
– Что-нибудь случилось, Софья Николаевна? Ой, да не молчите же, а то я начинаю волноваться. А Софья замолчала, ибо поняла в эти несколько секунд простую, но в то же время очень верную тактику Селивановой. Перестраиваться надо было на ходу.
– Случилось, Юлечка, – теперь уже заворковала Софья. – Друг у меня есть. Очень хороший человек. Михаилом Киреевым зовут. Не слыхала о таком?
– Киреев Михаил? Постойте-постойте. Это не тот художник, что к вам приходил, – высокий такой, обрит наголо?
– Нет, другой. О нем тебе Алла Петрова буквально вчера рассказывала.
– Ах, да! Вспомнила. Странный такой человек, куда-то пешком собрался. Алла Ивановна говорила, что он болен очень. Бедняга, – и Воронова услышала тяжелый вздох.
– Ты все верно вспомнила. Так вот, боюсь, беда с ним может случиться...
– Конечно, может! Софья Николаевна, если он ваш друг, я бы на вашем месте никуда чудака этого не отпустила. С такой болезнью надо дома сидеть. В дороге всякое может случиться.
– Видишь, ты правильно все понимаешь. Люди ведь разные на свете есть.
– И не говорите. Но все равно, это же ведь его выбор. Он взрослый человек. В конце концов, вам он не брат и не муж. Или... я ошибаюсь?
– Не ошибаешься. Он мне... просто друг. Но ведь и это не мало? Или я ошибаюсь? Юля молчала. Софья слышала в трубке только ее дыхание.
– Софья Николаевна, я не совсем понимаю...
– Зачем я звоню? Сама не знаю. Может, потому, что между нами дружба начинала завязываться... Одним словом, поделиться захотелось. Мы ведь друг друга еще не очень хорошо знаем. И если моих друзей обижают, особенно таких... странных – ты ведь так сказала? – я на многое пойду, чтобы их защитить.
– Это с хорошей стороны вас характеризует, Софья Николаевна...
– Не надо иронизировать, Юлечка. Мы же друг друга поняли, не правда ли?
– Вы слишком хорошо обо мне думаете. Я всю жизнь руками работаю, а голова, как говорится, отдыхает. Не совсем я вас понимаю.
– Ты все понимаешь, Юлечка, – голос Вороновой стал жестким. Воркование закончилось. – Если твои дружки что-нибудь сделают с Киреевым, плохо будет тебе.
– Вы не нервничайте, Софья Николаевна, я слышала, эти дни бури магнитные на солнце...
– Вот и хорошо, что поняла. Пока. – И Софья положила трубку, не дожидаясь ответа. Юле оставалось несколько часов, чтобы обдумать услышанное и принять решение. Воронова ясно дала ей понять, что она все знает. Но в конце концов природный оптимизм Селивановой взял верх: "Только ведь труп еще найти надо. А вдруг Киреев в монахи решит постричься? Или в пьяной драке... Или сердце... Врете, Софья Николаевна, ничего-то вы не докажете. Ни-че-го!" И когда к "хрущевке" на Кузьминской улице подъехал белый "Сааб", у подъезда его уже ждала девушка в джинсах и ярко-красной куртке. Это была Юлия Селиванова. * * *
Внутри храм оказался гораздо больше, чем казался снаружи. Множество икон в позолоте, расписные стены, пол просто блестит чистотой. Молящихся немного – от силы человек десять. Киреев, положив у входа рюкзак, скромно встал почти у самой двери. На него обернулись, посмотрели с интересом, кто бегло, а кто пристальней. "Надо, наверное, свечей купить", – подумал Киреев. Далеко, у алтаря, в сумраке храма появился священник – коренастый, чернобородый мужчина примерно одних лет с Михаилом Прокофьевичем. Что-то неразборчиво читала женщина сбоку от алтаря. В него опять вошел священник. Наконец Киреев услышал знакомые в чтении слова: женщина читала "Отче наш". Только закончила, как из алтаря донеслось: "Яко Твое есть Царство и сила, и слава, Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно и во веки веков". Голос был не сильный, высокий. Чтица ответила: "Аминь". "Видимо, служба заканчивается", – подумал Киреев. Кто-то тронул его за рукав. Он обернулся. Позже Михаил Прокофьевич пытался восстановить в памяти это мгновение, но вспоминал только лицо пожилой женщины, будто выплывшее откуда-то из сумрака:
– Возьми. Сходи к нему. Обязательно.
Лицо вновь исчезло, а в руках у Киреева была фотография. Ничего не понимая, Михаил Прокофьевич посмотрел на снимок. На нем был изображен пожилой священник. Старенькая, видавшая виды ряса, на голове камилавка. Крупные черты лица. Глаза смотрят пристально из-под густых седых бровей. Большая борода с проседью, огромный крест на груди добавляли человеку, изображенному на снимке, величия. Внизу стояла подпись: "Коссов Георгий Алексеевич. 1858-1928 гг.". Киреев ничего не понимал. Кто этот человек? Куда ему надо идти? Служба вскоре закончилась. Присутствовавшие на ней люди разошлись, но той женщины Киреев так и не увидел. Не зная, что делать дальше, решил дождаться на улице священника. Тот вскоре появился: закрывая дверь, давал какие– то указания чтице.
– Вы меня ждете? – Явный украинский акцент выдавал в священнике хохла. – Негде переночевать?
– Негде, – признался Киреев. – Но я хотел кое о чем вас спросить. Признаюсь, что несколько озадачен. – И Михаил Прокофьевич протянул священнику фотографию.
– Работайте Господеви со страхом и радуйтеся Ему с трепетом, – произнес священник, показывая всем своим видом, что он все понял. Потом добавил: – Блажени вси надеющиеся Нань. Берите рюкзак, вон мой дом. Пока матушка будет ужин готовить, я вам все расскажу. А заодно кое-что покажу. – И не дожидаясь ответной реакции собеседника, неожиданно резво для своей комплекции пошел к кирпичному домику под белой крышей, стоявшему метрах в ста от церкви. Так Киреев познакомился с отцом Владимиром Дроздом, настоятелем храма Николая Мирликийского.
– Подождите меня здесь, я на минутку, – отец Владимир взял у Киреева рюкзак, сам отнес его в дом. Вскоре оттуда раздались голоса. Все происходило так быстро, что Михаил Прокофьевич даже не понимал, радоваться ему или огорчаться. Впрочем, про огорчение он подумал ради красивого словца, если так можно сказать. Еще тридцать минут назад он не знал, где заночует этой ночью. Пять минут назад он не знал о существовании отца Владимира... А священник вышел из дома так же стремительно, как и вошел в него:
– Пойдемте, здесь рядом.
Они прошли мимо церкви. Улица вела вниз. Отличия от деревни не было никакого. Сразу за церковью закончилась щебенка, заменявшая асфальт. Маленькие домики за невысокими заборами. У одного из домов стоял столик – здесь вовсю шла игра в домино. Играли и мужчины, и женщины. Они дружно поздоровались с отцом Владимиром. Тот поклонился. Потом заметил Кирееву:
– Хорошие люди, а в церковь не ходят. Будут лучше в "козла" до темноты резаться... Да услышит их Господь в день печали...
Еще метров пятьдесят – и они свернули в какие-то заросли. Тропинка шла мимо картофельного участка, кучи мусора, становясь все более покатой. Наконец они вышли на открытую поляну – и Киреев ахнул. Отец Владимир был явно доволен произведенным на гостя впечатлением. Попробуем описать то, что увидел Михаил Прокофьевич. Они стояли на вершине огромной кручи. Внизу серебрела Нугрь – небольшая река, на которой стоял Болхов. В этом месте Нугрь делала резкий поворот. Получалось, что Киреев и священник стояли на выступе, с которого можно было видеть весь город, по обе стороны. А за рекой уходили в бесконечную даль поля, рощи, дороги. И в том месте, где они соединялись с горизонтом, садилось солнце. Большая часть солнечного диска уже скрылась, но последние лучи бросали свой малиновый отблеск на реку, деревья, купола храмов – их Киреев тоже видел отсюда. Нельзя сказать, что в воздухе царила тишина. Перекликались друг с другом ребятишки, ловившие рыбу. Их белесые головки можно было с трудом, но все-таки различить внизу. Где-то работала бензопила. За густыми ветвями ив слышались голоса спорящих друг с другом людей. Надрывно мычала корова на лугу за рекой – беднягу не спешили вести домой. Но такое умиротворение витало вокруг, растворяясь во всем: в воздухе, солнечных лучах, серебристомалиновых бликах воды, что у Киреева навернулись слезы на глаза. Внутренний монолог прекратился
– не надо было ничего объяснять. Священник сочувственно смотрел на него, затем нарушил молчание:
– Я каждый вечер прихожу на это место. А те, кто попадают сюда впервые, – эхма. – Отец Владимир не нашел нужного слова. – Красотища, правда? И каков контраст, заметили? Вот шли мы с вами – грязная улица, мат-перемат, помойка. И вдруг – это... – Священник опять не нашел нужного слова. – Может, вы смеяться будете... – Он посмотрел на Киреева.
– Не буду, – тихо ответил Михаил Прокофьевич.
– Мне от восторга своими словами говорить не хочется. В такие моменты слова святого Псалмопевца на ум приходят.
– А какие сейчас пришли?
– Сейчас? – Отец Владимир на секунду задумался, а потом торжественно продекламировал: "Глас Господень свершающий елени, и открыет дубравы, и в храме Его всякий глаголет славу". Скажите мне, Михаил, разве вот этот чудесный мир – не храм Господа?
– Отец Владимир, простите, я не очень силен в церковно– славянском. А как будет по-русски то, что вы сейчас сказали?
– По-русски будет не так красиво, но тоже не плохо. Это двадцать восьмой псалом. "Глас Господа разрешает от бремени ланей и обнажает леса, и во храме Его все возвещает о Его славе".
– Ну и память у вас.
– А у меня батюшка родной священником был. По псалтыри я и читать учился.
– Мы вроде с вами ровесники, где вы могли грамоту по псалтыри изучать?
– В Ровенской области. Я сам оттуда. В наших местах пустых храмов не было никогда, да и к священникам там отношение другое. – Отец Владимир умолк, видимо, вспомнив о чем-то невеселом. Потом словно очнулся: – Да, памятью меня Господь не обделил... Надо же, я ведь еще кое-что забыл вам показать. Пойдемте.
Но идти пришлось не более двадцати шагов. Священник показал на землю: "Видите?" В быстро наступающих сумерках не сразу разглядел Киреев среди молодой травы куст розы, огороженный крошечным частоколом из сухих веток.
– Это от коз, – пояснил отец Владимир.