355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Окунев » Записки лимитчика » Текст книги (страница 23)
Записки лимитчика
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:09

Текст книги "Записки лимитчика "


Автор книги: Виктор Окунев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)

А истина была в метели.

Истина была – как вон то одинокое здание с безумным остеклением в два этажа, выше – жилое согласное многооконье; здание заблудилось в пустом поле. «Универмаг? – гадал я. – Стекляшка эта – должно быть, универмаг». И пробивался к нему, мечтая о малом: не о тепле – теплинке... Шарфом закрыв пол-лица, одни глаза оставя.

И те, идущие за мной, пробивались. Но за прозрачной, провизжавшей по жесткому снегу дверью оказался я без них: и чернобородый, бешено боровшийся с ветром калека, и сплотившаяся наконец, сцепившаяся в живой ком семья – прошли, прокатились мимо. Я увижу их после на автостанции.

Это будет универмаг, как я и предполагал. Не мог представить только тех слов, какими меня встретят:

– О, первые люди – белые люди!

Слова из анекдота, что ли, из какого-то мешка со смехом... Кто их произнес? Неизвестно. Кажется, я был первым, кто пробился к ним с момента открытия. Первым из покупателей, так ничего и не купившим.

Красивая и вертлявая казашка с длинной талией прошла мимо, оглядывая меня с усмешкой – вплоть до моих желтых ботинок. Потянутые к вискам глаза ее лукаво говорили: «Эх, ты, первый человек!..»

Стояли и лежали вповалку дефицитные в других городах валенки, серые и черные, и я только тупо подумал: надо же, валенки. Вместе с летними платьями из японского шелка, среди их шаловливой наготы, висело превосходное мужское пальто из шотландского мериноса – строгое и светлое в то же время, словно удивлявшееся, куда же его занесло... Кроличьи шапки под стеклом объявляли, что заполучить их можно не иначе как сдав куриные яйца натурой.

Шайтанск, вернулся я на привычный круг мыслей, Шайтанск!

И пока я, опять же тупо, глядел на себя в зеркало, а в поле моего зрения вплывали многозначительные вертлявые глаза казашки, думалось так: как прекрасна все же свобода, и даже эта метель, разбросавшая город, – исчезло чувство тягостной, постной зависимости, витавшей давеча в штабных коридорах; как прекрасна, черт возьми, независимость! Осознавалось, что метель, певшая на воле, бывшая прежде союзницей несвободы, долга, трудновыполнимых обязательств, стала самой волей – раскрепощенностью. И казалось, что я читал эти мысли, когда взглядывал в зеркало, у себя на лице, а казашка мне подпевала. Одним словом, отогрелся.

На автостанции, она появилась внезапно – приземистая, точно вырастала из-под земли, – ходили люди из зала в зал, сидели на вещах, шевелились в очередях у кассовых окошек. И эти люди были уже не один лишь Шайтанск – пожалуй, это и была сама целина, францева ли, не францева, шевелившаяся тут, но – раннезимняя, глубинная. И она меня интересовала.

А вот и столовая! Сидели здесь, сдвинув столы, ели гороховую похлебку со свиной обрезью, котлеты по-кустанайски...

– Балет по телевизору смотрела, пироги сожгла, – весело говорила одна малярка другой: обе были в заскорузлых от красок и извести комбинезонах, телогрейки они сбросили, платки распустили.

– Ну, беле́нько тебе! – Ритуал какого-то застолья, бутылки-«чебурашки» с лимонадом.

– Тебе беленько, Танюшок!

И эти их «беленько» и «Танюшок» меня почему-то умиляли. Не одного меня. Девочка, сидевшая с освободившимся, – вся семья теперь обедала, – весело глядела на малярок, у нее были густые наивные брови, как у отца; она, не попадая ложкой в свою тарелку с горошницей, спрашивала:

– Папа, эти тети тут главные, да?

Что-то отец ей отвечал. Непонятная, точно стыдящаяся себя, улыбка блуждала по его лицу: то трогала потрескавшиеся губы и ползла шире и шире, то – сидела прищемленная, как мышь в мышеловке, в одних глазах; и что там она обещала, чем пугала, на что надеялась!..

За столами в толчее обеденной говорилось пустое. Все же оно помнилось, как бы повисая над хлебом и тарелками, над склоненными головами, и в этом была своя тайна.

...– У нас, а я посеверней Надеждинска живал, медведя разделывали – я тебе дам! Такими кусочками нарубят, что – смеются кусочки.

– Где тот медведь!

– ...Из подлости нашей произошел великий талант. Значит, и подлость была впрок! – говорил о таланте и подлости чернобородый без ноги, он тоже был тут; костыль он отставил, а палкой зачем-то тыкал в сторону собеседника, ютившегося у окна, на случайном стуле.

– Ездили на Украину, – надтреснутый голос напомнил кого-то, – думали пожить, и вот – вернулись.

Где-то, за часом езды, меня ждал вокзал. Надо было выходить далеко к полузаметенной большой дороге, замерзать, снова бежать в тепло автостанции, бояться пропустить автобус или не успеть добежать до него – проходной, шел он вроде бы ежечасно; но время его прибытия толковалось по-разному, у кого ни спрашивал. Образовалось даже несколько партий, доказывавших каждая свое. Им-то вокзал был без нужды, как выяснялось. Но приплетались в доказательство сторонние обстоятельства, случаи из жизни, вздор.

– Вам к поезду? Спасаетесь от здешней метели? Хо-хо... А шофер, может, в эту минуту техминимум сдает... Техминимум!

У этого грузного, в собачьих унтах, тоже, должно быть, шофера, выходило: тюхмень... тюхмень.

Близко от хлопающих дверей крупной дрожью сотрясалась и поджимала то одну, то другую лапу желтая взъерошенная собачонка – в двери сунуться она не смела, хотя на что-то мертво надеялась. Я придерживал двери, говорил:

– Ну же, Шайтанка, дура! Иди! Пропадешь ведь.

Но собачонка только механически пятилась, когда к ней приближались, смотрела бессмысленно, и колотун ее бил страшный. А когда дождался-таки мистического автобуса, впрочем, полупустого, сел и, успокоившись, поехал на вокзал, то в работе двигателя, в его ровном морозном гуле слышал вот что: «Надо было тебе собаку эту, Шайтанку, непременно загнать в тепло. Непременно!» И еще слышал: «Собака ты!... Тюхмень».

А на железной дороге, в станционных зданиях шла своя жизнь. Построены они были в разгар освоения целины и поражали теперь тяжеловатой импозантностью, основательностью, которая, что греха таить, обманывала, заставляла искать то, чего не было и в помине. Например, ожидались за этими вокзальными полуколоннами, арочными окнами и всей классической физиономией просторные, светлые залы, а встречали входящего темноватые выгородки, висячие замки там и сям, стесненность. Встречали – многоречивые компании, сбивавшиеся в кучи на скамьях с изогнувшимися отчаянно спинками – темные, признаться, компании. Или они такими казались. Как вот эти.

– Замолчь! – поминутно вскрикивал клокочущий чем-то своим, тайным, мужчина. – Замолчишь, нет? А то долбану!

Их скамья помещалась между выгородкой и капитальной стеной, в этом тамбуре лепились они плотно друг к другу – сидели и на пятках, согбенно и странно, на сумках, мешках. Старообразная женщина-заморыш, сильно перегнувшись, сидела с краю скамьи, ее кто-то обнимал за плечи – с растянутой серой улыбкой; а  к л о к о ч у щ и й  вскрикивал, замахивался на нее. Что же она говорила? Слышно не было. Что-то вроде:

– Всех знаю, всех... Если только захочу, вы у меня...

Пили одеколон. Бегали за ним туда, где продавались промтовары, – посовывались в распахнутую в хлипкой стенке фанерную дверцу. Кто они были? Какая-то артель – все в ватных брюках, ватниках. Одни уезжали, другие, похоже, оставались. Ватные люди.

Снова взвилось «Замолчь!» того же мужика. Он назвал заморыша Дармовочкой... Пусть такой она и останется. Дармовочка, последняя! Она же – образ несущая, за который все хватаются. Исхватана, конечно, да, исхватана!

Все кругом были мне страшно знакомы, хотя я никого не знал. Я говорил себе: здесь твое прошлое – все твои маленькие вокзалы, твои попытки прожить жизнь свободную. И, в первую очередь, свободную от предопределенности, а значит, счастливую, поскольку именно так ты понимал счастье...

Прошлое счастье. Прошлое – вот этот пожилой пухлый Васильич, по всей видимости, путевой мастер.

– Васильич, – говорят ему, как когда-то. – Ну же, Васильич! Ты не обижайся, сейчас идем...

Почему-то они в шляпах – нелепые шляпчошки мятые. Мелкие кудерки. Выходят, сразу же возвращаются. Ловятся за уши, трут. Шляпы сдвигаются то на одно ухо, то на другое. Васильич полдня их уговаривает: надо идти на пути.

Путейское: выходили в самую глухую пору чистить стрелочные переводы. Продували сжатым воздухом, прометали метлами, где шлангами было не достать. Ее величество метла! Но что мне делать с тою метлой, которой я все еще прометаю свою жизнь?.. Автоматика в метель капризничала. На бесчисленных путях Товарной, там, где из метельной обманчивой мглы возникали призрачные огни и щучьи тела электричек... Жили в вагончиках там же на Товарной, набегали в иное полнолуние  ш п а н я т а  из больших красных домов, притиснувшихся к железной дороге, с одной целью: подраться с деревней... Деревня – это были мы! Хоть были мы, в общем-то, такими же городскими. Называли нас еще так: ПМС, путевая машинная станция. «Бей деревню!» – хриплый крик при полной луне мечется меж вагонов. «А-а, так вы пэмээсовских бить!..» Выскочил огромный латыш, работал у нас механиком, отодрал от чьей-то приставной лесенки перильца, и давай гвоздить... Везде найдется свой латыш! От него шпанята – кто уползал, кто под вагоны нырял. Так и носятся до сих пор в какой-то моей дали два крика: «пэмээсовцы» и «бей деревню!»

– Захочу, всех посажу, – мстительно твердила между тем Дармовочка, она отшатывалась от своих шабашников, маленькие глаза ее блуждали, отыскивая кого-то среди тех, кто был в зале; на смазанном всемогущей рукой личике ее так и было написано: «Всех посажу».

– Дело ваше, сказала мамаша... – прозвучало. Одеколонившие ватные люди поднимались, словно угроза Дармовочки наконец дошла до них и испугала. Исчез куда-то артельный, вскрикивавший свое «Замолчь!» И сама она тоже точно исчезла – растворилась среди зашевелившихся однообразно одетых людей – в своей длинной телогрейке, темных бурках с заправленными в них коричневыми штанцами из байки, в синей юбке, зеленом платке.

Была объявлена посадка на поезд. От билетных касс побежал невесть откуда взявшийся Пищета, о котором я начал было забывать. Мастер Васильич все стоял посреди зала, и глаза у него были как у человека, проснувшегося после долгого нелепого сна. Дармовочка пошла с желтым раздутым портфелем, им же в дверях и ударив по ногам – меня, никого иного!

В том же самом поезде, простоявшем на станции с утра до четырех часов, по-прежнему было холодно. На обратный путь мне выдали билет в соседний, с моим прежним, вагон. Но очень скоро к нашей проводнице явилась моя знакомая, похожая на маленького стройного трубочиста, и, тотчас узнав меня, чему-то обрадовалась и сказала:

– Ой, как вам не повезло! Опять у вас холодина. А у меня все же нагрелось...

И голос у нее при этом был доверчивый, смеющийся.

1985

Шесть киловольт

...Марик! Всегда, когда теперь подхожу я к Центральному рынку, вспоминаю про Марика. О нем, кажется, известный Лепешкин говорил, а может, и не Лепешкин. Марик теперь заместительствует на Центральном рынке. «Черта ли в ней, в филологии! – сказал он будто бы. – Филологией, брат, сыт не будешь...» На Центральном рынке он прохаживается иногда вдоль мясных рядов – с видом  п р и ч а с т н ы м, при галстуке, углубленный в свои мысли, чуть поодаль от самой большой толкучки... Был некрасивый, с узким лицом без подбородка и с лошадиными зубами, которые вечно выказывал в улыбке; чем-то всех привлекавший, по институтским коридорам так и передавалось: Марк... Марик... Ожидалось от него замечательное. Шумело время. Была быстрая походка внаклон, с прискоком бег на баскетбольной площадке...

На мраморах торговых свершалось вечное: купить – продать. Ну что ж, будем думать: Марик на судьбу не в обиде. А кто в обиде? Конец октября, запомнилось: рыночная рабочая с метлой, в красном платке, глядит застывшими глазами на медленно падающий снег. Падает снег к нам в траншею – за рыночным забором. Сюда, к Центральному рынку, нас послали недавно. До этого мы, заводские, ходили на строительство подстанции, – каждый должен был отработать месяц. Ну месяц и месяц, не спорили, хотя поначалу я задрался с прорабом: спецодежду здесь не обещали, завод – сказано – обеспечивает. А завод не обеспечивал. Тем более мне, грузчику-экспедитору, – что-то выдавали, давно сносил.

На подстанции в те дни было много солнца, просто солнечный потоп, – это отметилось – на задах стадиона и вблизи парка, впритык с какими-то складами, базами Осенние солнечные дни одаряли без меры острой утренней знобкостью, сосновым запахом и запахом вскрытой земли, резким и грубым. Но тем и прекрасным! Прорабка в бывшем частном домишке полуразваленном. Мастер нас на работу наряжал – блондин рыжеватый с прозвищем предосудительным – Порнография. «Это, говорит, не работа, а – порнография!» И так это он, быстро проговаривая, чистым голосом всегда повторял... И повторял потом в течение дня, присев на корточках над открытой траншеей, где были проложены керамические трубы ливневки – светло-коричневые, обольстительно блестящие, словно нагие девичьи тела... Или над пастью водоотстойника, забетонированного неправильно, – пришлось долго откачивать воду и в мокрети, глинистой квашне долбить, долбить отбойными молотками, скалывая лишний, мощной толщины бетон днища. А сам был первый год в мастерах, молодой, ясный, из института; а хотелось казаться бывалым, грубым... Двоих предшественников его одного за другим прогнали: много стройматериалов размотали, проворовались.

Молодость! Твой мастер честен был и справедлив, иные из заводских, заводилы, на него крепко обижались, дураком за глаза честили: не отпускал раньше времени с работы, как приохотились было на строительстве управленческого корпуса. Не сдавался мастер, в голубых глазах его сияло не по-осеннему.

– Эх, попали мы в Порнографию! – чьи-то слова, жестокость жестов.

А мне наша стройка живо напомнила конец шестидесятых, заветное: те же лопаты здесь, ломы, отбойные молотки с компрессором, голубые баллоны с кислородом, шланги, резаки, те же, кажется, что и в шестидесятых, сварщики с их нечеловеческими огнями сварки, бетон и бетонщики, нивелиры, металлоконструкции, важные от сознания своей будто бы незаменимости монтажники в драных брезентовых одеждах, армянин дежурный электрик, бешеные самосвалы, бульдозеры, приобретающие характер самих бульдозеристов...

На траншеях же у Центрального рынка мастером – Андрюша. Что у него за душой? Загадки тут нет никакой. За душой у мастера Андрюши вера в неизменность мира и несменяемость начальства, безотцовщина, рыбалка на Шершневском водохранилище. У него большие карие глаза с влажным юношеским блеском, напоминает он чем-то едва вылупившегося птенца. Если на подстанции у заводских домик железный на полозьях – там узелки с едой кое у кого висели, рукавицы сохли на электропечи, брезентухи да телогрейки на ночь оставлялись, во всякую свободную минуту любители резались в перекидного, случалось, таили лишнюю сладкую минуту от Порнографии, – то на Центральном рынке у Андрюши – будочка малая, облагороженная серебряной краской, страшная, как в гробу, теснота, табачная вонь, завал из лопат, ломов, переплетений шлангов, двоим не разойтись. Ну не разойдешься, так расползешься! А выползя, поглядишь на белый свет, удивишься: снова ты человек, снова жизнь велика, нескончаема...

Серебряная наша будка поместилась, впрочем, не на территории рынка, а через дорогу: тут дом поднимает чужая организация – так вот, поближе к чужим рабочим времянкам, за дощатый забор. Пригляделись они к нам, мы к ним, – свой брат, такой же работяга. Такой же да не такой: кадровый! Шустрят: раствор мечут, силикатный кирпич кладут, перекрытия краном подают, сваркой выпуски прихватывают. Щенок дворняжкин на стройке прижился, по времянкам спит, подкармливается строительскими харчами, – и нас признал, нас принял в свое щенячье сердце. Мы ему благодарны. И со щенком этим стройка уже не мертвая груда подымающихся стен, этажей, а – живая, со своей душой. Щенячья у нее душа! Живой тайной, она остается и тогда, когда уходит с нее после смены последний работяга.

Самая простая любовь к работе – это вот что: на виду у города, где ты родился, где тебя знают, под взглядами идущего на рынок народа копать землю. Совковая лопата, долгий черен тебя не выручит: земля тут утоптана, убита. А возьми штыковую да поострей, несбитую. И ломик выбери пооттянутей да поувесистей. Землю – под взглядами – надо копать умеючи. Вообще же в рытье земли, в самом ее сыром запахе есть что-то смущающее, тревожное, живущее в тебе этой сыростью и предчувствиями всегда. Город это знает. Знают слесари из ремонтных служб, ханыжное племя могильщиков, играющие в разрытой земле дети.

Город еще и то знает: мы мечтали о необыкновенной, всею юностью выстраданной жизни. Наш город знает: мы любили...

«Чем на любовь тебе отвечу?» – раздражительно спрашивает музыкальный голос из динамика рыночной будки звукозаписи. Будка эта вся, сверху донизу, – импозант, дешевка! Она в парадном ряду, лицевом; в тот же ряд пробился здесь пивной киоск с замызганной, политой пивом физиономией, – с ним вечно сращена оранжевая плоская автоцистерна, странно напоминающая гигантского таракана. Оранжевый таракан.

Каких только физиономий нет у рыночных киосков и будок! Порою самых отчаянных! Есть и угрюмцы послевоенной эпохи конца сороковых годов. Меланхолики, видавшие многое. А то вот откровенные, скучные деляги новой формации, – их производят всех скопом чуть ли не в Чите. Есть само добродушие с какой-нибудь нашлепкой вроде: «Просим извинить, у нас учет!» Кстати, никто и никогда этих нашлепок не извиняет. Всякая физиономия отметится своим необщим видом в этих киосках и будках на рынке. Но только не святая простота!

А какие лица оттуда по-инопланетянски выглядывают, мелькают за пыльными стеклами. Я всегда с особенным настроением заглядываю в эти неумытые стекла: меня интересуют люди, не товар. Но они-то знают в своих недрах, глухих подсобках, они-то, вижу, уверены: все, что ни есть в мире, товар!.. Но вот моя жизнь...

Три паучка железных, трехногих сковырнулись с долгих своих ножек, повалились друг на дружку; намалеванные на них указующие стрелы – указуют пути несообразные: обычно их ставят поперек дороги, обозначают они обход и объезд. Нынче же они не при деле. Но всегда при деле Иоська Нельсон из Магнитогорска, при начале взрослой жизни своей смело откинувший часть прежней фамилии и не претерпевший при этом ущерба... Он – своего рода паучок железный, только обитает в коридорах Госснаба, снабженец; он в разговорах после второго полустакана упоминает Аргентину, куда ездил к брату в гости, Афганистан, где заработал медаль. Медаль, впрочем, называется трудовой – за труды снабженческие. Ее-то он и обмывал в редакции госснабовской газетки, в тесном и жадно ему внимающем кругу журналистской братии мелкого пошиба, – было это в позапрошлом месяце. А к братии я приближен, сам пописывал, возвращаясь из поездок на тарную базу к знаменитому и объявленному мудрецом бондарю, проведшему жизнь среди пустых бочек, или после выпытывания показателей у обитательниц рядового если не ада, то – адика по первичной обработке вторсырья...

Нельсон меня поразил, Нельсон показался мне образцом снабженца. А у меня полоса пошла такая – снабженческая: то Госснаб, то заводской отдел снабжения. Всесветные башмаки его поразили, красно-грязные с белыми носами. И страшно сорван голос. Он сипел в трубку редакционного телефона:

– Магнитогорск? Калибровочный?.. Калибровочный, говорю? Стой! – отчаянно хрипел он, выкатывая невидящие глаза. – Не разъединяй... Тьфу!

И, обращаясь к нам, продолжал самолюбиво, страшноватым шепотом:

– От Нельсона никому не отбиться, на Нельсона эти... кхэ, душманы охотились...

Помнить, как он пошел, чуть пошатываясь, по коридору, в сером пальтишке тридцатирублевом («На вокзале с рук купил, какая, думаю, разница, зато дешево»), в шляпчонке. Сунулся в чьи-то двери, пропал. Осталось: «Вот ты говоришь: Иоська... Иоськой этим можно оскорбить – не маши руками, все знаю, ты меня любишь, накладную тебе в грызло; а можно и похвалить. Так сказать, отдать должное способностям...» Таков был смысл его тогдашнего заявления.

Я и теперь, когда давно ушел уже из Госснаба, бываю в редакции маленькой газетки, помещающейся в одной комнате на самом верху набитого людьми здания – вместе со своими подшивками, старой машинкой «Башкирия», гостовскими столами с вертящимися креслами к ним и колченогим шкафом в углу, – обычно в обеденное время. Ведет меня желание повидать бродягу Нельсона либо товарища Мишу Хмелькова. Но Нельсон исчез, как и не было его; а Миша, темноволосый, с несколько женственным полным лицом, обычно оживленный, вступил в полосу черного томления души, задумчивости, прилюдного столбняка.

В денежный день, отпрашиваясь у мастера на траншеях (платит нам, конечно, не стройтрест, а завод), еду к себе в отдел. Там все по-прежнему: начальник бюро черных металлов Демократ Иванович (Демократом наречен в тридцатые годы), если он в великодушном настроении, споет между прочим, адресуясь к нашим женщинам-экономистам и не умеряя голоса: «Ох, солома, ты, солома, ты, солома белая. Не рассказывай, солома, что я в девках делала!..» Так он раскачивает их, подзадоривает. И они раскачиваются.

А потом возьмет позвонит:

– Здоров, начальник! Тебе дробь чугунная на дробеструйку нужна? Так сколько тебе дать? Бери шестьдесят мешков.

Под потолком – пропеллер в три лопасти. На стене – пространная карта со всеми дорогами и бездорожьем. Рядом прикноплен список фондовых поставщиков: Москва, Ленинград, Запорожье, Череповец, Липецк, и какой-никакой Миньяр, а потом Ревда, Аша, Спас-Деменск... Со всеми дорогами и бездорожьем.

Сидит лысый, с императорскими остатками волос – чернолавровым венком! – со значком почетного ветерана – Демократ Иваныч. Его заботы: сталь инструментальная, сорт конструкционный, нержавеющий, калибровка, балки, швеллеры, трубы, лист стальной. А еще – снова сломавшийся двадцатитонник, не на чем возить, до каких пор? И дефицит, дефицит!

Распахнут темно-синий пиджак над грузным чревом, и слышно вещает заводское чрево: «До каких пор?»

Пути демократовы – на металлобазу, где так же вот сидит старый грешник и супротивник Забалдин, а в гигантских складах из профилированного листа – грузчики и стропали, к которым, что греха таить, без бутылки спирта и не подступись. Видел я этих грузчиков, видел возимые грешные бутылки, канистрочки...

Вот он, спирт – в сейфике! Канистрочка там изогнутая по форме брюха, деликатная, хоть под одежду прячь – пронесешь... Откуда спирт? А цеховая шушера, кладовщики-начальники на что! Нужен металл – гони спирт. На том свете разочтемся...

Все то же в комнате 303-й: норма, потребность, цех, предынфарктное состояние, фонд, поставщик, остаток... В эту комнату врываются с надеждой и уходят из нее, провожаемые не светлой, так черной речью. И уже задается вопрос в пустоту измышленную, в неподвижность – вопрос без смысла, без значения:

– Вся эта шелупонь, кто ее звал?

– Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!.. – бессчетно кукует механическая кукушка в часах, вывезенных из снабженческой глухомани, на цепках еловые шишечки; но невидимая сила задергивает ее вовнутрь, дверка со стуком захлопывается. С последним «ку-ку» по комнате идет тугой ветер, уносящий начальника бюро. Куда? Командовать разгрузкой, на совещание к заместителю генерального директора, в гараж, на больничную постель, к черту в пасть. И тогда можно услышать в 303-й нечто другое.

Говорят странное по телефону:

– Гроб она протолкнет, катафалк тоже, автобусик будет как у Дуракова...

Это Наташа, наша профсоюзница, наступил ее час. Она поправляет очки полной белой рукой, волнуется деловито: кого-то надо хоронить. Автобусик Дуракова! Ездил как-то на тракторный, сидел в кузове-салоне спиной к водителю, забившись в угол. И вот, поворачиваясь, видел через раздвижное стекло: у Дуракова, обратившего лицо к Тане Мизгиревой, свет хищно отчеканивал профиль, солнце вызолотило нос.

У Александра Александровича, старшего инженера, время от времени падающего в общем мнении до уровня простецкого Саши, свой разговор, тоже телефонный, только с городом:

– Что́ жизнь? Мелочь, не жизнь, пи-мезон, остальное воровать приходится! – Он приглушенно, под шумок, шутит в своем духе. Форсистый пи-мезон у него от прежней деятельности в таинственной организации где-то на стыке биологии и физики. Но совсем не шутейны его небрежно подстриженные усы, начинающие редеть со лба волосы, а самый лоб крепок, глубоко задавливает глаза. Он мне интересен, но – чем же? Я пока не нашел ответа.

– Как ты, счастлива? Средне-сдельно, говоришь? Все мы средние, все мы сдельщики...

Внешняя уверенность, непроницаемость, – что за ними?

К счастью средне-сдельному прислушиваются чуть, краем уха, общим вниманием завладела громогласная Таня Мизгирева:

– А мы кол вчера из школы принесли. «Мама, Юля говорит, я всего одно слово сказала. Наша учительница прочитала стихи про богатых и бедных. И задает вопрос: как поэт относится к богатым?» Юле отвечать. И она, конечно, выдала: «Хорошо!» Хорошо, мол, относится. Или она не видит, кто у нас бедный, а кто богатый? И сразу нам кол в дневник!

С Таней на металлобазе был памятный разговор. Набирали мы тогда электродов, торговой проволоки, я остался у машины, а она, крупная, в красном пальто разлетайкой, точно башня или колокольня, скрывалась и все-таки была видна в железном лесу складского громозда. Ее колокольный голос далеко разносился над завалами и дебрями металла и приводил в движение кран с крановщиком в низко подвешенной кабине; и после всего – откровенность размашистая, губительная:

– Всякого, кто хотя бы три года проработал в снабжении оперативником, можно смело садить... Лет на пять! Правда, Витя, правда! Я о себе скажу: отсидку я уже заслужила. Ведь как бывает: чуть отвернется кладовщица – уведешь хитрый ящик с гвоздями, да не один. Машина-то всегда при тебе. Это к примеру. Не хочешь, да увезешь... Начальство, как водится, тебя похвалит: есть снабженческая хватка! Ты пуще того стараешься. А попадись, от тебя все откажутся: сама виновата. И верно, виновата дура!

А в комнате 303-й давно уже толкуют о том, что вот, слышно, талоны на мясо с колбасой отменят, как когда-то на кур отменили, и в магазинах станут продавать свободно. А с курами, вспомнили, ка́к было: толковали так же точно по всем комнатам учрежденческим, цехам, закуткам заводским, по всей области, и услышаны были наверху, и оттуда, сверху, грянуло распоряжение куда надо, в торги там, на птицефабрики, отчего все сразу пришло в движение – двинулись в путь тяжелые, неповоротливые рефрижераторы, и куриный поток затопил витрины магазинов. На прилавки вскочили объявления об отмене куриных талонов, битые куры во всякую цену даже и там появились, где вечно выставлялась рыба. Что касается сливочного масла – ведь и о масле идут теперь предположительные речи! – то и в мыслях никто не переступал дальше трехсот граммов на человека. Но тут спор возник: при выдаче масла пачками двухсотграммовками будут одну резать пополам или нет?.. На какого еще продавца нарвешься!

Белесый и узкоглазый, как бы спящий парень в застиранном светлом плаще вошел посреди разговора и теперь рассчитывается с Наташей по взносам. Он, все словно во сне, сырой сложением, огромный, медленно оглядывает спорящих и тут же разрушает трехсотграммовые надежды. Ему не хотят верить, машут на него руками и – смехом, смехом, – аттестуют:

– Вот гад какой!

– Не гад, а Вова, – весело, но и веско ответствует белесый.

– Ку-ку!.. – подводит итог механическая кукушка.

...А зарплату в этот день выдавали своим чередом.

Солнечные дни сменились промозглыми, заслякотились дороги. Месяц моей отработки заканчивался. Молотил тяжелый компрессор, гнал сжатый воздух, стучали отбойные наши молотки. Ими мы пробивали наслоения асфальта – наслоения десятилетий. Да, вот этот слоеный пирог под пикой моего молотка – корка, слой битума, слой щебенки и дальше слой на слой, – это мои десятилетия! Одно, другое, третье... Здесь забыты мои шаги. И вела их не всегда будняя забота. Центральный рынок! Твои мытари... Но про мытарей пусть скажут посвященные. Например, Марик.

...– А ценами должны заниматься вы... по своей дурацкой инициативе! – врывается в мои размышления заводской голос. Он принадлежит Нине, экономисту бюро черных металлов; в нем осуждение, нервный срыв, в нем – Демократ прощающий... И что-то от девочки-ябеды.

Да-да, цена всему, дурацкая инициатива (можно было отказаться от земляных работ у Центрального рынка, остаться на подстанции, мастер ясный, Порнография, на переводе не настаивал)! В будке же у мастера Андрюши вес имеет некто Кузя, приблатненный, с нечистым лицом самозванный бригадир. В силе Игорек, брат нашей Наташи, бросивший шоферство и перешедший в сборщики, – его, как водится, сразу же послали на стройработы. Инженеры, их двое, кажутся здесь чужаками. Один особенно пал духом. Высокий, с изможденным лицом рано состарившегося юноши, он волочит ноги в резиновых сапогах, словно земля его не пускает, на шее у него навернут жалкенько грязно-белый шарф, очень напоминающий вафельное полотенце, – с этим полотенцем он точно военнопленный – из тех, виденных мною в детстве. Фамилия его – Бесфамильный. Другой, мой напарник, сказал о себе в тихую минуту, что работал заместителем начальника цеха (вылетел, видно, из замов!); он, правда, в себе достаточен, независим. Уже сама темно-синяя беретка с крохотным козырьком и назатыльником сообщает всем о его независимости – а чужой, чужой! Зовут его Геннадий Николаевич.

Уже второй день мы ищем электрокабель. Наши, Кузя с Игорьком во главе, продвинулись со своими шлангами и молотками вперед, они рыхлят и выбирают верх. Собственно траншею роют курсанты автомобильного училища, их возят человек по тридцать вечерами, после ухода заводских. К тому времени компрессорщица Файка, в чьей повадке есть что-то разбойничье, складывает металлические крылья капота, замыкает свое беспокойное чудовище на замок. Курсанты, значит, бьются вручную – взятыми в нашей будке ломами и лопатами, – мастер Андрюша их пасет. За курсантами надзор – не его забота. А вот за ломы с лопатами, за траншею он ответчик.

Он и возле нас с Геннадием Николаевичем второй день привычно вертится. Вытягивает тонкую юношескую шею, щупает глазами вскрытый грунт, беспокоится: кабель где?

Кабы знать!

– Семьдесят сантиметров у вас уже, мужики, семьдесят, – его бормоток. – Где-то здесь он! А может, и не здесь...

А известно одно. Проложенный с год назад электрокабель в шесть киловольт исчез из казенных схемок, не пометился никак и нигде. Исчез и исчез, никто теперь не может объяснить, каким образом... Но и неотмеченный, он пересекает нитку телефонного кабеля, которую мы ведем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю