355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Окунев » Записки лимитчика » Текст книги (страница 12)
Записки лимитчика
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:09

Текст книги "Записки лимитчика "


Автор книги: Виктор Окунев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)

Кончилась эта пора неожиданно и сразу: Коллегаев бежал вместе с Расщупкиной и со всеми казенными суммами. Испарился, исчез, не нашли никогда.

Шиханец не оставил своей затеи: решил добить. Вернее, утопить. Спаивал. Приглашал настойчиво – даже требовал – к себе после работы, наливал. Но прежде – списывались лодки, целехонькая мотодора, например, палатки, еще многое, – заставлял подписывать акты. Акты, акты – они до сих пор страшат Севу.

– Шиханец был страшный человек, – говорит он беспокойно. – После тех подписанных актов, где сплошь вранье, я полностью оказался в его руках! Мог сделать со мной все что угодно... Заставить служить себе как последнего.

Он кружит по кухне, словно желая убежать от видений прошлого, или, остановившись передо мной, смотрит напряженно мне в лицо. Что он хотел бы сейчас от меня услышать – какие слова разуверения, может быть, освобождения? Но мне кажется, я вряд ли смогу ему помочь; я сам не очень смел и находчив в подобных ситуациях. Несколько раз начинает вспоминать про угон какого-то самолета – ЛИ-2, что ли. Куда-то летали за тем же спиртом, икрой, принудил летчиков, подписывались обманные документы, горючего не жалели. А расстояния там немалые... На обратном пути еле-еле взлетели, самолет сразу зарыскал – летчики были пьяны. Штурман лыка не вязал. Пришлось Севе садиться на штурманское место. Кое-как долетели. При посадке сломали стойку шасси. «Нас за это садить надо было!..» – говорит он громким шепотом, точно боясь, что его могут подслушать. Но – кому здесь подслушивать, казнить, миловать? Пугливо повторяет: «Угон... угон...» Из его радиоприемничка «Гиала» прорезывается чей-то занудливый репортаж: «Что если б вы узнали, что ваш труд механизируют?» – речь об овощехранилище, женщинах, работающих там; ответ: «Мы бы хохотали целую неделю...» – И женщина захохотала визгливо.

Какие бы льды ни задавливали наяву и во сне, как бы ни отбивался от дома, ввергаясь в одиночество позорное, по мнению жены, подлое, – появилась дочь. Рождение ее заставило его окончательно решиться на уход. Он уйдет в себя! Он чувствовал, что сломлен, что это – конец. Но конец не тот, какого ожидал и добивался Шиханец, уже что-то почуявший и теперь выжидавший. И вот тут выплывает вечер с двоими, подкараулившими его в темноте, грозный вечер...

Были таких два брата в Охотске – Гонцовы, – знали, чего можно ждать от них. То ли пришли из-за Амура, то ли хаживали за кордон, – такая слава вокруг них вилась. Точно облако безжалостной мошки... И это облако гнуси захватывало всех, всех. Темная, опасная тайна сопутствовала братьям, связываться с ними не рекомендовалось. Да что там связываться! – увидишь Гонцова и отверни... А лучше беги! Они-то и посветили фонариком в лицо Севе, когда он возвращался из какого-то логова, где хозяева сами пьют и пить дают. Жена улетела с маленькой Алинкой к своим в Ленинград, думала утрясти окончательно с кооперативом, Алинку оставить своей матери, теща Севу уже ненавидела, он на расстоянии ощущал эту ненависть, потом, если обстоятельства будут благоприятствовать, вернуться. Кооператив – будущая трехкомнатная квартира – требовал денег, и немалых. Надо было добивать. Свет фонарика резко ударил по глазам, тут же его взяли крепко под руки, повели. Рассмотрел – обмер. Стал как неживой. Куда вели его Гонцовы? «А хоть куда могли отвести, – говорит Сева, облизывая губы, рукой утираясь. – Могли запросто на тот свет... Утопить, задавить...» Хорошо, встретился знакомый инженер, Сева ему сказал только: «Коля, помоги!..» Он подошел, тоже нетрезвый, стал о чем-то привязчиво спрашивать Гонцовых. Была минута отчаянная, горло перехватило, не мог больше слова вымолвить. Лица братьев были темны, невнятен разговор, вдруг хватка ослабла, почувствовал как бы дружеский тычок в ребра, от которого на минуту исчезло дыхание, вслед за тем хохоток: «А! Ты нам не нужен совсем!.. Пошли». На следующий день один из Гонцовых, светлоглазый, с неверной, намекающей улыбкой подходил в очереди к Севе – извиняться. «Чего-то ошиблись, думали – Сава...» – говорил он, дыша жарко, как зверь, в самое лицо, и смотрел не мигая; повернулся – перед ним расступились.

Нынешнее предположение Севы: может быть, братьев навел на него Шиханец. А тогда был только страх, никаких мыслей.

Потом Сева стал проситься в Магадан – и просился настойчиво, как никогда, – на какие-то курсы переподготовки, и его отпустили. А там вышло сокращение штатов, именно инженерного персонала, и он обрадовался: в Охотск возвращаться не хотелось. Работал техником в областном управлении и было ему много легче – все-таки область, настоящий город; но уже решал окончательно: своею волей изменить жизнь. Из техников ушел в котельную истопником.

Это было уже в Ленинграде и после того, как была полностью оплачена кооперативная квартира в районе новостроек, – он туда все вложил. Их разводили, шло судебное заседание. Она выкрикивала высоким срывающимся голосом: «Я за инженера выходила, а не за кочегара!..» Он чувствовал, что ему немного жаль ее; но думал он о ней в общем равнодушно. И так же равнодушно следил, что делали и что говорили судья – женщина с очень бледным лицом – и другие, среди которых выделялся заседатель, молодой еще мужчина, отдаленно похожий на охотского Шиханца. Она еще прилетала и жила какое-то время в Охотске, он приезжал тоже, но дома почти не ночевал. А однажды не застал ее дома ночью. И ему, встретив его где-то, специально сказала ее тогдашняя подруга Хахалева: у Светки кто-то есть, и она знает, кто.

Володьке Хосрову я хотел сегодня представиться через дверь запертую так – в ответ на его вопрос – «Хосров 15-й!» Или: «Человек в очках!» Вчера, в воскресенье, он говорил дикое, рассматривая меня с любопытством: «Никогда не общался с человеком в очках...» Что означал сей сон? Может быть, это означало: действует пиво. Вчера на Литейном он с первых слов заявил о себе: Хосров 14-й... Я думал: вот так блажь!... Упоминал принца Хосрова 1-го, династию Сасанидов, какое-то совершенно фантастическое претендентство... Я думал: вот так история! Мой Всеволод Александрович комментировал рассказанное: скорее всего притворяется, скорее всего – ловец человеков.

На Литейном он появился вдруг, точно выпал из подъезда. Подошел ко мне с вопросом нелепым: «Не хотите ли выпить пива?» Я вытаращился, не знал, что сказать. «Один не могу...» – говорил он между тем, извиняющаяся интонация ломала его голос; был на полголовы выше меня, темноволос, чубат; ему было, кажется, немного за тридцать. Я не хотел идти с ним – с какой стати? Притом, не пивной любитель. Но отказ был не очень решителен, он почувствовал это и заговорил умоляюще, показывая на открытую дверь подъезда :

– Это здесь! На первом этаже. Ну, пожалуйста! Я совершенно не могу один...

Я продолжал колебаться, не отказывался напрочь потому лишь, что человек с чубом по-казацки был чем-то интересен – я еще не понял, чем. Притом, я вспомнил всю несуразность знакомства с Тацитовым у входа в гостиницу «Октябрьская». Ведь и там – и там! – были мои колебания при виде человека с пустыми пивными бутылками в сумке... Опасливое осторожничанье.

Взял меня под руку, продолжал тянуть в подъезд.

– Не захотите, сразу же выйдете... Ну, пожалуйста!

Дверь, обитая черной клеенкой, крайняя к лифту. На просвет видна задняя дверь, открытая во двор. К ней круто спускаются ступени. На лестничной площадке распахнуто во двор окно. Почему-то вторая открытая дверь и окно успокоили. Прошли в запущенную однокомнатную квартиру. Хосров еще на улице суетливо предупреждал – и подобие смущения видел на его лице:

– Правда, у меня там мухи... духота.

И теперь повторил то же. Комната с одной стороны имела ломаные очертания полуфонаря. Толкнул оконные створки, затерханная штора колыхнулась. Пиво оказалось разлитым в бутылках из-под вина. Человек был из Новочеркасска. Я рассмотрел его получше: чернозубый от курева, с карими глазами, лихо курносый, усатый. Вернее, с недавно отпущенными усами... Он предлагал садиться. Но стул явно чем-то залит. И значит, постоим. Я кинул взгляд на скомканные, страшноватенькие простыни на постели, и Хосров зачем-то стал рассказывать о случившемся накануне: привел девушку, не мог оставаться один, она лежала на этой постели, а он... он сбежал. Он усмехнулся, поиграл глазами и наверно бы покраснел, если б мог. Если б не был красен от пива.

– Вернулся в два часа ночи, а ее нет Ушла. Разозлилась, должно быть!..

Стоя передо мной, он заговорил путано, пьяновато и одновременно стыдливо:

– Люблю красивых... Х-хе, скажи, а кто не любит! Но какие они... безжалостные... Да, прав Ивантей!

Ивантея я не знал. Он доставал откуда-то черный мешок, вынимал из него подозрительные листки с машинописью. Я догадывался: и он, этот Хосров, пописывает! Что за всеобщее наваждение марать бумагу! Сообщал мне приговор все того же неведомого Ивантея: «Тебя печатать не будут». Говорил не без гордости.

– Зачем тогда пишешь? Для себя?

Он медлил с ответом. Потом жадно закурил и с дымом выдохнул:

– Мне современное письмо не нравится. Много вранья. Все говорят, что хотят писать правду, – и врут!... Вот и решил сам чего-нибудь... Как сумею!

Я взял у него несколько листков. Это была проза, где упоминался какой-то такелажный матрос. Чубатый и усатый оказался привязчив, однако настроения читать не было. Стал рассказывать о своей жизни в Ленинграде. Эта квартира – не его. Живет здесь месяц, хозяин в отъезде, но скоро вернется. Придется перебираться – есть хата по соседству, в этом же районе. Три года живет по знакомым – таким вот макаром... Снова бросался на писанину, читал вслух отдельные куски. Увлекался, хватал за руку – выше запястья. Не сразу отпускал, точно прислушиваясь к ощущению. Но потом, когда я уже уходил, поразил тем, что, хитро улыбаясь, сказал:

– Все это неправда!..

И кивал на черный мешок, брошенный под ноги.

Взял с меня слово зайти к нему завтра. Поскольку тороплюсь. Передумал, снова боялся оставаться один; ему стало, наверно, плохо, потому что хотел бежать в ванную, и боялся одиночества, боялся...

– Не надо уходить. Я знаю, ты сейчас уйдешь. Подожди меня!

– Да выпей ты воды – тебе же плохо! Лицо почернело. Немедленно в ванную!..

Я подтолкнул его. Он судорожно мотнул рукой и исчез.

Что-то подсказывало: надобно выбираться отсюда. И выбрался – вышел на Литейный проспект. Но не уходил, еще какое-то время стоял, точно ожидая дальнейшего. Знакомство было необычным и, надо признаться, взволновало меня. «Расскажу сегодня Тацитову», – думал я. Пришло на ум, что надо бы посмотреть на все это взглядом со стороны... В результате, отошел от подъезда несколько в сторону. И была минута, другая нерешительности: мужик безусловно интересный – этот Володька из рода Сасанидов... Свой, видимо, среди богемы либо богемки, – не хотелось терять его из виду. Необыкновенно ярко представил вдруг: приключение, интересные, будоражащие воображение разговоры, жизнь!..

Толпились негусто люди на остановке троллейбуса – тут же у подъезда; в витрину галантерейного магазинчика в цокольном этаже заглядывали девчонки; чубатый сочинитель выскочил, заметался. Литейный по-воскресному был не очень многолюден, сквозил; но меня Хосров так и не заметил. Я видел краем глаза: вот он потоптался возле мужчин, попытался заговорить с военным... Я потихоньку пошел прочь. Оглянулся напоследок – он еще маячил, фигура его выражала большое беспокойство.

...О крупном поэте, которого он, Володька, называл Сталкер – влияние братьев Стругацких, одноименного кино, – сказал так: если придет к нему в литобъединение кто сильный, он старается его сломать, изгнать... «Не, Сталкер сильного не потерпит: потому натура такая!» – объяснял озабоченно.

Полуосознанная борьба за первенство, за выживание, думал я, здесь тоже ломают соперника насмерть, или – на всю жизнь.

Казалось бы, что мне он – Хосров? Готов кинуться к любому... Но желание увидеть его на следующий день с утра не отпускало, ныло, как больной зуб. Сомнения, высказанные Тацитовым, что-то вроде ревности к сочинителю, лишь подхлестнули меня. Иду!

И вот я у двери, обитой черной клеенкой. Потянул – она была не заперта. Там была еще дверь, беззамочная. Если не звонить, теряли смысл возгласы обдуманные, приготовленные: «Хосров 15-й» и «Человек в очках». Их, пока ехал в трамвае, репетировал мысленно и улыбался. Представлял, какое лицо будет у нового знакомого. Нажал на кнопку звонка. Хлопнуло, стукнуло, вышел кто-то полуголый с заросшей грудью. Я удивленно, в дурной полутьме убеждался, что это не Хосров...

– Вам кого? – спросил полуголый.

– Володю. Мгновенная заминка, потом:

– Какого Володю?

От неожиданности я тоже промедлил. Наконец:

– Хосрова.

Быстрый ответ:

– Он вчера ушел...

Тут же повтор на мое недоуменное, машинальное «хотел его видеть» – твердо:

– Он вчера ушел.

Я еще продолжаю безнадежно проговаривать: «Мы вчера виделись с ним...», уже понимая... Мужчина лет 36—38, с залысинами, очень обеспокоился, каменно напрягся, точно собираясь драться. Отчего он встревожился? Ухожу. Он, значит, и есть хозяин квартиры, бывший в отъезде! Может быть, это он – Ивантей?

Нужно дополнить эту сцену вот чем: когда открывалась дверь, промелькнула картина необычная – вид комнаты, в которой все в порядке... То есть тщательно убрано. Было ясно, что полуголый сочинителя выставил.

На Литейном я посмотрел по сторонам, бессмысленно заглянул в витрину галантерейного магазинчика. Вместо манекена там сидела на корточках живая девушка, очень красивая, и, когда я не сразу отвел глаза, показала мне язык и нахмурила красивые брови.

Тацитов пришел с ночного дежурства, спать не стал. «Надо купить кубинских сигарет, – объяснил, потоптался у столика. – Чаю тоже надо бы где-то...»

Ночью, просыпаясь, думал: кто нас ест? И отвечал себе: комары! Питерские. Следовало мучительное забытье. Я отпускник и со мною происходит только это – борьба с комарами... Могу подолгу сидеть утром на кровати – в чужой комнате, которая когда-то была комнатой прислуги, а потом в нее угодила бомба или попал снаряд, теперь этого никто точно не знает. Иногда, скрестив руки на груди, я расхаживаю полуголый по квартире. Обязательно подхожу к старому бесхозному фортепьяно и размышляю. Снова передо мной «Шидмайер», снова сецессионские, выбеленные временем, линии изображений на черном фоне: узловатой японской сосны, трепещущей горлинки, пчелы, анютиных глазок, бабочки, тростника цветущего. Открываю крышку с таким чувством, точно под ней – вся прошлая жизнь; «Шидмайер» и с ободранными, сплошь чернозубыми клавишами звучит наперекор временам. Но иногда, как мне кажется, я извлекаю из него что-то свое...

Днем очутился в Южно-Приморском парке. Дул сильный, порывистый ветер с моря. Здесь было просторно, свежо. Миновав ухоженную часть парка, где – блеск травы, вздутые деревья, отлетающие смех, крики, – долго блуждал в зарослях, неизменно уводящих в болото. Наконец выбрался на взгорок. Текла речка, или это была отводящая протока, шли ребята с удочками. Пошел за ними. И скоро увидал настоящую реку – широкую, полноводную, неторопливо текущую в сторону моря. До него было еще далеко. На горизонте виднелся корабль. Из белесой, мутной воды выползали на мелководье, оказавшееся низким, затопленным берегом, две огромных трубы. Точно два динозавра. Здесь особенно сильно рылся, ходил в низком кустарнике ветер, не умолкал ни на минуту сухой, сыплющийся шелест высоких метелок. Раздвинул их, сел. Было не жарко, все-таки решил раздеться. А раздевшись, лег на спину в пружинящем жестко травяном кругу, напоминающем гнездо. Сразу же вошло в глаза небо, вся огромность его. И вдруг над головой – счастливое, в синем, мелькание чьих-то тел, борьба с ветром, отлетание в сторону, – ласточки! Солнце вспыхивает на срезе их крыльев: вспых, вспых, еще вспых – реющих, черных...

Это уже было со мной. Такой же пронзительный солнечный день, только майский. Далеко – на Урале. И вспышки, веселое, дробное посверкивание в солнечных лучах – не крыльев, нет! – уже обломков, больших и малых. Они осыпались – и до сих пор осыпаются – с неописуемой высоты на нас, широко рассеиваясь, точно кто-то вознамерился одарить ими сразу всех...

А за мгновение до этого мы, солдаты строительного батальона, стояли, ничего не подозревая, в колоннах. И был окружен со всех сторон лесом наш гарнизонный плац, используемый иногда как футбольное поле. И мы, если посмотреть на нас сверху, вместе с нашим военным городком были затеряны в лесах, словно в далеком прошлом. Ожидали командирских команд, но отчего-то медлили командиры. А пока – вольно, вольно, волна оживления; мои соседи по койкам, по казарме Невструев и Мишка Жуков опять теребят Иванова, называют его Ванькой – «Ну, Ванька, ты и жох!» – а Ванька самый безответный, трава, вялая полудетская улыбка, таким останется навсегда; я бездумно гляжу на след самолета, почему-то не отрываю от него глаз. Какое-то предчувствие словно говорит мне: о, смотри, смотри!.. Самолета и не видно – на такой он страшной высоте. Лишь невесомая паутинка, исходящая из него, прибывает, растет... Снова долетает до меня невструевское «Ну, Ванька!..» и вместе с ним что-то вспухает – там, в высоте. Звук еще не дошел до нас, сейчас он поразит наш слух – ахнет веселый, выпуклый. Взрыв. Точно лопнула некая струна, натянутая между землей и небом, и время явственно изменило свой ход. И еще раз ахнул взрыв. «Что это? – крикнули неуверенно. – Смотрите, что творится!...»

Вот он, слом времени! Он сокрушает наши представления, мысли низкие и высокие, наши ощущения. И когда он наступает, мы не понимаем... В очень высоком, теперь уж действительно умиротворенном, небе паутинный след остановился, застыл. И оттуда медленно, словно нехотя, падают обломки.

Первое, что приходит на ум: так, должно быть, надо. И это «надо» – такое знакомое, глупое, успокаивающее. Но следующие мгновения не оставляют от него ничего. Уже закричали: «Видите, он падает! Парашют!..» Видят, но еще не верят себе. А парашютист скользит наискось по синему, лаковому, перечеркивая его, и скрывается за верхушками сосен.

Мы еще не знаем, что это – американец Пауэрс; что сбит ракетой сверхвысотный самолет-разведчик У-2. Что мы свидетели: тайное на наших глазах стало явным. Что эти мгновения – точка отсчета в новом мироощущении; мир умалился, сжался, сузились его горизонты. Что отныне не спасешься, не спрячешься – даже в самой глухомани – и любая опасность тебя не минет.

В этот же день, ближе к вечеру, нас выстраивают в длинные цепи и мы идем прочесывать лес, где предположительно упали обломки самолета. И лес идет сквозь нас – знакомый и незнакомый. Он сейчас притемнен, в густосиних тенях; нас касаются хвойные лапы, царапают шипы боярышника, шиповника, хрустко выстреливает под ногами березовый сушняк. Я некстати вспоминаю, как приезжала ко мне зимой жена, меня отпустили на сутки, и где-то здесь, на лунных прогалинах мы падали в снег, задыхаясь целовались, чувствуя холодные губы друг друга, и, несмотря на мороз, пробираясь руками к обнаженной теплоте тела, неловко любили... Ты говорила: «Холодно!», ничего как-то не получалось, потом брели по глубокому снегу обнявшись, приблизив лица... А ночевали в дощатом домике, стоявшем на опушке, у старухи, бывшей путейской. И, кроме хозяйки и нас с тобой, ночевала еще одна пара; им как пришедшим первыми старуха постелила на кровати, а нам – на полу. Перед тем как потушить свет, с кровати на нас поглядывали с улыбкой или задушенно, в подушку, смеялись. В результате, не спали всю ночь, и лишь перед утром, устав осторожничать, умерять дыхание, задыхаться в неразрешимости поцелуев, обрушились в обморочный сон. И мне кажется: этот наш сон длится до сих пор...

Найденное нами лежит в штабе. Это куски обшивки, части фюзеляжа. Может быть, остатки приборов. С любопытством рассматриваем американскую маркировку. Нам все известно. Пауэрс взят мужиками, расположившимися было праздновать Первое Мая у окраинного дома на вольном воздухе. Среди них шофер, у него машина. Самолет-высотник был очень легким – этот белый сплав ничего не весит. Возбужденно обсуждаем, глаза у всех блестят. У некоторых задерживается в карманах мелочь: кусочки дюраля – хоть это, наверное, и не дюраль – с выбитыми цифрами, с латинскими буквами. У меня тоже. На память. Хоть был приказ все сдать. Все же долго еще этот кусочек самолета не исчезал, попадался в кармане под руку, вынимался и рассматривался вновь и вновь. А потом исчез, как все исчезает.

Однажды, в другие годы, неведомо как попал ко мне старый иллюстрированный журнал. В нем среди прочего я увидел снимок, запечатлевший темноволосого молодого мужчину с полуулыбкой сильно вылепленных губ. Он сидел за каким-то барьером, положив руки на этот барьер. Кисти рук у него были крупны и, видимо, сильны. Это был Пауэрс, сидящий на скамье подсудимых. За его плечом стоял, склонив мучнисто-белое лицо без бровей и в упор глядя на фотографирующего, человек в мундире со старшинскими погонами. Судьба Пауэрса известна...

...Ласточки мелькают, крылья вспыхивают. Вот уже и полжизни промелькало! Тем временем с моря приблизился стукоток, стало пованивать горюче-смазочными... Я приподнялся – это катер-буксир тянул землечерпалку.

На обратном пути, когда шел берегом реки, раза два спугнул в кустарнике, среди зарослей, сыплющих свой неумолчный шелест, парочки. И у них были гнезда в упруго-жесткой траве, лежбища. А потом нагнал пару не очень молодых – скорее, на излете молодости: еще крепкого, но уже обрюзгшего мужика в джинсах, и ее, завернувшуюся в летний плащик-балахон, с блаженно-бессмысленной улыбкой на помятом лице, с мотающейся в руке и теряемой сумкой.

И я вспомнил, как в прошлом августе, когда приезжал в очередной раз в командировку на судостроительный завод, невольно помешал Севе встретиться со Светланой, его бывшей женой. Которую, добавлю, я никогда не видел... Грохнула дверь, раздались его шаги; вошел в белой рубашке, наглухо застегнутой на верхнюю пуговицу, без галстука, – непривычно контрастировала она с его вечным темным пиджаком.

– У тебя сегодня вечером что-то особенное, – сказал я утвердительным тоном проницательного человека. Знал, что период сада продолжается. – Зовет, значит, к себе в кущи «Дриада»...

Он легко отмел мои предположения – не говоря ни слова. Был действительно необычен, точно его подхватил и нее ветер... Неожиданно открылось, что звонила Светлана. Откуда-то узнала номер его телефона на заводе «Вулкан». Чего она хочет? Собственно, ничего особенного. Оповещала: Алинка, дочь, закончила институт и вышла замуж, жить уехала к мужу; она, Светлана, живет теперь одна и ей грустно, впору плакать. И он почувствовал – Сева поднял на меня растерянные глаза – какой-то призыв, что ли... Что-то такое было в самом звонке, в интонации...

– И ты решил?.. – спросил я, сознательно не договаривая. Думал: куда они денут все эти годы?

– Я позвонил ей, – сказал Сева. – Мы еще поговорили... Она как будто не прочь встретиться! Но на языке у нее – одна Алинка!.. – Алинка, когда случалось ее увидеть, с ним никогда не здоровалась – Сева говорил мне это мрачно, разговор происходил прежде, до звонков.

И вот тут он повел себя непостижимо. Была обронена фраза – он раздумывал вслух:

– Куда же ее привести?

Получалось, что привести некуда. К ней почему-то было нельзя, хоть жила она, как говорила, одна в квартире. Может быть, моя догадка, там полно было все Алинкой, ее особенной жизнью, любовью к ней, и она, Светлана, не хотела... Как бы то ни было, он, Сева, считал, что должен вполне обеспечить... все устроить... Наборматывалось именно это. Я жил у него в лучшей комнате, в которой он и был прописан; сам же он в это время ютился в худшей, оставленной прежними жильцами, куда женщину привести, разумеется, невозможно. Вина моя в том, что не догадался тогда же освободить, исчезнуть из квартиры, улетучиться! В конце концов Сева, так ничего и не решив, другого ничего не придумав, заторопился и убежал. Как они встретились, что там у них происходило, какие льды, нагромождения льдов таяли, освобождая море, – я не знаю. Моя жизнь в то время была полна августом, ленинградским летом. Он лишь сказал мне – в своей манере говорить как бы нехотя, – что ничего у них со Светланой не получилось.

Иногда я испытываю к этому темноликому человеку что-то вроде нежности и готов сказать ему: «Я виноват, конечно! Но и ты!.. Виноваты мы оба». И – не говорю ничего. Он опять словно бы идет в одиночку по тундре, обмораживаясь, преодолевая ветер. И снова с ним, должно быть, то странное чувство заброшенности, потерянности во времени, о котором он рассказывал. Ведь когда в тундре один, то кажется: ты один навсегда, ты уже и не на земле, а где-то!.. Оторванность ото всего земного леденит душу, подступает белый страх, он всюду, ты видишь его лицо.

Тогда, в январе, в период «Красного выборжца», вечерами с крыши дома во дворе с лавиноподобным шумом сходил скапливавшийся мокрый снег. Каждый раз я вздрагивал – звук в этом дворе, всегда очень гулком, был слишком громок, катастрофичен. Думал: крыши говорят всей сутью верхней...

В комнате прислуги тень от матового цветка-абажура ложилась высоко поверх обоев цвета морской волны – на беленом. Как бы темноватое облако с мягкими очертаниями постоянно стояло над головой.

Сохранилась январская запись, сумбурная:

«Квартира Тацитова. Страхи, звонки, стуки, я невольно поддаюсь тихой панике; но в конце концов выдерживаю характер...»

Главное помнить: беззащитность Тацитова перед темным, перед стихией неизвестности, что рвалась в его двери.

Это был обычный наш вечер с его эмалированной жуткой кружкой на огне, от которой исходил запах крутой заварки – чая азербайджанского № 30... Черная шапка на ней поднималась, вспухала вулканически, и, сдернутая с огня, медленно проседала. Я сыпал себе в заварной чайник так же щедро, сомнамбулически, завороженно. Мы никого не ждали. Налаживался понемногу обычный наш разговор о том о сем. «Бытовое и есть историческое, – говорил в кру́жку Сева. – Это еще Толстой заметил...» Я сочувственно встречал это заявление. На меня произвели впечатление виденные где-то в магазинчике на Невском литографии, развешанные там по стенам; в одной, названной «Белой ночью», фантазия автора погружала все поколения питерских жителей в реки, каналы, и вода призрачно несла их куда-то. И я горячо говорил Севе, самому себе, Большому Питеру: «А мазурики! а губастые! а вся дрянь и мелочь человеческая! где они? Где все мелкие тщеславия, жалкие самолюбия? И наши с тобой – где?.. В истории, которая стала для нас поистине «Белой ночью», во всемирных Мойках, Фонтанках, Невках, каналах... Они переполнили собой историю!»

Такой разговор мог продолжаться долго. Но где-то в четверть двенадцатого зазвонили. Мы с Тацитовым переглянулись: кто бы это мог быть? На ночь глядя? Он явно не хотел открывать – не трогался с места. Я ждал, что будет дальше.

– Может, открыть? – голос мой прозвучал хрипло.

Звонили упорно – визгливый звук так и сверлил, разрывал воздух пустого огромного коридора. И что-то обреченное появилось вдруг в облике Севы: он повесил голову, сутулил спину, курил. Руки у него начали приметно дрожать.

– Я не хочу открывать, – совсем тихо проговорил наконец он, – потому что это могут быть силы нежелательные... – Он так и сказал: силы – не люди. И продолжал все так же задавленно: – Может быть, это – тот парень, зять хабаровских, пришел с кем-нибудь за буфетом. На который не имеет никаких прав... А может, милиция.

– Милиция? – как-то не очень и удивился я. – Ты что, у нее под присмотром?

Он не ответил, потому что все стихло. Там, в отдалении, точно в другой жизни, затопали вниз по лестнице. Мы продолжали сидеть без движения.

– Уходят, кажется. – Он промолчал.

– А что если это – кто-то из твоих знакомых? – Я перебирал все возможные варианты. – Василисков приехал из Москвы, а?..

– Знакомым я всем сказал: три звонка коротких! – возразил Сева. – А Василисков... он бы что-нибудь придумал наверняка. Да просто – оповестил бы заранее.

– Отчего же ты боишься милиции? – зачем-то стал допытываться я; что-то меня беспокоило. – Не участковый ли приходил?

Сева отметал мои предположения:

– Участковый в двенадцатом часу ночи не пойдет: он уже в девять ушел домой... О нем все известно! Могут вспомнить обо мне другие.

И в этот момент снова зазвонили. Далеко и страшно забубнили голоса: бу-бу. Глаза Севы сделались несчастными.

– Может быть, все же откроем? – И несчастные глаза быстро ответили мне: нет. В двери уже лупили кулаками.

Мы впали в оцепенение. И меня охватил беспричинный страх: я был с Тацитовым заодно, и мне, если каким-нибудь образом вломятся, несдобровать. Там, с той стороны коридорной двери, замирали на минуту-другую – отдыхали, наверно; а потом опять принимались звонить и дубасить...

– Дверь выдержит? – спросил я вроде бы спокойно, а сам нервничал, конечно. Сева не улыбнулся – лишь покривился.

Оказалось: однажды был такой же поздний приход милиции – выбивали двери, – не смогли выбить. Признался: попадал в милицию. За что же? Утверждал: беспричинно. Забирали как подозрительного на улице – за один только вид... Да какой такой вид? Он не пояснял, и я понимал, какой. Вид человека сломленного... С л о м – в глазах этих ребят – подозрителен безусловно. Держали по три часа, как предписывает закон, посмеивались, особенно не церемонились. Предъявлялись ли ему, Тацитову, обвинения? Никаких – никогда! Это была рутинная профилактика, тем более что двумя кварталами далее располагалась знаменитая Лиговка; а там шумит заполночь Московский вокзал, подкатывают такси, клубится вокзальный люд, перетекая от таксомоторов на перроны и обратно; там работают допоздна киоски и павильоны с мороженым, с пакетами на дорогу, с пирожками, лимонадом и пивом; там кричат, бренчат на гитарах, поют, обсуждают невероятные маршруты, танцуют... Иногда кого-то останавливают в толпе, просят показать документы, куда-то очень спокойно уводят. Кого повели? Кто он?..

Потом он объяснит мне еще более глубинное... В конце 60-х кто-то донес на него – в мужском кругу происходил спор о справедливости, о возмездии, – в результате, очутился сначала у  э т и х  ребят; возмущался без меры – и был помещен в лечебницу для ущербных духом. Месячное содержание в ней закончилось для него тем, что ему обещали  п о с т а н о в к у  на учет и призор вечный... Вот и вся история.

...В полночь к нам все еще продолжали звонить и стучать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю