Текст книги "Пушкин в жизни. Спутники Пушкина (сборник)"
Автор книги: Викентий Вересаев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 96 (всего у книги 116 страниц)
И ты пришел, сын лени вдохновенный,
О, Дельвиг мой: твой голос пробудил
Сердечный жар, так долго усыпленный,
И бодро я судьбу благословил.
За это посещение ссыльного Пушкина Дельвиг был удален со службы директором Публичной библиотеки А. Н. Олениным. Через несколько месяцев он поступил в канцелярию министерства внутренних дел. В октябре того же года женился на С. М. Салтыковой. С 1824 г. редактировал ежегодные альманахи «Северные цветы», замечательнейшие по подбору произведений и изящной внешности.
Роста Дельвиг был выше среднего, очень полный; эта болезненная полнота его казалась дородством; из-под высокого, прекрасного лба смотрели голубые глаза, всегда в очках с черной оправой. Был лениво-медлителен и двадцатилетним еще юношей очень степенен; Пушкин говорил, что Дельвиг «родился женатым». Однако он любил и покутить, и поскандалить, что тогда считалось молодечеством; в кругу повес «Зеленой лампы» чувствовал себя, как дома. Писал Пушкину в Михайловское: «…нет ничего скучнее теперешнего Петербурга. Вообрази, даже простых шалунов нет! Квартальных некому бить! Мертво и холодно». Первое от Дельвига впечатление было человека холодного и ко всему равнодушного, но кто узнавал его ближе, тот горячо начинал любить за глубокое душевное благородство, веселое добродушие и отзывчивость. А. П. Керн вспоминает: «Мы никогда не видели Дельвига скучным или неприязненным к кому-либо. Может быть, та же самая любовь спокойствия, которая мешала ему быть деятельным, делала его до крайности снисходительным ко всем и даже в особенности к слугам. Они обращались с ним запанибрата, могли быть и грубыми, и пренебрежительными; он на них рукой махнул, и, если бы они вздумали ходить на головах, я думаю, он бы улыбнулся и сказал бы свое обычное: «Забавно!» Он так мило, так оригинально произносил это «забавно», что весело вспомнить. И замечательно, что иногда он это произносил, когда вовсе не было забавно, а было грустно или досадно. Гостеприимный, великодушный, деликатный, он умел счастливить всех его окружающих». Жил он, женившись, на Владимирской улице. По утрам занимался в своем маленьком кабинете, отделенном от передней простой перегородкой из зеленой тафты. Дома ходил в малиновом шелковом шлафроке, за обедом сам разливал суп. Любил хорошее вино и вкусный стол. Спал долго, рано встать было для него серьезным страданием. Был, как Пушкин, очень суеверен: боялся тринадцати человек за столом, передачи соли, плевал, встретясь на улице со священником, имел, кроме того, много собственных примет. Был, однако, очень умен, обладал тонким вкусом и выдающимся критическим чутьем при полном отсутствии профессиональной зависти. Еще в лицее он восторженно приветствовал в стихах Пушкина как бесспорного преемника Державина и предсказывал ему бессмертие. Оценил Баратынского и Языкова, когда они были совсем еще неизвестны. В сонете, обращенном к молодому, только что начинавшему Языкову, в 1823 г. Дельвиг писал:
Младой певец, дорогою прекрасной
Тебе итти к Парнасским высотам,
Тебе венок, – поверь моим словам, –
Плетет Амур с Каменой сладкогласной.
От ранних лет я пламень не напрасный
Храню в душе, благодаря богам,
Я им влеком к возвышенным певцам
С какою-то любовию пристрастной.
Я Пушкина младенцем полюбил,
С ним разделял и грусть, и наслажденье,
И первый я его услышал пенье
И за себя богов благословил!
Певца «Пиров» я с музой подружил
И славой их горжусь в вознагражденье.
Певец «Пиров» Баратынский, в самую тяжелую пору жизни нашедший опору в дружбе и руководстве Дельвига, писал ему:
Ты помнишь ли, с какой судьбой суровой
Боролся я, почти лишенный сил?
Не ты ль тогда мне бодрость возвратил?
Не ты ль душе повеял жизнью новой?
Ты ввел меня в семейство добрых муз…
…Молюся я судьбине,
Чтоб для тебя я стал хотя отныне,
Чем для меня ты стал уже давно!
Пушкин любил Дельвига горячо; по единогласному свидетельству друзей, никого он не любил больше Дельвига. А. П. Керн вспоминает их встречу осенью 1828 г. при возвращении Дельвига в Петербург после девятимесячной отлучки: «Пушкин, узнав о приезде Дельвига, тотчас приехал, быстро пробежал через двор и бросился в его объятия: они целовали друг у друга руки и, казалось, не могли наглядеться один на другого. Они всегда так встречались и прощались: была обаятельная прелесть в их встречах и расставаниях». Дельвиг имел большое влияние на Пушкина. «Дельвиг со всеми товарищами по лицею был одинаков в обращении, но Пушкин обращался с ними разно, – вспоминает племянник Дельвига. – С Дельвигом он был вполне дружен и слушался, когда Дельвиг его удерживал от излишней картежной игры и от слишком частого посещения знати, к чему Пушкин был очень склонен. С некоторыми же из своих товарищей-лицеистов, в которых Пушкин не видел ничего замечательного, обходился несколько надменно, за что ему часто доставалось от Дельвига. Тогда Пушкин, видимо, на несколько времени изменял свой тон и с этими товарищами».
После женитьбы Дельвига дом его стал одним из литературных центров Петербурга. Собирались по средам и воскресеньям. Постоянными посетителями были Пушкин, Мицкевич, Жуковский, Крылов, Гнедич, Плетнев, Вяземский, М. И. Глинка, лицейские товарищи Дельвига М. Л. Яковлев и Илличевский, начинающие поэты Подолинский, Щастный, Деларю, в последние годы – Гоголь. На этих вечерах говорили по-русски, а не по-французски, как тогда было принято. Читали новые произведения, спорили о литературе, Глинка играл на фортепиано, Яковлев пел.
В 1830 г. удалось осуществить давнюю мечту пушкинского кружка – иметь собственную литературную газету для проведения в публику здравых художественных вкусов и для борьбы с растлевающим влиянием на нее булгаринской прессы. Редактором «Литературной газеты» стал Дельвиг. Булгаринские органы, почуяв опасного конкурента, яро напали на газету и пустили в ход привычное для них оружие – доносы. Дельвигу несколько раз приходилось иметь объяснения с Третьим отделением. Наконец разразилась гроза. В конце октября 1830 г. вышел очередной номер «Литературной газеты». В конце номера была помещена заметка, в которой приводилось (на французском языке) четверостишие Казимира Делавиня на памятник, который в Париже предполагалось поставить «жертвам 27, 28 и 29 июля» (июльской революции). Стихи такие: «Франция, скажи мне их имена, я их не вижу на этом погребальном памятнике. Они победили так быстро, что ты стала свободной раньше, чем успела узнать имена их». Дельвиг получил предложение явиться в Третье отделение. Бенкендорф встретил его очень грубо и спросил, обращаясь на «ты»:
– Что ты опять печатаешь недозволенное?
Кричал, что он Дельвига с его друзьями Пушкиным и Вяземским упечет в Сибирь, топал на него ногами. Дельвиг оправдывался с большим достоинством, – по терминологии Бенкендорфа, «самонадеянно и дерзко». Бенкендорф выгнал его из кабинета, повторив:
– Вон, вон, я упрячу тебя с твоими друзьями в Сибирь!
Дельвиг собирался жаловаться на Бенкендорфа царю, но сановные его друзья пришли в ужас от такого его намерения и отговорили его, растолковав, что можно царю жаловаться на кого угодно, даже на самого царя, только не на Бенкендорфа, что этим Дельвиг погубит и себя, и жену с маленькой дочерью. По их заступничеству, Бенкендорф послал к Дельвигу своего чиновника заявить, что сам по нездоровью не может приехать, а прислал извиниться в том, что погорячился при свидании, что издание «Литературной газеты» будет снова разрешено, но только под редакцией Сомова (помощника Дельвига), так как уже состоялось высочайшее повеление о запрещении издания под его редакцией. Извинение Бенкендорфа нисколько не подействовало на Дельвига к лучшему. Он, всегда хворый и постоянно принимавший лекарства, заболел сильнее прежнего, впал в апатию, не хотел никого видеть. Зимой он простудился, заболел «гнилою горячкою» и умер 14 января 1831 г.
На Пушкина смерть Дельвига произвела впечатление потрясающее. Он был в то время в Москве и писал Плетневу: «Грустно, тоска. Вот первая смерть мною оплаканная. Никто на свете не был мне ближе Дельвига. Из всех связей детства он один оставался на виду, около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Вчера провел я день с Нащокиным, который сильно поражен его смертью. Говорили о нем, называя его «покойник Дельвиг», и этот эпитет был столь же странен, как и страшен. Нечего делать! Согласимся. Покойник Дельвиг. Быть так. Баратынский болен с огорчения. Меня не так-то легко с ног свалить. Будь здоров – и постараемся быть живы».
В этом же году, в стихах на лицейскую годовщину, Пушкин писал:
Чем чаще празднует Лицей
Свою святую годовщину,
Тем робче старый круг друзей
В семью стесняется едину,
Тем реже он; тем праздник наш
В своем веселии мрачнее;
Тем глуше звон заздравных чаш
И наши песни тем грустнее…
Мы возмужали; рок судил
И нам житейски испытанья;
И смерти дух средь нас ходил
И назначал свои закланья.
Шесть мест упраздненных стоят,
Шести друзей не узрим боле:
Они разбросанные спят –
Кто здесь, кто там, на ратном поле,
Кто дома, кто в земле чужой,
Кого недуг, кого печали
Свели во мрак земли сырой,
И надо всеми мы рыдали.
И мнится, очередь за мной,
Зовет меня мой Дельвиг милый,
Товарищ юности живой,
Товарищ юности унылой,
Товарищ песен молодых,
Пиров и чистых помышлений,
Туда, в толпу теней родных
Навек от нас ушедший гений.
Баронесса Софья Михайловна Дельвиг
(1806–1888)
Жена поэта Дельвига, дочь М. А. Салтыкова и швейцарской француженки. Образование получила в петербургском частном женском пансионе, где одним из учителей ее был П. А. Плетнев, внушивший ей большую любовь к русской словесности. Еще девушкой она знала наизусть всего Пушкина, любила Дельвига, Баратынского, Рылеева. Летом 1824 г., живя в смоленской деревне своего дяди П. П. Пассека, она горячо полюбила гостившего там П. Г. Каховского, будущего декабриста, одного из пяти повешенных. Каховский сделал предложение, но отец Софьи Михайловны, М. А. Салтыков, решительно отказал на том основании, что «у него нет ничего». Каховский должен был немедленно уехать, не простившись с любимой. Он не раз пытался увидеться с ней в Петербурге, предлагал ей через ее брата увезти ее, но Софья Михайловна отказалась, хотя в душе продолжала любить его, и в дальнейшем стала возвращать ему его письма нераспечатанными. Подруге своей она писала: «Я раскаиваюсь, что забывала о Боге так долго, и стараюсь загладить свою вину. Если я когда-нибудь выйду замуж, то не хочу больше, чтобы это случилось по «страсти»; я вижу, что все порывы страсти – лишь безрассудство, которое ведет к раскаянию и дает лишь призрачные радости».
В мае 1825 г. Софья Михайловна познакомилась с бароном А. А. Дельвигом. Они быстро полюбили друг друга, Дельвиг уже через две недели после знакомства сделал предложение и получил от отца и дочери согласие. Летом Дельвиг писал невесте: «Я отдался тебе на жизнь и на смерть. Береги меня твоею любовью, употреби все, чтобы сделать меня высочайшим счастливцем, или скорее скажи: «умри, друг», – и я приму это слово, как благословение». 30 октября Дельвиг женился, получив в приданое от отца невесты 80 000 (по другим сведениям 100 000) рублей чистыми деньгами и обещание завещать 130 душ. Племянник поэта А. И. Дельвиг рассказывает: «Когда я приехал в Петербург, Софье Михайловне Дельвиг только что минуло двадцать лет. Она была очень добрая женщина, очень миловидная, симпатичная, прекрасно образованная, но чрезвычайно вспыльчивая, так что часто делала такие сцены своему мужу, что их можно было выносить только при его хладнокровии. Она много оживляла общество, у них собиравшееся». Общество было почти исключительно мужское. Женского, кстати, и сама Софья Михайловна не любила. Пылкая и страстная, она охотно принимала ухаживания окружавших ее поклонников. В конце 1827 г. приехал в Петербург Алексей Вульф. Он записывает в дневнике: «Я познакомился с С. М. Дельвиг, молодою, очень миленькою женщиною лет двадцати. С первого дня нашего знакомства показывала она мне очень явно свою благосклонность, которая мне чрезвычайно польстила оттого, что я так скоро обратил на себя внимание женщины, жившей в свете и всегда окруженной толпою молодежи столичной. Рассудив, что, по дружбе ее с А. П. Керн и по разным слухам, она не должна быть весьма строгих правил, решился я ее предпочесть. Я не ошибся в моем расчете: недоставало только случая, чтобы увенчать мои желания. Но неожиданно все расстроилось. Муж ее, движимый, кажется, ревностью, не ко мне одному, принял поручение ехать на следствие в дальнюю губернию и через месяц после нашего знакомства увез мою красавицу». По возвращении Дельвигов в Петербург отношения между Вульфом и женой Дельвига возобновились. «Любовные дела мои шли успешно, – рассказывает он. – Софья становилась с каждым днем нежнее, пламенней, и ревность мужа, казалось, усиливала ее чувства. Совершенно от меня зависело увенчать его чело, но его самого я слишком много любил, чтобы так поступить с ним. Я ограничился наслаждением проводить с ней вечера в разговоре пламенным языком сладострастных осязаний». Загородная прогулка на тройках в Красный Кабачок окончательно упрочила их отношения. «С этого гуляния, – продолжает Вульф, – Софья совершенно предалась своей временной страсти и, почти забывая приличия, давала волю своим чувствам, которыми никогда, к несчастию, не училась она управлять. Мы не упускали ни одной удобной минуты для наслаждений, – с женщиной труден только первый шаг, а потом она сама почти предупреждает роскошное воображение, всегда жаждущее нового сладострастия. Я не имел ее совершенно, потому что не хотел, но несколько вечеров провел я с нею, где истощил мое воображение, придумывая новые сладострастия». Вскоре затем приехал из Москвы молодой студент-медик С. А. Баратынский, брат поэта, очень красивый, очень умный, с пылкими глазами, и целые дни стал проводить у Дельвигов, скрывая от петербургских родных свой приезд. В связи со всем этим загадочное и жуткое впечатление производит запись Вульфа о мимолетной встрече в его присутствии Софьи Михайловны с Пушкиным: «Мы начали говорить о нем; она уверяла, что его только издали любит, а не вблизи; я удивлялся и защищал его; наконец она, приняв одно общее мнение его об женщинах за упрек ей, заплакала, говоря, что это ей тем больнее, что она его заслуживает. Странное было для меня положение быть наедине с женщиною, в которую я должен быть влюблен, плачущею об прежних своих грехах».
Наружно семейная жизнь Дельвигов производила впечатление семейной идиллии, но Дельвиг ясно видел, что творится под покровом этой идиллии. По мнению некоторых исследователей, личная семейная трагедия Дельвигов в большей мере ускорила его смерть, чем предсмертное его столкновение с Бенкендорфом. А. П. Керн после смерти Дельвига писала Вульфу: «Барон Дельвиг переселился туда, где нет ревности и воздыханий». И должно быть, Дельвиг горько вспоминал о самом себе, когда писал элегию на смерть Веневитинова; на жалобы девушки о рано погибшем юноше роза отвечает:
Дева, не плачь! Я на прахе его в красоте расцветаю
Сладость он в жизни вкусив, горечь оставил другим
Ах! и любовь бы изменою душу певца отравила!
Счастлив, кто прожил, как он, век соловьиный и мой!
Софья Михайловна была глубоко потрясена смертью Дельвига. В феврале она писала подруге: «Это – рана, которая никогда не закроется. Потерять такого друга, как он, в таком возрасте! После того что я испытала такое глубокое счастие в продолжение пяти лет. Можно ли когда-нибудь забыть его! Он был человек необыкновенный и муж необыкновенный… Конечно, я не была достойна такого человека, однако было слишком жестоко отнять его у меня». Однако уже в начале мая О. С. Павлищева писала мужу: «Баронессу Дельвиг я видела только два раза, она не любит, чтобы ее посещали, женщины, разумеется. Но она всегда со своим кузеном Сапуном и Сомовым, и видели, как она кокетничала в церкви с Резимоном».
В конце мая приехал в Петербург С. А. Баратынский. Он повел энергичную атаку на Софью Михайловну: говорил, что жить без нее не может, умолял выйти за него замуж, клялся всего себя посвятить ей и ее дочери, заявил, что, если она ему откажет, он решил покончить с собой. «Его отчаяние, – писала Софья Михайловна подруге, – малая надежда на изменение его страшного решения, отвращение к предстоявшей мне совместной жизни с моим отцом, наконец, одна минута слабости, все это решило мою судьбу, и я не могла получить от нетерпеливости Сергея отсрочки, которая требовалась хотя бы приличием». В конце июля они тайно повенчались. Софья Михайловна с маленькой дочкой поселилась у свекрови своей, баронессы Дельвиг, в ее тульском имении. Но вскоре выяснилась ее беременность, она объявила о своем замужестве и уехала в Тамбовскую губернию к новому своему мужу. Остальную жизнь она прожила в тамбовском имении мужа. Д-р Баратынский нигде не служил, но лечил безвозмездно почти всю Тамбовскую и Саратовскую губернии. Жизнь с ним Софьи Михайловны была очень тяжелая. Павлищева писала мужу в 1835 г.: «Она живет с мужем, как собака с волком. Он, под предлогом посещения больных, целыми месяцами не бывает дома… Он ее чубуком бьет беспрестанно».
Петр Яковлевич Чаадаев
(1794–1856)
Родился в Москве, в богатой помещичьей семье. Трех лет остался круглым сиротой; вместе со старшим на полтора года братом Михаилом воспитывался в доме дяди своего по матери, богатого екатерининского барина князя Д. М. Щербатова. Замечательная красота мальчика, бойкость, острый ум и необыкновенные способности сделали его в родственном кругу общим баловнем. Около 1809 г. Чаадаев, блестяще подготовленный, поступил в Московский университет. Там его товарищами были Грибоедов, Н. И. Тургенев, И. Д. Якушкин, В. А. Перовский. Чаадаев выдавался начитанностью, резким своеобразием ума и гордой самостоятельностью. Вместе с тем уже шестнадцати лет он был одним из самых блестящих молодых людей московского большого света и одним из лучших танцоров. По окончании университета поступил на военную службу в лейб-гвардии Семеновский полк в Петербурге. Проделал кампанию 1812–1814 гг., участвовал в Бородинском сражении, тарутинском, лейпцигском и многих других. В начале 1816 г. перевелся в лейб-гвардии гусарский полк, стоявший в Царском Селе. Здесь, в доме Карамзина, Чаадаев познакомился с лицеистом Пушкиным. Они сблизились. Племянник Чаадаева М. И. Жихарев рассказывает: «Во время пребывания Чаадаева с лейб-гусарским полком в Царском Селе между офицерами полка и воспитанниками лицея образовались непрестанные ежедневные и очень веселые отношения. То было, как известно, золотое время лицея. Воспитанники поминутно пропадали в тенистых вековых аллеях царскосельских садов, иногда даже в переходах и различных помещениях самого царского дворца. Шумные скитания щеголеватой, утонченной молодежи очень скоро возбудили внимательное, бодрствующее чутье Чаадаева и еще скорее сделались целью его верного, меткого, – исполненного симпатического благоволения охарактеризования. Юных, разгульных любомудрцев он сейчас же прозвал «философами-перипатетиками». Прозвание было принято воспитанниками с большим удовольствием, но ни один из них не сблизился столько с его творцом, сколько Пушкин». Пушкин часто посещал Чаадаева, жадно слушал беседы умного и образованного гусара. Беседы эти, по мнению одного из мемуаристов, больше способствовали развитию и образованию Пушкина, чем вся лицейская наука.
В 1817 г. Чаадаев был назначен адъютантом к командиру гвардейского корпуса генералу Васильчикову и поселился в Петербурге. Пушкин кончил курс в лицее и тоже переехал в Петербург. Знакомство их продолжалось. Дошел рассказ современника в черновой записи Анненкова: «Чаадаев, воспитанный превосходно, не по одному французскому манеру, но и по-английски, был уже двадцати шести лет, богат и знал четыре языка. Влияние на Пушкина было изумительно. Он заставлял его мыслить. Французское воспитание нашло противодействие в Чаадаеве, который уже знал Локка и легкомыслие заменял исследованием. Чаадаев был умен, он думал о том, о чем никогда не думал Пушкин. Пушкин, восхищавшийся Державиным, встретил у Чаадаева опровержение, а именно за неточность изображений. Пример был «Путник» Державина: «Луна светит, сквозь мрак ужасный путник едет в челноке». Взгляд Чаадаева на жизнь был серьезен. Он поворотил Пушкина на мысль. Пушкин покидал свои дурачества в доме Чаадаева, который жил тогда в Демутовом трактире». Об огромном умственном и нравственном влиянии на него Чаадаева рассказывает и сам Пушкин в послании к Чаадаеву:
Ты был целителем моих душевных сил;
О, неизменный друг, тебе я посвятил
И краткий век, уже испытанный судьбою,
И чувства, может быть, спасенные тобою!
Во глубину души вникая строгим взором,
Ты оживлял ее советом иль укором;
Твой жар воспламенял к высокому любовь;
Терпенье смелое во мне рождалось вновь;
Уж голос клеветы не мог меня обидеть:
Умел я презирать, умея ненавидеть.
Они беседовали, спорили, вместе читали. Беседы были на самые разнообразные темы. Но главной темой было то, что тогда составляло общую боль всех живых душой людей: мрачный гнет самодержавия, отсутствие свободы, тяжелое положение родины. По тогдашнему своему настроению Чаадаев был близок к членам Тайного общества, есть даже сведения, что он состоял в «Союзе благоденствия». Пушкин так писал, обращаясь к Чаадаеву:
Под гнетом власти роковой
Нетерпеливою душой
Отчизны внемлем призыванье
Мы ждем в томленьи упованья
Минуты вольности святой,
Как ждет любовник молодой
Минуты верного свиданья.
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
Товарищ, верь; взойдет она,
Заря пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
При исключительном уме, при необыкновенной образованности, Чаадаев был очень красив: белый, с нежным румянцем, стройный, тонкий, изящный, с великолепным лбом; товарищи называли его «lе beau [266] Tchadaef». Обладал безукоризненно-светскими манерами, был любезен, одевался с непринужденным изяществом денди. Этот дендизм, которым в то время увлекался и Пушкин, так же импонировал ему, как ум и образованность Чаадаева. Он рассказывает про Онегина:
Второй Чадаев, мой Евгений,
Боясь ревнивых осуждений,
В своей одежде был педант
И то, что мы назвали франт.
Он три часа, по крайней мере,
Пред зеркалами проводил…
Весной 1820 г., когда Пушкин был вызван к петербургскому генерал-губернатору и ему грозила жестокая кара за его революционные стихи, Чаадаев поздним вечером прискакал к Карамзину, немного удивил его своим приездом в такой поздний час, принудил Карамзина оставить свою работу и убедил, не теряя времени, заступиться за Пушкина перед императором Александром. Пушкин, как известно, был отправлен на юг, на службу к генералу Инзову.
В ссылке Пушкин часто вспоминал Чаадаева, переписывался с ним. Весной 1821 г. он записал в кишиневском дневнике: «Получил письмо от Чаадаева. Друг мой, упреки твои жестоки и несправедливы: никогда я тебя не забуду. Твоя дружба мне заменила счастье, одного тебя может любить холодная душа моя».
И в послании к Чаадаеву писал:
…дружбы нет со мной: печальный вижу я
Лазурь чужих небес, полдневные края;
Ни музы, ни труды, ни радости досуга,
Ничто не заменит единственного друга…
Ты сердце знал мое во цвете юных дней;
Ты видел, как потом в волнении страстей
Я тайно изнывал, страдалец утомленный;
В минуты гибели над бездной потаенной
Ты поддержал меня недремлющей рукой;
Ты другу заменил надежду и покой…
Одно желание: останься ты со мною!
Небес я не томил молитвою другой.
О, скоро ли, мой друг, настанет срок разлуки?
Когда соединим слова любви и руки?
Когда услышу я сердечный твой привет?
Как обниму тебя! Увижу кабинет,
Где ты всегда мудрец, а иногда мечтатель
И ветреной толпы бесстрастный наблюдатель;
Приду, приду я вновь, мой милый домосед,
С тобою вспоминать беседы прежних лет,
Младые вечера, пророческие споры,
Знакомых мертвецов живые разговоры;
Поспорим, перечтем, посудим, побраним,
Вольнолюбивые надежды оживим,
И счастлив буду я…
В судьбе Чаадаева в это время произошел резкий перелом. Он преуспевал на службе, его уже прочили во флигель-адъютанты к императору. Осенью 1820 г. произошло восстание Семеновского полка. Царь в это время находился за границей на конгрессе в Троппау. Командир гвардейского корпуса Васильчиков послал к нему с докладом о случившемся своего адъютанта Чаадаева. Чаадаев исполнил поручение, а вскоре после этого неожиданно подал в отставку. Рассказывали, что Чаадаев ехал к царю очень не спеша, долго задерживался на станциях в заботах об удобствах и костюме и приехал, тогда когда император узнал уже о случившемся от Меттерниха. Это все вздор, ничего такого не было. Александр был своевременно извещен о событии фельдъегерем, Чаадаев же должен был устно сообщить ему все подробности. Но, приняв поручение, Чаадаев ставил себя в очень неловкое положение: все в Петербурге знали, что восстание солдат и попустительство офицеров вызваны были неслыханной даже для того времени свирепостью командира полка Шварца, очень любимого императором. Этого, конечно, Чаадаев не мог и, во всяком случае, не посмел сообщить императору, а должен был изложить официальную версию начальства, где виновными выставлялись солдаты и офицеры полка. Все гвардейское офицерство было возмущено, что Чаадаев, сам бывший семеновский офицер, взял на себя такое поручение, обвиняло его в желании выслужиться и получить флигель-адъютантские вензеля. Самолюбивый Чаадаев нашел один выход восстановить честь – отказался от предложенного ему флигель-адъютантства и ушел со службы. Было перлюстрировано письмо его к тетке, где Чаадаев с пренебрежительной насмешкой говорил о флигель-адъютантстве. Он уволен был в отставку с чином «отставного гвардии ротмистра», без обычного в таких случаях повышения в следующий чин.
Два года Чаадаев прожил в полном бездействии то в Москве, то в деревне у тетки. За это время он испытал какой-то глубокий душевный переворот, сильно хворал и, совсем больной, в июле 1823 г. уехал лечиться за границу. У него было тяжелое нервное расстройство, он страдал упорными запорами, геморроем. Чаадаев побывал в Англии, Франции, Италии, Швейцарии, Германии. В Берне с ним встречался Д. Н. Свербеев. Он рассказывает: «Красивый Чаадаев всех поражал недоступною своею важностью, безукоризненной изящностью манер и одежды. Оставивший службу почти поневоле и очень недовольный собою и всеми, он выражал все свое негодование на Россию и на всех русских без исключения. Он не скрывал в своих резких выходках глубочайшего презрения ко всему нашему прошедшему и настоящему и решительно отчаивался в будущем. Он обзывал Аракчеева злодеем, высших властей – военных и гражданских – взяточниками, дворян – подлыми холопами, духовных – невеждами, все остальное – коснеющим и пресмыкающимся в рабстве». За границей Чаадаев познакомился с Гумбольдтом, Кювье. На карлсбадских водах провел несколько дней с Шеллингом в близком общении. Шеллинг говорил, что Чаадаев, по его мнению, один из замечательных людей нашего времени и уж, конечно, самый замечательный из всех известных ему русских.
Заграничное лечение не помогло Чаадаеву. Летом 1826 г. он вернулся в Россию. При въезде подвергся обыску по подозрению в прикосновенности к декабрьскому движению, был оправдан, однако московскому генерал-губернатору было поручено иметь за ним бдительный надзор. Чаадаев поселился в Москве и повел жизнь совершенно затворническую. Ни с кем не видался; когда, в ежедневных своих прогулках по городу, нечаянно встречался с людьми самыми близкими, явно от них убегал или надвигал шляпу на лицо, чтоб его не узнали. Мрачным, угрюмым нелюдимом он прожил так пять лет. Лечившему его профессору Альфонскому он смертельно надоел своей мнительностью и капризами. Летом 1831 г. Альфонский почти насильно свез Чаадаева в Английский клуб. Здесь Чаадаев встретил множество старых знакомых и был радушно принят ими. С этого дня Чаадаев сделался постоянным посетителем клуба, стал бывать у знакомых, принимать у себя, словом, был возвращен обществу. Вместе с тем и здоровье его заметно поправилось.
В египетской пустыне лежит в развалинах древняя столица Египта – стовратные Фивы. В первые века христианства эти развалины назывались Фиваидой. В норах обрушившихся храмов и в гробницах ютились дикие звери, птицы, – в них же жили христианские отшельники, в молитве и в молчании готовившиеся к проповедыванию среди людей своей веры. Такой Фиваидой, по словам Чаадаева, явилось для него московское пятилетнее его одиночество. При внешней бездеятельности он много думал, читал, искал. В результате жизненная ладья его, носившая по морю сомнений и уныния, «пристала к подножию креста». Посмотрим, что обрел он у этого подножия.
Историей руководит божий промысел. Языческие народы в жизни своей руководились «интересами», у христианских народов Европы все положительные, материальные, личные интересы поглощались идеей. В этом одушевлении жизни духовными интересами вся тайна европейской культуры и залог ее дальнейшего развития. Эллинская культура и самый яркий ее представитель Гомер вызывает в Чаадаеве омерзение – «гибельный героизм страстей, грязный идеал красоты, необузданное пристрастие к земле, – все это заимствовано нами у Гомера. Философия истории по совести обязана бы наложить на чело Гомера клеймо неизгладимого позора». Средние века – это наивысший и прекраснейший расцвет истинно христианской культуры. «По истории средних веков, – пишет Чаадаев, – можно ясно видеть, какое направление приняла бы мысль христианских народов, если бы она всецело отдалась руке, которая ее вела». Но пришла эпоха Возрождения и сбила европейские народы с правильного пути. Этот возврат к язычеству будет возбуждать в новых народах стыд как воспоминание о сумасшедшем и преступном увлечении молодости. По мнению Чаадаева, «доказано, что наиболее плодотворными эпохами в истории человеческого духа были те, когда наука и религия шли рука об руку»; все великие научные открытия совершены тогда, когда наука опиралась на теологию (!). Новейшие научные открытия ведут к полному подтверждению космогонической системы, изложенной в Библии, и философия истории совершенно невозможна без допотопных событий, рассказанных в «книге Бытия». Все революции ничего, кроме вреда, не приносят и отбрасывают человечество далеко назад. «Ищите же прежде всего Царства Божия и правды Его, и все остальное приложится вам». Сила, объединяющая человечество и ведущая его к Царству Божию на земле, это – «истинное христианство, представленное католичеством». Папство существенным образом вытекает из самого духа христианства, оно централизует христианские идеи, сближает их между собой и в силу своего божественного призвания величаво парит над миром материальных интересов. Протестантизм снова поверг мир в языческую разъединенность. Но, «слава Богу, реформация не все разрушила; слава Богу, общество было уже вполне построено для вечной жизни, когда этот бич поразил христианский мир». Россия осталась чужда великому нравственному движению, которым жила католическая Европа. Повинуясь нашей злой судьбе, мы обратились к растленной, глубоко презираемой европейскими народами Византии и получили из ее рук мертвое, в корне искаженное христианство. И по этой причине, когда христианский мир величественно шествовал по пути, предначертанному его божественным основателем, – мы, хотя и носили имя христиан, не двигались с места.