332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Вержилио Феррейра » Явление. И вот уже тень… » Текст книги (страница 22)
Явление. И вот уже тень…
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:40

Текст книги "Явление. И вот уже тень…"


Автор книги: Вержилио Феррейра






сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

– Скажи ей, что я согласен, Милинья, что я буду давать уроки слепым.

Их было четверо. И в назначенный час они поднимаются в лифте.

– Вам не надо помочь? – спрашиваю я в переговорную трубку.

Не надо, они ориентируются самостоятельно. Жду их в тревоге, они посланцы красоты и любви, полноты чувств, которая заливает меня и купает в моей собственной щедрости, посланцы искрометной радости, интенсивности жизни, вечности. Посланцы божества. Звонок, это они.

– Не нужна ли помощь?

Не нужна. Повторяю номер этажа, жду. И немного погодя на табло лифта зажглась надпись «дверь открыта», сразу погасла, зажглась стрелка, указующая вверх, они сели в лифт. Жду дрожа, словно и ты придешь с ними, и я ищу в себе хоть немного собранности, чтобы принять тебя. Лифт наконец прибыл, остановился на моем этаже, открываю дверь, они отодвигают решетку-ширму. Их четверо, глаза у всех устремлены туда приблизительно, где должен быть я. Беру одного под руку, остальные сразу выстраиваются в цепь, каждый кладет руку на плечо переднего. Двигаются медленно, шаги вялые, переговариваются друг с другом, здороваются со мной, пустой взгляд устремлен в никуда. Гуськом идут к двери, я впереди во всей своей зрячести, держат переднего за плечо, я проводник. Вожак, светильник, о, тьма мира. По одному, цепочкой, подняв подбородок, обходят зигзагами переднюю, идут к двери в гостиную, точно в детской игре. Затем отпускаю их, иду вперед приготовить место, они стоят, покинутые, держа по-прежнему руку на плече переднего, в них есть что-то детское. Наконец по одному усаживаю их на диван, придвинутый к стене. Смеются. Голова откинута и чуть склонена набок, как у птиц, глаза смотрят в себя, не видя реальной смутности внешнего мира. Притихли, сидят на краешке дивана, робкие руки, вяловатые движения. Они слепы. Я же властвую над миром своим живым взглядом, прикидываю расстояния, знаю объемы, цвета. Возношу свое могущество над их детской беспомощностью, задаю вопросы из области реального:

– Итак, какую специальность вы избрали? Я уже знаю, что вы избрали себе специальность. Где вы будете учиться?

Они отвечают запинаясь, снова смеются. Затем опять притихли: послушные, целиком в моей власти. Их взгляды скользят по мне, останавливаются где-то в запредельности, смотрю на них. Тусклые, подернутые пленкой, четверо в ряд. Неподвижные, опасливо жмущиеся, лица иссосаны бледностью. Их четверо, они сидят передо мною, я светоч, солнце мира. Как могли вы думать, что я никуда не годный паралитик, вы, вселенские недоумки, что я покрыт пылью развалин – я велик, бог отрекся от своего всемогущества в мою пользу. Мгновение выжидаю, сейчас вознесу слово свое над ночью мира. Сосредоточился, смотрю на четверых, сидящих рядком на краю дивана, сейчас начну их просвещать. И возвещаю:

– Латынь – мертвый язык.

И они тотчас вынимают из портфелей планшеты с металлическими линейками, берутся за металлические палочки. Я жду, чтобы они приготовились. И когда вижу, что они готовы, повторяю:

– Латынь – это мертвый язык.

Они тотчас начинают вызвякивать на своих планшетах мелкую дробь, синхронно простреливая тишину гостиной. Но не смотрят на планшеты, голова откинута и склонена набок, как у курицы, фиксируют хлынувший на них поток информации. Затем останавливаются, руки неподвижно лежат на планшетах, голова откинута, ждут новой порции знаний.

– Из этого мертвого языка еще при его жизни возникли другие языки, в том числе наш.

И снова по всей гостиной сухой стук по маленьким дощечкам, поверх которых перекрещиваются металлические линейки, все четверо прилежно склонили головы, внемля тайне. А я по-прежнему во власти вдохновения. Латынь была синтетическим языком, а наш язык – аналитический: анализ и синтез, процеживаясь сквозь стеклянные глаза, претворялись в независимое проворство пальцев. Я останавливаюсь на миг в ожидании вдохновения, они сидят неподвижно в ожидании новых истин. И пока мы все ждем, меня снова обдает жаром. Квартира пуста, я сижу один в ожидании своей судьбы. Время от времени шум за стеной, дверь закрывается, что-то упало. Встаю, иду взглянуть – квартира пуста, все двери открыты. То дух общежития – он проходит сквозь стены, разделяющие квартиры, его присутствие ощутимо даже в тесном семейном кругу. Снова сажусь, я же знал, что мне только мерещится. Но все же встаю, чтобы убедиться – стучат в дверь, стучат в дверь. Жду, убеждаюсь – стучат в дверь. Смотрю в глазок, две дамы; накидываю халат.

– Что вам угодно?

– Мы посланницы божьи, господь в своем бесконечном милосердии не забывает о людях, мы пришли научить вас счастью.

– Я и так счастлив! – говорю я, чтобы покончить с проповедью.

– Никто не знает, счастлив ли он, пока не услышит слово божье. Слово божье заключено в Священном писании, и наша миссия…

– Снова библии? У меня уже три. Одна на латыни. Хватит с меня слова божьего.

Божии посланницы обмениваются улыбкой сожаления, я закрываю дверь – я так устал. Пью, курю, жду ночи. В какой-то момент вспоминаю про проигрыватель. Слушаю снова – где я был, что не слышал? Где теряется красота? И любовь, и мысли – нет, любовь нельзя потерять. Элия. То, что можно потерять, – не любовь, а случайные причины ее зарождения. Пью, курю, сижу один в ожидании судьбы. И все же, как это возможно, во мне еще столько жизненных сил, мир не сможет осуществить себя, если я не протяну ему руку помощи. И с этой целью я возвращаюсь в гостиную, слепые сидят неподвижно, положив руки на дощечки, ждут от меня слова истины:

– Латынь является синтетическим языком прежде всего потому, что в латыни есть падежи. Падежей в латыни шесть.

Сидят, откинув головы, внемля тайне. Истина жизни коснулась меня, и, полон гордости, я возвещаю ее мирскому невежеству. Сидят на диване в ряд, на одинаковом расстоянии друг от друга, неопределенный взгляд устремлен в пустоту. Их проворные руки, существующие как бы отдельно от тела, записывают истины на дощечках познания, гравируют их для вечности. Они сохранят эти познания в себе, выйдут отсюда богатеями благодаря истине, которую я возвестил им, как бог из своей невидимости. Притихли на своих местах, ноги слегка расставлены, тяжело упираются в пол, мертвый взгляд устремлен в пустоту. Слепые. Четверо. Сидят напротив меня, по ту сторону тьмы, я с той стороны, где свет. Поднимаю вверх перст, собираюсь озарить их новыми познаниями. Свет во мне, возвещу его слепоте. Скажу им то, что знаю, передам накопленные мною вековые знания. Поведаю им истину жизни, пронзившую тьму снопом своих лучей. Поведаю им. Они ждут. Вечер быстро темнеет, шум улицы полнит небо.

– Латынь – мертвый язык, – возвещаю я мощным голосом.

Они тотчас начинают вызвякивать мелкую дробь на линейках планшетов.

XXIV

И снова я один. Слепые ушли цепочкой, держась друг за друга, я помог им войти в лифт, я снова один. И внезапная горечь оттого, что я не вижу тебя, не сижу с тобой, не смотрю на тебя в молчании долгим взглядом – ты не пришла с ними, да и как могла ты прийти? Твой образ, воспоминания о тебе. Всего лишь смотреть на тебя, юность – твое достояние, а я – там, где деградация и смерть. Вечерняя духота, открываю окна. Но в комнату врывается неистовый уличный шум, и я закрываю их снова. Увидеть тебя хоть издали, и твои сосредоточенные глаза глядели бы в мои, в них отразилась бы моя сосредоточенность. С проигрывателя доносится безмятежная музыка, ни грустная, ни радостная, она родилась тогда, когда всякая грусть и радость уже миновали, родилась из того, что осталось, когда кончились содрогания и муки. Музыка взлетает вверх, я слышу ее, она заполняет пространство моей тревоги. Медленно поднимается солнце, восходит над рубежом моего удушья. Если бы я мог плакать и при этом не быть смешным в своих собственных глазах. Спокойно плакать, сам не чувствуя, что плачешь, если бы я мог. Но уже установлено, что я буду мужчиной, как велит общественное приличие. Как-то Элия сказала мне… впрочем, это есть у Спинозы, теорема XXXV. Стерпел, как смог, напрягшись по-звериному, а внутри все клокотало. Потом пошел в сад, там были старики, сидевшие на скамьях, точно на надгробиях собственных могил. Потом сел в машину, мотался без цели по городу. И, сам того не замечая, спокойно заплакал; и кричал, кричал. Элия! Кричал. Машина мчалась по лабиринту городского одиночества, я звал тебя. А ты, довольная, замкнулась в себе, радуясь тому, что у тебя есть мужчина. Темнота сгущается в гостиной, хоть бы позвонил кто-нибудь. Может, позвонить тебе, ты бы сказала:

– Слушаю.

И я положил бы трубку, так и не сказав тебе, кто звонил. Вечер медленно гаснет, луч солнца блекнет на разделе метафизиков – может, поискать тебя там? Если бы я нашел тебя там, и мы оба, взявшись за руки, стали бы размышлять о тайне бытия. Я уже давно не размышляю о тайне бытия. О тайне жизни, висящей на волоске. Перед окошечком кассы, где продают билеты, длинная очередь. Время от времени вся очередь делает шаг вперед – сколько еще шагов мне осталось? Это меня уже не занимает – вот если бы ты сотворила мне новое будущее… Но у меня нет будущего, и жизнь для меня – лишь то, что мне осталось прожить. Не то, что уже прожито. Не то, что во славе, в торжестве… оно – лишь прах того, что было преодолено. Mon amour. Не поискать ли тебя там?

Маленький зал, люди сидят кружком, посередине – оратор. Подхожу на цыпочках, сажусь у двери. В рассеянном свете мне плохо видны лица присутствующих, по-настоящему светло только в центре зала.

– Говорить вот так, публично, о том, что привело нас сюда, – значит сразу же опошлить все, что говорится.

А кто был «ведущий»? Почти совсем лысый тип в очках. Фигура уже обезображена сутулостью. Он улыбался торопливой улыбочкой, неестественной из-за вставных челюстей.

– …ибо область публичного есть область практической истины…

Да, и четкости, того, что дается загребущим рукам само собою и насовсем. С помощью этой истины можно покорить землю, подчинить нашей власти упрямство вещей. С помощью этой истины можно строить триумфальные арки, и дворцы, и усыпальницы, хватило бы строительного камня. Это – истина, скрытая в сильных мускулах, крепких зубах, в твердом стоянии на земле. От полюса до полюса, из тысячелетия в тысячелетие обновляется эта истина, дабы существовала история и мертвецы находили в ней обоснование своего небытия. Эту истину можно разворачивать, словно карту автострад, это удобная истина. Человеку необходима устойчивость. Эта истина раскрывается в пределах возможного, возможное – ее метрическая система, а все невозможное специально оговорено. Ее озаряет свет очевидности, а в ночное время есть электрический свет, тьма отнюдь не входит в ее программу. Хорошо спится на этой практической истине, не только потому, что ее легко обратить в матрас, но и потому, что наш сон не подстерегают кошмары. Обладая этой истиной, честно задаешь вопрос, ибо известно, что истина здесь, словно орешек в скорлупе, хотя и недалек час, когда скорлупа будет расколота. Обладающий этой истиной осторожен, надежен, общественно полезен. Обладающий этой истиной остается мужчиной до конца своего жизненного пути и достоин надгробной статуи. Обладающий ею становится богом после низвержения всех богов, когда небо оказывается обитаемым и для живых. И тем не менее…

Что – тем не менее? Кто ты, бедняга, такой лысый и очкастый, очкастый? И уже сутулишься. Немного. Да поразит тебя безмолвие. Тогда ты проникся бы достоинством – до костей, до трепещущего еще нутра. Осуществи себя в утрате последних иллюзий. Никаких новых иллюзий во имя иллюзий утраченных. Как бы я хотел быть животным. Какая иллюзия, не быть тебе животным! А что еще тебе осталось? Искусства, сохраняющие за тобою королевское – пусть оплеванное – достоинство, даже когда ты в лохмотьях. И религии всех олимпов, ниспроверженные космическими ракетами. И ничтожные вшивые политики. А что еще? Есть, пить, блудить – о, господи. Я хотел быть животным – как ты можешь думать об этом? Ты стар, в старости один только выбор: либо духовное начало, либо конец. И все-таки это неправда, клянусь. Я мужчина! Быть мужчиной. В грубости, косности, первозданной животности. В однозначности призвания, предвосхищающего все остальные призвания, дабы они могли осуществиться. Затем придут великие люди, они свершат полеты вокруг Солнца, великие искупители животного начала, они будут трудиться, дабы мы шагнули вперед. Но каждому шагу вперед соответствует шаг назад, и не случилось бы так, что нам останется только Земля и четыре лапы для устойчивости. Здесь наш мир, здесь длиться нашему роду. Дабы провозвестники новых богов, и новой красоты, и новой прямостоячести застали нас здесь и снова появились бы люди на Земле.

Человечек все разглагольствовал. Во время краткого перерыва быстро оглядываю присутствующих – Элия. Вон белокурая копна, встаю на цыпочки, плохо видно. Подожду тебя у выхода. И мы оба громко расхохочемся и будем любить друг друга тут же, посереди городской площади. А пока – говори, говори. Человечек протирает очки, готовясь изречь новое откровение. А между тем, говорит он, если с помощью практической истины можно построить дом, она не поможет заселить его людьми – мой дом так безлюден. И хотя с ее помощью можно построить огромные империи, ей неведом голос развалин, – единственное, что от всего остается. Если она созидает человека как «животное на четырех колесах», то есть животное, не вылезающее из автомашины, то ей неведома судьба, которой она его обрекает. Ибо практическая истина кончается там, где другая истина начинается. Она – голос безмолвия, и этот голос ужасающе громок, но лишь тогда, когда умолкают все другие голоса. Поэтому человек старается заглушить этот голос шумом, чтобы заставить смолкнуть. Немой крик. Невольно я стал слушать оратора внимательно. Лицо у него было как в старых фильмах – только маска страдания. Или как у человека в кабине телефона-автомата – как нелепы мимика и ужимки, когда не слышно голоса, когда мы смотрим снаружи, оттуда, где мы живем обычной деятельной жизнью. Любой человеческий труд подобен труду конопатчика, заделывающего щели в плотине, чтобы не допустить наводнения. Заполнить все пространство жизни, все атакоопасные бреши, законопатить все щели. Свести жизнь к мгновению без «прежде» и «потом». Сконденсировать жизнь. Пересоздать вечность в абсолютности мгновения. Путем сжатия практической истины, железа и бетона, и силы, претворенной в блестящую сталь механизмов. Разреженное пространство. Теперь все пространство одиночества завоевано пядь за пядью. Раньше одиночеством можно было дышать. Оно было в домах, деревьях, водах. Мы уносили его с собой туда, где мы не были чужаками, оно существовало вокруг нас, словно родной край. Была даль и высь, привычность вещей, двери и окна. Был сон. Но медленно, упорно, до последнего миллиметра отступал человек, и вот после всех отступлений обнаружил, что у него не осталось ничего, кроме самого себя. Замкнут. Спрессован. Со всех сторон – шумовые атаки, он как загнанный зверь среди проволочных ловушек технической эры. Но осталась еще одна истина, малоприметная и все же выражающая суть; эта истина еще не преображена техникой. И вопрос о ней пока не ставится в трактатах по технике.

В этом месте человечек остановился. Быстро обшарить взглядом менее освещенные уголки: где ты? Вон еще белокурая голова; склонилась к соседке, перешептываются. Человечек поправляет сползающие с носа очки, я поправляю очки на своем носу. Коротенькими пальцами приглаживает жидкие волосы, я ладонью провожу по волосам, чтобы не мешали работе мыслей. Смотрю на него, он смотрит на меня, мы понимаем ход мыслей друг друга, но как провидеть эту истину в наш век технического всеоружия?

Итак, известно, что человек неприкосновенен, он знает, что у него есть конец, ибо было начало, и озарен этим знанием, точно вспышкой короткого замыкания; он существует и знает, что существует, и все же успевает удивиться этому; два полюса – конец, начало, – и между ними мутноватый свет, разжижающий все, даже самое прочное – а «ведущий» отпивает глоток воды, и мне хочется пить. Мне приходится стимулировать свой мыслительный процесс, взбалтываю стакан виски с кубиком льда на дне. Я должен стряхнуть с себя оцепенение, усталость от всех своих дум – ты столько думал, какая тебе от этого польза? Должна же быть какая-то истина попроще. Скромная и повседневная, предшествующая всему: книгам, блесткам, с помощью коих преображаешься в человека с историческими возможностями; должна же быть какая-то смиренная рабыня, которая вынесла бы взваленный на нее груз – должна же быть такая истина, которая глядела бы на меня из угла своим рабским и понятливым взглядом и говорила бы мне: «Я здесь», и я внимал бы ей в горечи своей. Когда все ничтожное смолкло, все великое без труда заговорит в полный голос. Без труда – так ли это? Не знаю. Вечер гаснет в небе, луч солнца блекнет. Я еще смотрю на него, товарища моих мыслей, теперь он освещает беглым светом всю книжную стену. Элена улыбается с фотографии, лучащаяся умершей радостью. Человечек между тем ставит стакан, сейчас будет продолжение. Мне так мучительно продолжение. Потому что все, что он скажет, я знаю. Не знаю только, в чем его открытие, набатный звон его откровения. Человек и его вопрос – что с собою делать? Как понять свою судьбу? Как понять, что истина моего чуда и есть истина заключительного безмолвия? Знаю. Я так устал биться о стену. Подобно женщине – ее любили и разлюбили без всякой причины и не любят больше лишь потому, что уже отлюбили. Или подобно музыке, доносившейся из проигрывателя, я уже не слышу ее, но она живет в пластинке, цельная в своей девственности. Внимаю вечности, она не меняется, это всегда меня завораживало. Но только вечность начинания: лишь в ней есть цельность, она длится и как бы не длится, и в завершение то же совершенство, что и в самом начале. Начать с начала. Пересоздать молодость в деградации старости. Некто уже сказал об этом – повторение, пересоздающее сызнова. Человечек снова начинает:

– Потому что мы неизбежно зададим себе этот вопрос.

Теперь он, стоя на цыпочках, пытался распрямить спинной хребет. И улыбался искусственными челюстями окружающему миру с его тупостью.

О, господи. Только-то и всего? Жалкий, плешивый, горбящийся, бесхребетный бедняга: тебе даже не выпрямиться.

– Быть может, все доказательства затасканы до дыр. Кроме самого главного: абсурдно думать, что человек бесполезен.

Тут я не выдержал, стал на цыпочки, постарался выпрямиться:

– Какая польза от метеоритов? От звезд? От дождевых червей?

– Но человек – не червь!

– Кто вам это сказал? А если он червь, но только по-другому устроенный?

Человечек хотел ответить, но я не дал ему говорить. Я был охвачен неистовством, голова у меня была ясная, механизм рассуждений безупречный: цепь без единого пропущенного звена. Я много что сказал. В горле у меня пересохло, выпью-ка глоток виски. Зрачки мои светоносны, я пылаю в озарении, мой разум непобедим – да уж, грозная сила. Сажусь на место, озираюсь – никого. Вокруг стояли в четыре ряда пустые стулья, лампа поблескивала на пустом столе оратора. Выхожу из зала, сворачиваю в коридор. В глубине мелькнула белокурая головка, спешит по коридору к выходу. Бегу как одержимый, смотрю по сторонам – никого. Замедляю бег, вышагиваю медленно. Шаги гулко отдаются в пустой квартире. Обхожу ее снова, прибранная кухня, комната Милиньи, однажды у нас был трудный разговор; я водил ее за руку, учил познанию вещей. Затем она высвободила руку, захотела сама учить меня. Ночь спускается, мне уже поздно учиться. Луч солнца перечеркнул весь стеллаж. Быстро блекнет золотистый мазок в моей агонии. Смотрю на него, глаза подернулись влагой. Смотрю на него, он гаснет наконец. Стена книг в тени. Спускается ночь.

XXXV

Нигде я не мог найти тебя, только здесь. В том месте, откуда ты родом, где была задана твоя солнечность. В изначальном пространстве красоты, которое я выдумал для тебя. И вот ищу тебя здесь в последний мой час, измученный и усталый. Ищу тебя, владычица умершей радости, заложенной во всех данных человеку возможностях. Над бренностью всего, что смерть включила в свои владения, а она включила даже деяния, претворившиеся в памятники истории – дабы упражнять и будоражить память людскую. И включила отображение этих деяний в поступках меньшего масштаба, совершенных людьми, уже ушедшими и тоже стремившимися подражать вечности. И включила даже то, что возвысилось над преходящим, зажгло его огнем, было прекрасно в блеске своем, как звезда первой величины, – но лишь потому, что было близко, точно солнце, а потом и это погасло, оказалось преходящим и жалким. Включила даже богов, столь могущественных и неподвластных бренности, державных повелителей и того, что само дается в руки, и того, что недосягаемо, и всех расстояний, какие можно пройти, а они прошли их первыми, ибо владели всеми тайнами. Это пляж на юге, пустынный пляж, mon amour, и солнце заливает его до самого горизонта. Густой запах смерти заливает меня, душит. Его распространяют усыпальницы, воздвигнутые со всей пристойностью, дабы можно было по-прежнему восхвалять жизнь. Его распространяет прах. Прах тех, кто остались непогребенными, как велит природа, и тех, кого кремировали, дабы дух быстрее вышел на свободу, mon amour. И горячая волна тоски, переходящая в нежность, в моей внезапной опустошенности; отчаяние, но распрямившееся, то, с помощью которого создается все реальное; у меня все плывет в глазах при мысли о тебе. Это неистовая тоска – но тоскую я не по былому, не по иллюзорности его вспышки, не по истине, которой я владел, которой был наполнен, не по надежде на будущее, в котором уже было заложено прошедшее – не по этому, нет. Тоскую лишь по тем силам, которые были необходимы, чтобы все могло осуществиться. По плодоносности, когда все плодоносно, даже горькая тоска, с которой люди губят себя и других. По вечности, позволяющей выдумать презрение к времени. По непреложной красоте жизни, которая была заложена в нас ранее, чем во все то, что мы зовем прекрасным и что всего лишь жалкое подражание той, изначальной. И вот я ищу тебя здесь, где все сверкает и стремится ввысь, где я буду самим собой; ищу тебя здесь, на южном пляже. Песок сверкает, ослепительно радостный, море безмятежно в своей ровной голубизне. Солнце мечет свои стрелы, трепещет в вышине, в плеске язычков пламени обрушивается на пляж, всматриваюсь, вперяюсь в него, оно палит меня огнем. От меня слишком пахнет смертью. Этот запах душит меня – отмыться, восстановить свою цельность, я изъеден проказой. Дохожу до уреза воды, знаю, ты ждешь меня – разве лгут истины, когда они необходимы? Разве можно упустить знамение, возвещающее обновление всей жизни? Бегу по песку. Сбрасываю пиджак и очки, раздеваюсь донага под атакой солнца. Все знаки моего унижения кучей хлама на песке, я помазанник божий в совершенстве своего тела. И жизненная мощь пронизывает меня, словно порыв ветра, ты крохотная, я вижу тебя, пелена спадает с глаз моих – избавиться от прилипшего ко мне унижения; охваченный блаженной яростью, вижу тебя вдали. У меня крепкие мышцы, хищные зубы, им под силу жизнь; а ты такая хрупкая, мой напряженный взгляд ловит тебя. Я взлетаю, мои волосы развеваются по ветру, голова кружится от избытка сил, вобравших мощь вселенной. И тогда в неистовстве владения всеми своими силами я кричу:

– Элия!

Кричу во весь голос. Элия машет издалека в ответ на мой радостный зов. Мы идем навстречу друг другу строго по прямой, воздух светится, овевая нас блаженством. Элия все ближе, я вижу ее, стройное тело напряглось, острые груди, острый смех, пронзительный, словно крик. Но когда мы уже подходим друг к другу, шаги замедляются, словно для того, чтобы в этой замедленности в нас постепенно проникли солнце, и море, и неумолимость существования всего сущего, чтобы ничего не утратилось в торопливой невнимательности. Я смотрю на нее, глаза мои видят.

– Ты пришла наконец, ты здесь.

Ступаю по песку с животной основательностью, все мое тело, восприимчивое в каждой своей жилке, трепещет. Теперь, когда ты так близко, ты по-детски покорна, тело твое целомудренно, как закрытый бутон, налито юной силой, взгляд невинен, послушен. Беру ее на руки, поднимаю к солнцу, медленно опускаю на песок. Мгновение вглядываюсь в него, в это тело, рожденное землей, белопенное, белоснежное, нежное. Вглядываюсь в него. Белое, розоватое – вглядываюсь в него. Светлое, трепещущее, словно музыка. Твои совершенные очертания; когда я касаюсь тебя, у меня кружится голова. Но еще не сейчас. Мои губы чуть касаются пальцев твоих ног. Твоя кожа светится под моими губами. Уткнулся лицом в твой покорный бок, мое тело напряглось, отвердело – еще не сейчас. Солнце дрожит у тебя на груди, круглящейся навстречу моей руке, и ты улыбаешься, и глаза твои, обращенные к солнцу, зажмурены. Твои шелковистые волосы, пульсация твоей крови отдается в моей. Твои волосы. Мягко развеваемые ветерком, легкие, летучие, солнце зажигает их своим огнем, они сияют, слепя мои опьяненные глаза, Касаюсь их рукой – еще не сейчас. Перебираю их своими грубыми пальцами, каждый волосок блестит. А твой лоб. Безмятежный. Выпуклый. А твое лицо. И тонкость, и глубина. Мне нужно оправдать всю мою жизнь, тысячелетия моего бедствия, медленное старение, приносимое временем, мне нужно осуществить вечность, я не могу растратить ничего из того, что должен осуществить. Еще не сейчас. Солнце пропитывает нас изнутри своей мощью и истиной, наши тела в очевидности красоты, как в ореоле, – не торопиться. Море дарит нам свою первозданную чистоту – любимая. Еще не сейчас. Слегка касаюсь твоего лица, губы мои терпки, обвожу твои губы кончиком пальца, моя рука как в огне. Мои губы у тебя на губах, медленно-медленно. Неспешно покачиваются светила, море безмятежно, исполнено мощи в неспешном покачивании волн. Я тоже закрываю глаза, ослепленный избытком своей силы, тем, что во мне сосредоточилась вся мощь вселенной, – погоди, погоди. Омовение, очищение. Я освободился от всяческой деградации, новое целомудрие, солнце обволокло меня. Твоя рука обняла мою шею, твоя маленькая ладонь у меня на спине. Погоди. Из уст у тебя вырывается сдавленный крик, возносится к солнцу, и вот мы с тобою – одно…

Долгое время спустя открываю глаза, мы – в средоточии преобразившейся вселенной. Ты безмятежно отдыхаешь в щедрости своей красоты. А во мне как будто отлив, напряженное ожидание, дрожу, сердце колотится в груди; наконец ты открываешь глаза, акварельно-голубые, замкнутое лицо еще гневно. Мой палец на твоих волосах белокурых. Красивая. Моя грубая рука мягко скользит по твоему лицу, море укачивает тебя, глаза твои вновь смыкаются. И вдруг твой крик, – он резко взлетает ввысь, словно волна взметнула его в вогнутую чашу неба. Слышу его, все внутри у меня леденеет, твое тело исходит криком. Я весь подобрался, отчаяние вонзилось мне в грудь. Мышцы напряглись, кровь клокочет. Там, высоко надо мною, светила. Летят по орбитам, начертанным моим неистовством, а над ними трепетное солнце. Ощущаю в себе вулканическую мощь земли, нетронутую силу, я весь захвачен ею, а ты – я слышу, слышу твою звонкую радость. Наконец затихаю, тишина восстановилась в мире, только мерный плеск прибоя. Долго отдыхаю, блаженный отдых. Растекается по всему моему телу, поблескивающая вода омывает меня, очищает изнутри. И, лежа на спине, я забываюсь, ‘гляжу прямо в голубизну, в безмерную безмятежность неба.

Потом медленно перекатываюсь по песку всем своим обнаженным телом – поближе к тебе. И вдруг – Элия! Стремительно вскакиваю с криком:

– Элия! – заметался бессмысленно: вокруг бесконечный, пустынный пляж.

– Элия! – кричу я в ужасе. Снова, еще раз, зову тебя во весь голос – где ты?

– Где ты? – И детский испуг в моих подернутых влагой глазах.

– Где ты?

Море все так же могуче, так же медлительно. И смутная, непонятная темнота растекается неспешно, вздымаясь из темных недр земных, из меня самого, ширится по всей протяженности моря. Замираю, озираюсь, стою один среди безлюдного пляжа, расстилающегося вокруг меня. И вдруг подношу руки к глазам, темнота все густеет. Ощупываю песок вокруг себя. Мои очки! Я плохо вижу. Вечер становится прохладнее, ощущаю холод всей своей наготой. Бегу к краю пляжа, восстанавливаю весь свой долгий путь с самого начала – вот отсюда. Снова приниженный до уровня своего удела, лихорадочно шарю в песке. Мои очки, мои очки!

– Мне нужны мои очки!

Ночь опускается на мир, ночь вползает и в мое тело, во все закоулки мира. Она душит меня, глаза болят, распухли. Я плохо вижу. Шарю вокруг, щепки какие-то, мусор, кричу в ужасе:

– Мои очки!

В тишине слышен плеск волн, ночь черным капюшоном опускается мне на лицо…

…растекается вокруг меня по книжной стене, наполняет подрагивающей удушливой тьмой оживленный проспект. Выхожу в лоджию, небо подернуто пеплом, река вдали заткана огоньками. В громовом раскате проносится самолет, окна его уже светятся. Внизу, в парке, носятся дети, их становится все больше. Почему так долго нет моей жены? Я уже начинаю беспокоиться, смотрю на часы, пора бы ей быть дома. Беру стаканчик виски, закуриваю очередную сигарету. Немые книги во тьме. Выключаю проигрыватель, я уже давно его не слышу. Педриньо вскрикивает, разбивает зеркало вдребезги. Мертвые книги в склепах.

XXVI

Но лифт останавливается на площадке, слышу, как раздвигается решетка, как хлопает дверь. Щелкнул ключ – Элена, наконец-то… Проходит по коридору ко мне в кабинет, целует в знак приветствия, чуть коснувшись губами.

– Тебя долго не было, – сказал я.

– Здесь очень накурено, – и открывает створки лоджии. Резкий шум с улицы врывается в гостиную.

– Что с тобой стряслось? Мы будем ужинать бог знает когда. – Да ничего особенного, – говорит она. – Ходила за покупками. У тебя найдется листок бумаги? По-моему, меня обсчитали.

У меня в руке листок бумаги – сойдет?

Написать еще одну книгу – что еще тебе сказать? Старость, разочарование во всем. Надвигающаяся ночь.

Потом она встретила подругу.

– После окончания школы ни разу не виделись, можешь себе представить?

И утратили представление о времени за чашкой чаю в кондитерской.

– Но ужин готов. Только подогреть.

Как всегда. Только подогреть. У моей жены всегда все предусмотрено. Надвигающаяся ночь, я в ночи, слепой. Что мне еще сказать? И внезапное озарение – да это и скажи, скажи именно это. Скажи о том, что все кончается, о близящейся ночи, о непобедимой человеческой мечте начать с начала. Быть в вечности. Быть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю