355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вержилио Феррейра » Явление. И вот уже тень… » Текст книги (страница 15)
Явление. И вот уже тень…
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:40

Текст книги "Явление. И вот уже тень…"


Автор книги: Вержилио Феррейра



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)

– Вы явились из глуби морской?

Она смеется, я не то говорю, а то слово я не скажу, не так уж я глуп. Истинное слово, выражающее силу, и красоту, и таинственность недосягаемого, и гармонию бытия. Слово, исполненное величия, возвышающее человека над ним самим, слово, которое земля, и море, и свет всех светил, и голубизна пометили знаком бессмертия, в нем предельность, познаваемая воображением в запредельности, прозрачность, присущая бесконечности, живущей во всем, что конечно. Mon amour, сколько раз я видел тебя? И такой накал чувства! Ощущал ли я когда-нибудь его весомость? Твое тело. Хрупкость и скрытность твоего плотского вызова. Но не стоять же нам здесь всю жизнь. Есть слова попроще, но подводящие к тому, самому главному, становящемуся возможным после долгой подготовки. Можно поговорить о воде, теплая или нет, можно подойти поближе, чтобы волна забрызгала меня, это будет забавно, и ты рассмеешься. Можно сказать просто:

– Добрый день…

Но с решительностью, которая всегда производит хорошее впечатление. А затем продвинуться дальше – и я продвинулся. Элена сказала, что учится на медицинском, живет в Лиссабоне. Какой подарок судьбы, я тоже. То есть тоже живу – в Лиссабоне. Но я писатель, вот так. Силы небесные. Как мог я сказать тебе это, тебе – красивой, блистательной – но какие прилагательные заслуживают чести стоять рядом с твоим именем? Ты вся – в темных глубинах моего «я» и выше, в глазах моих, вбирающих твой образ. Разве можно перевести тебя на язык человеческой банальности?

Но не потому вернулся я из глубин прошлой жизни и приношу оттуда что-то нетронутое, не потому искал я тебя во всем том, из-за чего жизнь можно считать прожитой, ибо все это осталось нетронутым, и все это – при мне.

Позже мы сказали друг другу все. Только об этом «всем» говорилось без слов. И потому не было сказано. Или было все-таки? Помню катанье на лодке, и прогулку к маяку, и полночное купанье в лагуне, и ночные эспланады, и нелепые ночи в казино, и недлинные и частые прогулки к заброшенному дому на берегу моря. И вот твоя фотография, там, на стеллаже. Вглядываюсь в нее так пристально, что слезы выступают на глазах. Звуки флейты над холмами. Луч солнца. Ярко сверкает на корешке обложки Максимо Валенте. Этого дерьмового стихоплета. Может, пригласить его – в субботу: не хотите ли заглянуть к нам в субботу? Вечерком.

– Будут Сабино, Озорио, прочие. Не хотите заглянуть?

Он хочет.

V

А я вот не хочу. В эту субботу – нет. Я так устал. На пороге старости – значит, мне только одно и осталось – воображение? Да и того не осталось, наверное; все надоедает, даже оно. Чтобы быть, нужно верить – тогда обретем бытие мы сами – и обретет бытие то, во что мы верим. В свои обязанности, в какое-то общественное дело, в книгу, которую пишешь. Или которую читаешь. И в своих друзей, ребята что надо, готовы за тебя в огонь и воду. И в кинофильм, отличный кинофильм, но мне нужно одеваться, а на улице дождь. И в последнюю почту, которую надо просмотреть. И в семью, вплоть до моего внука Педриньо, он просто прелесть и очень утомляет меня, но этого нельзя показывать. И в грохот, который сейчас доносится с улицы; наверное, какое-то несчастье, но смотреть не буду, для этого нужно встать. Или пойти в уборную, расстегнуться, сделать, что надо, застегнуться, вымыть руки и прочее; может, еще потерпеть? На пороге старости как делать вид, что ты полон жизни? Ибо это необходимо, чтобы существовать. Двадцать томов, вот они здесь, в шикарных переплетах, слава семьи, я говорил в своих книгах о жизни, и о смерти, и о любви – возвышенной и нет, – и о богах, и о политике, но это когда я был моложе, распалял себя – что же осталось у меня от всего этого? Что же остается у нас, когда мы остаемся наедине с собой? Разве что смерть, – она сейчас ближе всего. Стою в очереди, чтобы купить в кассе билет, и время от времени очередь делает шаг вперед. В молодости мне приходилось маневрировать, если я слишком уж забегал вперед. Теперь маневрировать непросто, но меня это мало трогает, – что значит это слово – смерть? Потому что значит оно что-то лишь тогда, когда, в сущности, значит очень мало. А теперь, когда оно значит все, оно не значит ничего. Я думаю, что умирает в нас не прошлое, а будущее, но у меня уже нет будущего. Нечему умирать.

Так думает Тулио, мой зять и неизменно толкущаяся при мне сволочь; сейчас он вспоминается мне очень отчетливо. Однажды я получил письмо, письмо начиналось так: «Мой дорогой Мэтр». С большой буквы. Я был взволнован – такое обращение, в первый раз. Но взволнован не так, как сейчас, когда слушаю неторопливую мелодию, говорящую о том, что солнце встает над землей и весть о нем доходит до пределов горизонта. И не так, как в тот миг, когда я смотрю снова на записку жены и читаю ее – снова в первый раз. Не так, как тогда, когда вижу какое-то несчастье – например, несчастье чахоточного мельника, – и тотчас избавляюсь от волнения, сбрасывая вину на жизнь вообще или на общие причины, обычно экономические. И не так, как тогда, когда вижу то же самое несчастье в кино, и тут уж у меня нет причин отмахиваться от него, и волнение, которое я испытываю, вызвано скорее истинностью происходящего, чем его причинами. Существуют различные виды волнения; а покуда мне жарко до одури, и я пью. И мысли мои растекаются в мозгу, словно пот, нечего и думать о том, чтобы привести их в систему. Тулио назвал меня Мэтром, с большой буквы, и от этого у меня сладко заныло в животе. Затем и другие стали меня так называть, по мере того как я находил себе место на книжных полках и покрывался пылью. Но Тулио первый. И всякий раз, когда он величает меня Мэтром, как бы становится на четвереньки. Странная тварь. Совершенно безволосая; мысленно начинаю его разглядывать. Белесая дряблая кожа одевает скользкими складками обручи его ребер, суставы четырех коротеньких лапок, свисает мешками на брюхе. Спинной хребет переходит в длинный бугорчатый хвост, бугорки чем ближе к кончику хвоста, тем мельче. У него в венах пульсирует не кровь – думаю, по причине вялости, – там пульсирует болотная жижа. Я говорю ему:

– Тулио!

Он медленно поворачивает скошенную морду с крохотными рудиментарными глазками. Это существо – из первичной стадии жизни, из водного ее периода. Все его движения исполнен зародышевой медлительности. Касаюсь пальцем его черепа, палец вязнет в рыхлой плоти. А глаза, глаза. Студенистые, апатичные, истекающие преданностью. Теперь у меня есть ученик, где я откопал такого ученика? Он отмечен печатью того различия, которое отделяет существо разумное и прямостоячее – коим являюсь я, даже когда сижу, – от амебообразного пресмыкающегося, коим является он. Я говорю ему разные умные вещи, дабы возникло общение, он понимает. Говорю ему, например:

– Сегодня жара.

Он сразу пускает слюни от восторга. Или говорю ему, например:

– Жара сегодня.

И он закрывает глаза, он млеет. Меня волнует его волнение; может, сказать ему что-нибудь еще:

– Вот распроклятая сучья жара сегодня.

Боюсь, ему не выдержать. Я счастливый человек, у меня есть ученик, я претворился в духовном своем отпрыске. А это так удивительно и так возвышенно. Иные вещают в пустыне, иные предполагают, что вещают для будущего, коему не сбыться, таким умирать спокойнее, все-таки у них есть иллюзия. Я вещаю для настоящего, мое слово уходит в дряблую плоть моего ученика. Но мне больно видеть, что он далек от моего уровня, то есть от уровня человека; может, подтянуть его поближе к себе? О, иметь ученика, он ведь – не предтеча, он – продолжатель. Ибо, когда у нас появляется ученик, то, как правило, за счет деградации всего того, что нам стоило такого труда, а ему не стоит ни малейшего свести к карикатуре. Говоришь, например, что человек – царь творения, а он говорит, что человек не создан для республики. И цитирует тебя же. Говоришь:

– Мечта человека – быть богом.

А он говорит – что открыть счет в банке. Или говоришь, что жизнь есть сон, и он не встает с постели – который час? Луч солнца такой жизнерадостный. Наискосок спускается к полке, где политические книги, – может, там тебя поискать? Любимая. Иметь ученика, но не для того, чтобы он довольствовался фекалиями моего неумелого слова, а для того, чтобы он это слово отфильтровал до высшей чистоты. Не для того, чтобы он приобщился к тому, что мы считаем своим озарением, но для того, чтобы он приобщился к источнику озарения. Не для того, чтобы… Который сейчас час? Час сумерек. Как трудно одиночество. И тогда я смотрю на него изо всех сил, чтобы заставить его существовать. Он при мне, смирный, взгляд у него тусклый от покорности. О, господи, у меня есть ученик, я не умру в безвестности. Вырезают же люди имя свое на коре дерева, пишут его тайком от хранителя на памятнике старины, на школьном ранце, в кабине телефона-автомата, в общественной уборной – вот и у меня есть ученик. Я многим вещам его научу, но прежде придам ему человеческий облик, дабы с ним можно было общаться. И тогда я говорю ему:

– Встань, Лазарь! Тулио, встаньте и ведите себя по-человечески.

Я многим вещам его научу, о нет, научу лишь одной-единственной, которую сберег тебе в дар. Я скажу ему, что истина и все то, что мы создаем, не добро, от коего мы богатеем, не накопленный капитал. Мы, говорят, сгораем в огне – как метеоры. Мы – как игрушка, говорят; ее механизм – чудо, которое ломают в простодушном ожесточении. Я скажу ему, что мы творим для других не само доброе дело, а необходимость творить каждому свое доброе дело, чтобы одолеть неодолимое – существование старости. Я скажу ему, что единственная истина в жизни – та, к которой приходишь, изведав многие истины, годившиеся на то, чтобы сдвинуть вещи с привычных мест, – Элена помешана на перестановке мебели, в один прекрасный день прихожу домой, а столы, стулья, светильники уже образовали новый жилой мир. Обо всем я скажу ему. Последняя истина жизни, после которой уже ни одной не останется, – жить в окружении мертвых, утратив мужскую силу, которая позволила бы сотворить живое существо. Меня так раздражает, что Элена переставляет мебель. В один миг приходится начинать жизнь с начала, сотворена иная суть ее. И еще одна проблема, ограниченность количества возможных сочетаний. Я говорю:

– Элена! Разве было плохо так, как было?

Она в ответ – ей, мол, надоедает, когда все всегда на тех же местах; я скажу ему:

– Это единственная истина, Тулио.

Вот поэтому-то и старость, laudator temporis acti[27]27
  …кто хвалит минувшее время… (лат.) – цитата из «Поэтического искусства», произведения древнеримского поэта Квинта Горация Флакка (65–8 гг. 50 н. э.).


[Закрыть]
, вот по этой причине… Единственная истина в том, что никакой истины нет. А всякая истина так окрыляет. Вселяется в мышцы наших рук и ног, побуждает нас двигаться. Она пишет книги, чтобы мы выучились читать их и не остались неграмотными, поднимает шум, чтобы мы не заспались, придает нам легкость, чтобы мы не зарастали жиром, даже если безмятежны по натуре. Она и спит вместе с нами, чтобы мы не спали в одиночку, даже если рядом женщина. Она, скажу я своему ученику, трудится внутри нас, чтобы мы не плесневели в самых потаенных уголках своего существа, куда не проникают лучи солнца. А потом… Словно аэролит – в памяти что-то искрящееся, все пространство полнится этим блеском. А потом… Потом не пятятся назад, живут ровно столько, сколько нужно, чтобы пришла смерть… Единственная истина – быть в этом мире, и только. Непереносимый трупный смрад. Я ощущаю его не потому, что моя смерть близка, надеюсь, что так. И я не испытываю жалости к мертвым. Испытываю лишь то ощущение ужаса, которое остается, даже когда отведешь глаза и зажмешь себе нос, лишь то ощущение. Быть без бытия – единственная истина. Наше «я» ограничено строгими пределами, отчуждено от всего сущего, иссохло, не нужно. Если бы я не только страдал из-за этого, но хотя бы мог выразить ценность всего этого. Наше «я» иссохло, бесплодно. И вдруг – ученик; значит, мы еще живы? Вот что хочу я сказать. Но я испытываю волнение, сейчас я скажу ему единственную истину. И я ору на него так, что он содрогается до самых полых частей своего существа:

– Тулио! Ведите себя по-человечески!

Холодная масса его тела не дрогнула, глаза – слипшиеся, водянисто-покорные. А может, полюбить его таким, как есть? Ведь так трудно в одиночестве. Полюбить той любовью, которой любишь собаку, занимающую своим обществом некую часть нашего существа. Или кошку, созидающую свой мир чуть подальше. Или канарейку, мышь, у которой своего мира нет. И тут я безмолвно смотрю на него. Он по ту сторону, я здесь. В немом постижении простой истины, что оба мы – в этом мире. И тогда я забываю о нем и о себе и в пустоте забвения исчезаю в музыке, что как прежде и всегда… Музыка пространства, бесконечного горизонта, ищу ее в небе, в обуглившейся голубизне, в шумном отголоске головокружительного уличного грохота, в предсумеречной усталости. Луч солнца на книжных полках распадается на световые частицы.

VI

Побуду еще немного в кафе «Атена». Вечер у меня свободный, и, может быть, Элия все-таки… вечер у меня пустой. Жизнь у меня пустая. Сейчас как раз должна начаться речь во славу чествуемого поэта, может, послушать от нечего делать. Дона Аугуста и дона Флавия, одна справа, другая слева, захлопали в ладоши, прислонившись к стенке, пара старых куриц. Очень похожи. Дона Аугуста стала позади меня, я обошел ее и стал позади нее, она снова отступила назад, но я не вхожу в курятник. Я здесь случайно, просто ищу, чем заполнить пустой вечер. И жарко. Обычно больше всего народу здесь зимою, в зимнюю пору культура как нельзя более кстати, создает естественный уют. Там, на улице, близится вечер в живой суете машин и людей, спешащих домой; я снова вижу тогдашнюю предвечернюю улицу в сегодняшнее летнее предвечерье, столь насыщенное небом и беспредельностью. Компания устроилась в малом зале, там ужасная толкотня, я остался в коридоре. Поэты, романисты, драматурги, их друзья и подруги, активные создатели славы для своих.

И вдруг все присутствующие, окаменев, превратились в разных размеров статуи, даже те, кто не прославился еще в достаточной степени; эти последние жались к тем, кто уже успел прославиться, и все вместе напоминало аллегорическую скульптурную группу. То был лес – множество белеющих гипсовых идолов: одни – очень высокие, почти касавшиеся макушкой потолка, другие – сжатые до размеров бюста, поскольку славы их хватило лишь на погрудное изваяние, третьи – всего только головы на косо обрубленной шее, из которой торчала металлическая арматура. Были тут и те, кто своею славой обязан был только изваявшей их руке, каковая всегда считалась правой, даже не будучи таковой. Иные рядились в одеяния Истории, у которой наряды собственного покроя, до самого полу длиной. На других были аллегорические наряды, так, например, чествуемый поэт вырядился Орфеем. Третьи были одеты как все люди, в брюки и пиджак. Четвертые вообще не были одеты: так, например, поэтесса Эулалия, изваянная до пояса, выставила напоказ соски. Весьма прельстительные. В горле у меня першит от пыли, разъедающей, как та, что висит в мастерской у мраморщика, и я отпиваю глоток виски.

Оратор уже стоял на столе, но некоторые статуи еще не отформировались до конца, и он подождал. Более того: уставился на нерасторопных, дабы те поскорее справились со своим делом, и лишь после того произнес:

– Дамы и господа.

Он стоял на столе, так как был до крайности мал ростом и худ, отжат до сущности. Подбородок украшала эспаньолка. Многие статуи были куда выше, чем его голос.

– Дамы и господа. Поскольку поэтическая речь артикулируется на двух уровнях в речевом потоке согласно теоретической практике метаязыка… Якобсон, Рифатерр… И метафора…

Мне плохо слышно, стараюсь вслушаться.

– Поток означающих[28]28
  Поток означающих – термин структурной лингвистики. Вся речь – пародия на модную научную и псевдонаучную терминологию и, в частности, на терминологию структуралистов. Далее приводятся имена современных буржуазных философов, литературоведов, эссеистов и лингвистов.


[Закрыть]
в процессе создания текста… Альтюссер, Барт, Деррида, Башелар… Откуда явствует, что метонимия… И система знаков… Таким образом, создание текста в рамках господствующей идеологии (или общественной практики отношений «производитель – потребитель») согласно лживой буржуазной пропаганде и научные методы… Именно отсюда оппозиция «отправитель – получатель»… и психоанализ на первом уровне, а это уровень подсознательного, еще Ницше… И учение Маркса о базисе и надстройке… В соответствии с чем система на вторичном уровне поэтической практики, когда антигуманизм и Лакан… И письменность… Откуда символы как средства выражения и архиписьмо, штрих и архиштрих. Таким образом, становится ясно, что формалисты и фонология Трубецкого и, более того, хотя и на основе других практических исследований, Бенвенист, Ельмслев, Сепир, Хомский, Мартине и двойная артикуляция… И метафора… Откуда поэтическая практика означающего… Вот что открывает нам поэтическая речь Максимо Валенте.

Раздались бурные аплодисменты, но только из одной группы статуй, державшихся кружком, словно в аллегорической композиции.

И вдруг глубокая горечь – может, из-за музыки? Или из-за солнечного луча, он еще играет на корешках поэтов. Или из-за паники, внезапно нахлынувшей, когда очевидность одиночества беспощадна, как взрыв. Или из-за предвечернего неба в голубых полосах, оно виднеется в окне, словно бесконечность разлилась. Или из-за невыносимой боли – лишь подумаю о тебе, и она пронзает меня, прежде чем я успеваю понять – почему, но и так понятно. У меня есть даже подходящая к случаю приправа. Теорема XXXV из III части «Этики»[29]29
  Имеется в виду «Этика», философский трактат Бенедикта Спинозы (1632–1677); теорема XXXV приводится полностью на с. 258.


[Закрыть]
, поглядеть, так ли оно. Так. Или снова из-за музыки, но я почти не слышу ее. Все жду той части, когда над холмами взлетит зовущий меня глас. Нежность, пронизанная теплом сострадания. Жжение от слез, веки дрожат, полнейшая прострация, но у меня нет времени на переживания, одна из статуй воздела перст. Опустила оный. Сей жест означал несогласие, оратор стоял на столе, он воззрился ввысь, несогласие парило у него над головой. Несогласная статуя была крепкотелая, оттенка слоновой кости, какой бывает у старого мрамора.

– В вашем освещении, поскольку упаднический формализм, ведущий к объективному предательству…

Мне плохо слышно, стараюсь вслушаться.

– Искусство, приводящее к отчуждению, и по этой причине, конкретно говоря, если учесть внутренние противоречия… А отсюда следует, что пролетариат… Никаких уступок! Общественная значимость искусства в условиях капиталистической эксплуатации и классовой борьбы… Таким образом, усыпление масс и классовый дух… Маркс – Энгельс – Ленин – Сталин… Луи Арагон говорил: «Из тьмы железной для завтрашнего дня»…[30]30
  Цитата из стихотворения известного французского поэта Луи Арагона «Баллада о том, кто пел под пыткой» (перевод П. Антокольского).


[Закрыть]
Лживая буржуазная пропаганда… А потому… Быть начеку… Дух самоуничтожения, ведущий к объективному предательству, и коллаборационизм упаднического искусства… И отсюда ясно, какая там еще метафора и прочее дерьмо?

Присутствующие вострепетали, оратор совсем съежился. А я обливаюсь потом, – может, снова под душ?

Но в напряженном молчании еще одна статуя воздела перст. Кто такой? Не очень-то прочная, из гипса всего-навсего, и куски отваливаются, – я хорошо его знаю, разве нет? Мой соратник по «освобождению человека», но я так устал, это ведь Сабино, мне ли его не знать? Но зачем он встревает в эту склоку?

– Разговор шел об искусстве, и я не знаю, допустимо ли… Учитывая самоценность жизни, как таковой, и абсолютность освобождения… Само собой разумеется, что решение экономических проблем… Но я задаюсь вопросом, допустимо ли…

– Хейдеггер![31]31
  Хейдеггер Мартин (1889–1976) – современный западногерманский философ экзистенциалистского толка.


[Закрыть]
Гитлер! Бухенвальд!

– Вся загвоздка состоит в том, чтобы выяснить, действительно ли кусок хлеба обеспечит свободу утробе!

– Экзистенциалист, ква, ква!

– …Ввести человека во владение всеми его богатствами. Вот почему для меня очевидно, что гуманизм… Таким образом, смерть является высшей формой отчуждения.

Во время речи от него отвалилось еще несколько кусков, обнажилась металлическая арматура. Затем поднялся адский гвалт, у меня до сих пор шум в ушах. Только тип с квадратными плечами и белоснежной головой не проронил ни слова, голова свесилась на грудь, виден был затылок. Тип этот спал. Тут между оратором и крепкотелой статуей завязалась перебранка с плевками. Бессвязные слова, как кладбищенские огни, шныряли среди мраморного многоглавия надгробных изваяний.

Какой теплый вечер. Ищу его приметы в вышине, в неподвижности неба, и внизу, в прямоугольном парке, подступающем к зданиям проспекта. Тень прочертила парк по диагонали, зелень газона, растянутого ковром, здесь темнее, там светлее. Мальчишки играют в мяч, я вижу их сверху, мяч увеличивается, взлетая вверх ко мне, и крохотной точечкой падает обратно в траву. Я немного расслабился, мне хорошо. В листве черных тополей дрожит ветерок. Играет блестящими солнечными бликами. На полосах паркинга выстроилось несколько автомашин, точно фигурки в какой-то игре. Другие мчатся по проспекту, распластавшись на брюхе. Высоко в небе летит самолет, за ним тянется длинный хвост, точно за кометой.

– Таким образом, процесс создания текста в условиях правящей идеологии… И отсюда следует, что пролетариат… И ввод человека во владение всеми его богатствами…

Так-так. Вечер стоит теплый.

VII

И тут средь волн появляешься ты, и я должен говорить о тебе. Мы были на пляже, в одном прибрежном местечке на юге – и там мы были совершенны. Растянувшись на солнцепеке, в белом бикини – Элена. Она лежит на животе, упершись локтями в подстилку. Читает. Вся в гармоничности своего тела. Чуть постаревшая, что есть, то есть. Инасия уже умерла, исполнив свой долг по отношению к семье, Кармо разделалась с двумя мужьями, от каждого у нее осталось по сыну. Что с Линдой, не знаю; может, скоро узнаю. Что касается меня, то я лежу в тени. У меня тоже книга, ношу с собой книгу, как опознавательный знак. Но не читаю. Свет и голубизна поминутно отрывали бы меня от страницы. Так было и в юности. Вечно привозил в деревню книги и рукописи и никогда ничего не делал. Столько всегда было вокруг того, что отвлекало меня от страницы. Да к тому же во время каникул на ничегонеделание уходит столько времени. Вот и сейчас ничего не делаю, смотрю. Рассеянно смотрю, отвесно падающие лучи солнца обдают меня потоком световых частиц. Свет. Все пространство искрится мириадами светящихся точек. Высший миг бытия. Земля неподвижна в солнечном потопе, глаза мои жмурятся от солнечного блеска. Вся философия в этом, светящийся шар в оцепененье забытья, и голубизна, голубизна – словно грань предела, философия предела. Ее живое истолкование – все эти бесчисленные тела вокруг, неистовая жизнерадостность, внушаемая морем. Вот тогда-то ты и появляешься средь волн.

– Вы явились из глуби морской?

Должно быть, и тебе я задал этот вопрос, Элия. Я уже задавал его Элене. Жизнь подсовывает нам не так уж много вопросов. И мы подыскиваем по мере сил ответы. Отвечаем, но вопрос остается. Иногда он позабыт среди старых бумаг, иногда – резвится среди ответов, которые, казалось, были исчерпывающими, окончательными и бесповоротными. Вот так. А может, мне лучше было бы промолчать тогда? Иногда он – вопрос – прикрыт всем тем, что… Он домогается ответа, это не ответ, не то… Может, мне стоило промолчать? Она пришла вместе с Милиньей. Они познакомились здесь же еще раньше, обычное пляжное знакомство, тогда же сговорились встретиться снова, вот почему они здесь. Милинья познакомила нас. Элия сказала:

– Разумеется, фамилия знакомая.

Сказала с тою заговорщической улыбкой, – двери настежь, – которую я столько раз видел на лицах у других женщин, и я, глупец, тотчас входил, но сразу же за дверью настежь оказывалась другая дверь, и она была на замке. Всю жизнь за дверью, открытой настежь, передо мною оказывалась дверь на замке, а за дверью на замке… Не стоит сейчас думать об этом. В любом случае. Мне известна игра в дверь на замке, это как в шахматах, ход королевской пешкой или ход пешкой от ферзя. Самое трудное – потом, никогда не давалась мне эта игра – остановись, выпей. В пятьдесят лет это решение проблемы. Но Элия здесь, перед тобою, и нужно говорить вещи хитроумные, изощренные, следуя за изощрениями внезапно возникшего чувства подпольности. Нежное молочно-белое тело, mon amour. Светоносное лицо, блестящие капли повисли в волосах, на кончиках ресниц, блестят зубы, глаза смеются в неистовстве утра. Намокшая просвечивающая блузка. Облегающая груди, округлые, розоватые, нежная плоть под тонкой тканью. И ноги. Смуглые, посмотрел – все во мне перевернулось, кисти рук налились силой. Милинья в желтом бикини, стройная юной стройностью, все, что нужно для плотского обольщения, на месте, и ореолом – вечная прелесть детства, я ощущаю ее, сидя здесь, в кабинете, и улыбаюсь от нежности. Элия раздваивается, она – в прелести детства, ореолом парящей у нее над головой, я ощущаю ее; и она – в упругости тела, прочно стоящего на земле, это я тоже ощущаю. Каждая жилка в ней играет, лицо невинно развращенное, отсутствующее. Я радуюсь глазами и прочими видимыми органами, но те части, что скрыты от глаз, словно пропустили сквозь мясорубку. И тут Милинья изложила суть дела. В октябре у моей дочери экзамены по философии, Элия может давать ей уроки.

– Вы преподавательница? – спросил я.

– Доучиваюсь. Кончаю в этом году.

– Нравится вам специальность? – спросил я еще.

– Не столько она, сколько разные смежные науки.

И когда она это сказала, я заметил: взгляд – в ответ на взгляд, и радость, порхающая вокруг, словно апофеоз в честь нас двоих, так, что часть мира перестала существовать, и там была Элена. В той части мира, которая перестала существовать. Так что мне нужно остановиться. Поразмыслить немного. А луч солнца тем временем подбирается к политическим трактатам, которые стоят сразу после поэтов, и я обливаюсь потом. Выпить. Выпить, покурить, еще есть какая-то философия, там – предел, полнейшая глухота, полнейшая деградация. Что, собственно, такое культура? И человек в различных проявлениях своей сути? Усталость, не то, что называется обычно усталостью и при этом оказывается лишь способом избежать подлинной усталости, но сама подлинная усталость, то есть всего лишь неведенье этого способа. Стало быть… Что нравится девушке в пожилом человеке и пожилому человеку в девушке? Теоретики говорят разные разности, это разности теоретические. Что, мол, девушке – опытность, что, мол, пожилому человеку – иллюзия молодости. В теории. А я говорю: грех. Развращенность. Чем глубже развращенность, тем больше грех. А грех есть грех. Девушка – пожилой человек: развращенная невинность. Пожилой человек – девушка: полнота постижения запретного. Пожилая женщина – юноша – не так забавно. Пожилая женщина уже все знает, и юноша должен знать, на то и родился мужчиной, – поразмыслим. Все это попахивает «ретроградством», подумаем еще. Всякое наслаждение извращено, если не включает чувства ответственности. Допустим. И считается, что девушка не может обладать чувством ответственности. Но это не так. Предположим, речь идет о девушке и юноше. Это дело другое. Не знаю. Мне нравилась Элия, потому что она была юной, а юность прекрасна сама по себе, ибо быть юным – значит ощущать жизнь всем своим естеством, а любовь – высшее, что есть в жизни. Когда я учился в школе, у нас в городе была сельскохозяйственная станция, и там был осел-производитель. Иногда к нему приводили стареющих ослиц, чтобы улучшить потомство, осел не соблазнялся. Тогда перед ним ставили молоденькую ослицу, и он, распалившись, бросался к ней. Но тут молоденькую убирали, и вместо нее подсовывали старую; потому что в этот момент он уже был настолько распален, что ничего не видел, и соблазн достигал своей цели.

– Что могло бы прельстить вас во мне? – спросил я однажды Элию, и она сказала:

– Разве что ад.

Да, вот так напыщенно, но у меня нет ада, которым я мог бы прельстить ее. А есть другое – пластинка заиграла снова, но теперь я почти не слышу ее. Да, есть другая возможность: осквернить, быть оскверненной. Атавистическая подчиненность женщины – ведь это существует! Существует! Если какой-то мерзавец совратит девочку, публика негодует. Если какая-то мерзавка совратит мальчика, это забавно – а я совсем не забавный. Но в тот миг, когда я увидел тебя, мне пришло в голову: нам столько лет, сколько нам можно дать по нашему взгляду. Не по глазам, подчеркиваю, а по взгляду. Пикассо скоро доживет до сотни, возраст мертвецов. Но стоит ему открыть глаза… Жгут огнем. Да, ему столько лет, сколько можно дать его взгляду, даже когда он закрывает глаза. А я открываю свои, злобясь на бытие…

А ты – отклик на триумф моего совершенства, вижу тебя вдали, хрупкую, напряженную, ты покачиваешься в такт набегающим волнам, голый пляж, возвращающий нас к нашему первобытному естеству, и солнце, и солнце, мир пустынен, готов к полному обновлению, к доисторической жизни.

…что за дерьмо – жизнь.

VIII

И все-таки я начну ее с начала, но для чего возвращаются к началу – чтобы начать или чтобы кончить? Или для того, чтобы вообразить жизнь заново на тех ее отрезках, где она пренебрегла нами, и тогда получится, что пренебрегли ею мы. И все-таки каждый день, начиная с того самого дня, мы приглашаем Элию обедать с нами. От меня ничего не требовалось; впрочем, Элена была довольна. Впрочем, Элена, если бы все протекало под ее присмотром… Да и никакой вероятности, чтобы что-то случилось в ее отсутствие. Я – серьезный человек, должен держаться спокойно и на расстоянии, как того требует мое положение, придающее мне должное хладнокровие.

Мы обедали на террасе пансионата с видом на море. Мне море видно, я сижу к нему лицом, как мне положено по праву главы семьи, Элена сидит спиной к морю, как ей положено по долгу рабыни семьи. Милинья слева от меня, Элия справа. Ты красива. Я еще не понял этого толком, но твое воздушное изящество придает тебе летучесть, твое тонкое желтое платье тоже летучее, властное тело: словно взлетает вихрем смешинок. Ты прелестна прелестью моей дочери, коснуться тебя – какая мерзкая нелепость; а вкрадчивое желание ищет путь исподволь, бочком. Беру себя в руки, смотрю на море, излучающее свежесть и блеск, к горизонту оно становится светлее, холоднее. Как холодна толща вод на всем протяжении моря, как тяжелы они, плотные, маслянистые, даже мурашки пробежали по коже. Терпкий запах, как всегда во время отлива, вдали – как раз на уровне моих глаз – проходит корабль с уже зажженными огнями. И морская гладь снова пустынна, и в этой внезапной пустынности – смутная очевидность конца, а сумерки безмятежны и беспредельны. Я покачиваюсь в пустоте нулевой бесконечности, над маркизой небо, и оглушительность моего внезапного одиночества – Элена. Вот загадка, которой мне не разгадать. С одной стороны, все возможности выдумать тебя заново уже исчерпаны…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю