Текст книги "Эхо прошедшего"
Автор книги: Вера Андреева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)
Он преклонялся перед Джеком Лондоном, его роднили с ним страсть к приключениям, мужество и твердость его героев, свободный дух, романтическая широта его души. Казалось, он сам был одним из героев Джека Лондона, и, когда он рассказывал нам содержание «Белого клыка», мы ничуточки не сомневались, что все это произошло с ним, – так взволнованно звучал его глуховатый голос, таким мальчишеским восторгом сверкали его глаза. Потом, конечно, мы сами прочитали это бессмертное произведение – мало сказать прочитали! – вытвердили наизусть, но всегда образ человека, спасшего Белого клыка, сливался в моем воображении с образом папы.
…Белые собаки, запряженные в сани, бегут вереницей по заснеженному льду реки. Их пушистые хвосты подняты вверх, дыхание белым паром стоит в морозном воздухе, а белый человек бежит рядом с ними, размахивая длинным кнутом. Так было нарисовано на обложке книжки Джека Лондона «Белый клык». Но я видела их напряженные тела, слышала скрип полозьев, задыхающийся лай собак и хриплые окрики человека. Все это оживало и двигалось под звуки папиного голоса, и я никогда не могла отделаться от впечатления, что папа рассказывает еще гораздо лучше, чем это было написано в книге.
Так же захватывающе интересно рассказывал папа о несчастном Эдмоне Дантесе, заключенном в мрачном замке Иф, о его дерзком бегстве, о безумном аббате Фариа и о жестокой мести неумолимого графа Монте-Кристо. В книге уже было не то! Исчезало очарование благородного и несчастного героя, бледнел священный трепет молодости перед высокими порывами мятежной души. Все это мы чувствовали в рассказе папы, а в книге оставалось нагромождение громких фраз, высокопарных слов и сомнительное благородство выдуманного героя. Уж очень кровожаден был граф Монте-Кристо!
Д’Артаньян из «Трех мушкетеров» был для нас тоже нашим папой, – это его красивое лицо в широкополой шляпе с перьями я вижу, его небрежные, но полные непостижимой грации движения, его гордый, полный мужества и отваги взгляд. Папа очень увлекался Дюма и, хотя и называл его в шутку «негодяем», всегда в минуты душевной усталости или тоски брал какую-нибудь его книжку и перечитывал. Он говорил, что это чтение освежает голову получше всякого душа, и всем рекомендовал его как средство от хандры.
Была длинная и холодная зима – последняя, которую мы провели в нашем огромном и холодном доме. Не было дров, чтобы отопить все высокие комнаты. В столовой, рядом с красивой изразцовой печью, была установлена маленькая железная буржуйка с черной некрасивой трубой. На буржуйке всегда что-то варилось. Чаще всего это был овсяный кисель – студенистая, светло-коричневая масса, похожая на клейстер для обоев. Она распространяла унылый тошнотворный запах, ее наливали тягучей и медленной струей в глубокие тарелки и ставили перед нашими вытянутыми лицами. С убийственным упорством это блюдо появлялось на столе каждый день. Проклятый кисель имел тенденцию жестоко пригорать, и его приготовление требовало совершенно нерентабельных усилий – изволь до одури мешать его длинной деревянной ложкой, благо было бы хоть потом вкусно, а то ведь, прямо сказать, никудышное было кушанье! «Дети, овсяный кисель на столе, читайте молитву!» – эти слова, вычитанные мною из хрестоматии, прозвучали обидной насмешкой, так как чтение молитвы перед поеданием киселя было более чем неуместным, по моему мнению.
Впрочем, вторым блюдом, столь же страстно ненавидимым, как и овсяный кисель, был горох – мелкий, черный горошек, которым кормили раньше коров.
С большого стола в столовой снята скатерть. Скудно освещенные маленькой керосиновой лампой, мы все сидим вокруг. Перед каждым из нас кучка мелкого гороха вперемешку с какими-то зернышками, шелухой, – в общем, мусором. Сосредоточенно, с глубокомысленным видом, мы тщательно отделяем мизинцем правой руки хорошие горошины от плохих и червивых. Кропотливо очищенный горошек ссыпается в большую кастрюлю, стоящую посередине стола. Бесконечная работа, совершенно не оправдывающая усилий, на нее потраченных, потому что, когда горох варится на той же буржуйке, вонь стоит страшная по всему дому, а готовое кушанье представляет собою темную, немного пеструю кашу, которую почти невозможно есть, – она буквально застревала в горле.
Более или менее сносным блюдом бывала вареная картошка, политая горячим молоком, но и она имела какой-то унылый вкус.
Зеленого хлеба больше нет – трава ведь зимой не растет. Единственным спасением было молоко – чудесное, жирное финское молоко. За молоком нас посылают к финнам Ранкэ, и я очень хорошо помню длинные ряды крынок со сметаной в их погребе, – пока мне наливали молоко, мой палец судорожно дергался от стремления запустить его поглубже в крынку. Ощущение голода было постоянным, в особенности страдал Вадим, который пек в своей башенной комнате какие-то лепешки из ржаной муки, распространявшие жуткий чад и смрад по всему дому. Но удивительно, что никто в ту зиму не болел, – все были на редкость здоровы и выносливы и все рыскали по дому, алчно щелкая зубами.
Папа почти не спускался вниз из «гимнастики» – большого зала на втором этаже, где с потолка свешивались трапеции, кольца, стоял турник, козлы и прочее гимнастическое снаряжение. Не помню, чтобы кто-нибудь из взрослых упражнялся в гимнастике, только мы достигли совершенства в катании на кольцах: раскачивались как можно выше и в «мертвой точке» ловко поворачивались всем телом – туда-назад, – летали мы с точностью маятника, отталкиваясь ногами и приговаривая в такт «та-та», «та-та!». Прежде все эти снаряды относились летом в сад, где была устроена гимнастическая площадка. Когда-то площадка была утрамбована и покрыта желтым песочком. Гости в нарядных платьях гоняли крокетные шары, а дети могли кататься на гигантских шагах. Ни следа не осталось от желтого песочка – средь густой травы, покрывавшей площадку летом, виднелись только две узкие тропинки – по одной ходили на рябиновую аллею, вторая тянулась вдоль широкой и длинной скамьи на огород. В парниках садовник когда-то выращивал цветы и крошечные колючие огурчики для окрошки, которую очень любил папа. Теперь в парниках без стекол росла необычайной гущины и высоты крапива, а на грядках разросся в диком виде укроп, и огромные листья лопухов закрывали чахлую морковку. Зимой туда, естественно, никто не ходил, и сплошная пелена глубокого снега была испещрена только следами ворон да зайцев.
Мы все понемногу перекочевали в «гимнастику», занимались там с Вадимом и даже обедали, хотя тетя Наташа жаловалась, что от вечной беготни по лестнице она к вечеру «без задних ног».
В «гимнастике» было уютно и сравнительно тепло. Мы сидели обыкновенно в углу на скамейке, приставленной к угловому шкафу с книгами. Перед скамьей стоял стол, покрытый клеенкой во время занятий и скатертью во время обеда. В шкафу было много книг с приключениями и стояли толстые журналы – «Нива», «Природа и люди». Там была книжка с красивой обложкой – бушующий океан, пальмы. Бернарден де Сент-Пьер – «Павел и Виргиния». Само повествование было мне не понятно описанием чувств не совсем братских, которые питал Павел к своей сестре Виргинии, – и недаром, потому что в конце она оказалась вовсе не сестрой ему, и роман кончается свадьбой, – на мой взгляд, совершенно неинтересно. Запомнилась только роскошная природа какого-то тропического острова и замечательное описание бури, когда Павел спасает Виргинию с тонущего корабля.
В журнале «Нива» был напечатан роман Чарской «За что», который я втайне от братьев читала, проворно перелистывая страницы в поисках продолжения. Мелькали портреты каких-то усатых генералов и августейших князей. Я долго смотрю на группу: император Николай Второй с императрицей, великими княжнами и наследником. Императрица была красивой женщиной с холодным и неприятным выражением лица, княжны были прехорошенькие, а наследник даже вовсе красавчик – немного грустный, в белой матроске. У царя была борода лопатой, как у мужика, и совершенно бессмысленное выражение на плоском лице.
Интереснее был журнал «Природа и люди». Там тоже были романы с продолжениями, но больше приключенческие. Много картинок. Вот одна: полуразвалившаяся хижина, на полу лежит оборванный человек с неприятно искаженным лицом, вокруг толпится много подозрительного народа. Людей расталкивает высокий тощий старик со злобным выражением лица. Под картинкой написано: «К умирающему приблизился старик с корзиной за плечами…» «Ничего себе „приблизился“, – думаю я, – эк разогнался, еще повалит с разгона умирающего!»
Очень я любила рассматривать иллюстрации к Лермонтову. Страница разделена на квадраты, и в каждом картинка с надписью. Одна из них гласит: «…и перси кровью облились…» Изображен свирепого вида мужчина. Одной рукой он схватил девицу за волосы – какое у бедняги обалделое лицо! – другой втыкает ей кинжал в растерзанное декольте. Когда Саввка дрался с Тином, то, повергнув его на землю, кричал, ударяя в грудь: «И перси кровью облились!» В другой раз Тин, нажав коленом на живот распростертого Саввки, заставлял его проговорить сдавленным голосом: «Хух, – сказала обезьяна». Это «хух», означавшее сдачу на милость противника, было позаимствовано из «Тарзана от обезьян» – не совсем удачное название для такой великолепной книжки, между прочим.
Мы часто употребляли в своих играх и разговорах всякие такие фразы, взятые из книг и из надписей к рисункам. Нельзя сказать, чтобы они приходились всегда кстати. Так, Тин говорил, завидя, как усталая бабушка со вздохом садится в кресло: «Уф, – сказал негр, усаживаясь на пирогу».
В шкафу еще хранилось двенадцать книг «Детской энциклопедии». Когда мы уставали от романов, то брали какую-нибудь из них и внимательно изучали текст и рисунки. На обложке был нарисован деревенский пейзаж, над которым широким мостом через все небо стояла яркая радуга. На переднем плане сидели юноша и девушка и любовались радугой. Этим прекрасным книгам мы были обязаны нашими сведениями в области физики, химии и прочих технических наук. Там было интересно написано о великих изобретателях, ученых и путешественниках, простым и понятным языком объяснялось, отчего происходит радуга, роса, ветер, северное сияние, кто изобрел книгопечатание, а кто паровую машину. «Ямес Ватт!» – кричали мы, ударяя почему-то кулаками по столу и сильно нажимая на слово «Ямес», – так мы произносили имя Джеймс.
На шкафу стояли глобус и большая гипсовая фигура атлетически сложенного голого человека. Почему-то он был лишен даже кожи, так что обнаженные мышцы и сухожилия переплетались, как веревки, на его поджаром теле. Воинственно протянув вверх руку, человек рвался куда-то вперед.
Один раз за обедом нам вдруг показалась смешной его абсолютная нагота, мы стали бросать на него косые взгляды и хихикать. Тетя Наташа проследила направление наших взглядов, покраснела и повернула злополучную статую лицом к стенке. Но куда там! Мускулистая задняя часть тела бесстыжего атлета вызвала у нас такой приступ хохота, что у Саввки потек носом суп, а Тин подавился огромным куском хлеба и заплевал всю скатерть. Тут уж, однако, рассердилась и мама и строго приказала прекратить безобразие. Холодный взгляд маминых черных глаз обладал такой выразительностью, что замораживал самое буйное веселье, смех тотчас же прекращался и становилось даже непонятно – с чего это мы так развеселились.
После этой зимы мы уехали из нашего большого дома – слишком там стало пусто и неуютно и слишком все напоминало о той перемене, которая произошла в жизни. Ведь все равно к нам никто не приходил, даже родственники куда-то пропали. Пусто было в саду, и молчал телефон, по которому я однажды разговаривала с самим Горьким. Впрочем, никакого разговора не получилось, – со страху я только шумно дышала в трубку и, когда услышала раздавшийся в самое ухо голос: «Кто это там пыхтит?» – пробормотала в смятении: «Не знаю…» После этого трубка была с позором отнята у меня.
Да, когда-то у нас был телефон – специально к нашей даче шли столбы с проводами, и мы любили прикладывать ухо к шершавой поверхности столба и слушать его таинственный шум – не то волны шумят, не то ветер гудит в ветвях. Мы были уверены, что в этот момент кто-то разговаривает по телефону, и если хорошенько вслушаться, то можно разобрать, о чем разговаривают.
Теперь телефон молчал, водокачка не работала, прислуга ушла. Мы не слишком ломали себе голову, почему это все происходит, просто так было, и нечего было удивляться, что мы переехали на дачу однофамильца Андреева, кажется – в Териоках. Что ж, нам отлично жилось в этом удобном каменном доме – было тепло и всюду горело электричество. В большой детской под потолком ярко горела лампочка. «В сто свечей», – говорила с уважением тетя Наташа, но мы долго не могли привыкнуть к ее ослепительному, как нам казалось, свету, который равномерно освещал все уголки комнаты, но делал лица странно бледными и безжизненными.
Настроение было тревожным, папы почти не было видно, мама тоже редко забегала в наши комнаты, тетя Наташа шумно сетовала на дороговизну и, вздыхая, стряпала что-то в большой неуютной кухне. Ползли слухи, что с продуктами будет все труднее, что по льду перебегают люди из Кронштадта и что их ищут прожекторами и, найдя, стреляют по ним из пушек.
Видела ли я это на самом деле или только слышала рассказ? Гладкая, белая поверхность замерзшего моря, на горизонте редкие огни Кронштадта – безжизненно, пусто вокруг. И вдруг яркий голубой луч прорезывает черное небо. Его тонкий, длинный столб торчит прямо вверх, потом бесшумно падает – ни свиста рассекаемого воздуха, ни звука падения не слышно. Все происходит в полной тишине, и человеку на берегу кажется, что он зритель в каком-то немом, мимическом театре. Сцена продолжается. Вот луч скользнул по снегу, он кого-то ищет. Как чей-то неумолимый палец, он прощупывает каждый метр безжизненной равнины. И вдруг в его ослепительном, слегка дымящемся свете возникают черные фигурки, темные предметы – не то сани, не то лошади. Они мечутся по снегу, пытаются скрыться, убежать. Им не уйти никуда – неумолимый палец останавливается, он прямо указывает на беспомощных людей. Еще минута тишины, потом изо льда поднимается столб воды, какие-то обломки мелькают, падают вниз, и мертвая, оцепеневшая тишина нарушается отдаленным грохотом орудийного выстрела.
В другой раз мы все стояли на «карнише» – так назывался высокий берег залива, по которому шла дорога из Черной речки в Териоки. Опять рассказ? Но почему же я так явственно помню далекий Кронштадт, его белые домики, сильно приближенные папиным морским биноклем? Кронштадт горит! Все ярко освещено пожаром, все в огне, тяжелые, снизу багровые клубы дыма стелются над домами. И вдруг в этом дыму появляется маленькая точка. Это аэроплан. Он летает над городом, как мошка над пламенем свечи. Огонь взметнулся длинным языком, доносится взрыв – еще и еще. Аэроплан бросает бомбы – прямо в гущу огня и людского горя. Несчастные – они погибают от бомб, падающих с неба. Аэропланчик, такой маленький, беспомощный на вид, все кувыркается в розовом дыму. Но вдруг он стремительно срывается с неба и со страшной скоростью исчезает в огне пожара. Через томительно долгое время доносится взрыв, и потом уже полная тишина – только пламя танцует, и дым поднимается еще выше и застилает все.
Все это ужасно, но мы скоро привыкаем к взрывам, выстрелам и аэропланам, и мрачное выражение лиц взрослых уже не портит нам настроения. Мы находим себе массу развлечений, мы охвачены страстью первооткрывателей в этом заброшенном дачном поселке.
Уже многие дачи пустовали, большие дома, обставленные дорогой мебелью, с коврами, занавесками, роялями, стояли тихие, покинутые. Мы залезали в такие дачи и долго ходили по комнатам, исследуя кабинеты, спальни, столовые. Один раз мы попали в одну особенно красивую дачу, поднялись по широкой лестнице на второй этаж и там долго играли в прятки. Когда игра наскучила, нам пришла в голову гениальная мысль – нельзя ли спустить с лестницы все эти кресла, столики, одним словом – мебель? Предложение было встречено с энтузиазмом – мы тотчас стали подтаскивать к лестнице первое попавшееся нам на глаза кресло. Его положили набок, сильно толкнули, и вот оно уже запрыгало по ступенькам – сначала вяло и как будто нехотя, потом все проворнее. Сделав последний прыжок, кресло приземлилось внизу, причем спинками ножки тут же отделились и разлетелись в разные стороны. «Вот это здорово!» – вскричали мы в восторге и стали таскать и сбрасывать все, что стояло в комнате. Красные и потные, мы волочили все новые кресла и столы, подталкивали и, помирая со смеху, следили за их прыжками и пируэтами. Внизу выросла уже целая гора поломанной и исковерканной мебели, когда Саввка выволок из спальни – в первой комнате уже было пусто – тонкий, изящный столик с выгнутыми ножками. С торжествующим криком Саввка пустил его вниз. Круглый столик развил рекордную скорость, – как какой-то сошедший с ума кенгуру, он делал бешеные скачки по ступенькам, потом описал дугу и врезался в груду обломков. Он взорвался там подобно гранате, разбросав свои и чужие ножки веером во все стороны, а его лакированная крышка взлетела высоко в воздух и просвистела в нескольких миллиметрах от… головы неожиданно появившегося в дверях человека. Как громом пораженные, мы застыли на месте, и нечестивый смех замер на губах. Сторож пустой дачи – это был он, а мы-то думали, что здесь никого нет… Как пойманные в силки кролики, мы смотрели на его суровое лицо – что же теперь будет? А он приказал нам подбирать обломки и носить обратно в комнаты. В гробовом молчании мы повиновались и стали поспешно носить все эти кресла и столики наверх, ставить на место, прилаживать вырванные с мясом ножки и разные инкрустации. Сойдясь вместе в какой-нибудь спальне, мы шепотом советовались – что же делать? Бежать? Но окно второго этажа высоко, а под лестницей стоит грозная фигура… Пришлось пойти по тернистому пути унижений, просьб, обещаний, подкрепляемых самыми горькими слезами и сморканьем. Наконец сторож смягчился. «Чтобы я вас тут больше не видел!» – рявкнул он и, дав каждому здорового пинка, вытолкал из дома.
Мы долго жили в томительной неизвестности – пожалуется или не пожалуется он папе? Не пожаловался, и никто никогда не узнал о нашем преступлении. Больше мы дач не разоряли, хотя часто залезали в какую-нибудь из них для игры в прятки, предварительно убедившись, что ее никто не сторожит.
Очень интересно было бродить по этим пустым дачам. Ветер врывался в открытые окна, шевелил занавески, поднимал с полу листы разбросанных писем и гонял их по коврам. Чужая интимная жизнь представала перед нашим любопытным взором. Кто писал эти письма, чьи любящие горячие слова носятся теперь в холодном сквозняке покинутого дома? Где люди, которые жили здесь, смеялись и разговаривали? На пыльном паркете грязные следы чьих-то огромных сапог. Вот стоит драгоценный концертный рояль – его струны вырваны чьей-то вандальской рукой, а клавиши раздавлены и разбиты тяжелым сапогом. В громадном, во всю стену, венецианском зеркале торчит камень, и длинные трещины, как змеи, извиваются на его пыльной таинственной поверхности. А занавески на окнах, вышитые салфетки, ковры – ничего не тронуто. Мы залезаем под диваны, чихаем от пыли за занавесками, прячемся в душных каморках, где валяются рваные детские книжки и сломанная лошадь с оторванным хвостом. «Мальчик Боб своей лошадке дал кусочек шоколадки, а она закрыла рот, шоколадки не берет…» – задумчиво и нежно звучат в моей памяти детские стишки.
На андреевской даче нашему ученью было оказано более серьезное внимание – мы все что-то писали и учили наизусть стихи, от которых в голове оставалась подчас довольно неожиданная каша. Но никогда потом я так не переживала все злоключения Евгения из «Медного Всадника», как тогда. Возможно, что пробуждению любви к стихам я многим была обязана Вадиму, который преклонялся перед стройными, отчеканенными из какого-то гулкого и звучного металла стихами Пушкина. До сих пор я не могу читать или слышать равнодушно «Медного Всадника»: «И, озарен луною бледной, простерши руку в вышине, за ним несется Всадник Медный на звонко скачущем коне…» У меня мороз бежит по спине, слезы готовы брызнуть из глаз, а волосы, чудится мне, приподнимаются на голове и шевелятся, как от дуновения чьего-то легкого, вдохновенного дыхания.
И вот детская психология – рядом с подлинным увлечением и восхищением пушкинскими стихами легко уживались смех и карикатурное изображение того же «Медного Всадника». И тот же Вадим приглашает нас в свою комнатку для «инсценировки» этой бессмертной поэмы. Перед этим сеансом тетя Наташа предусмотрительно заставляла нас посетить уборную – мало ли де что может случиться от смеха. Начиналось представление – без костюмов, конечно, без грима и все с участием одного актера. Вадим то стоял на берегу, скрестив с мрачным глубокомыслием руки, – «дум великих полн», то изображал волны – «как воры, лезут в окна», и в самом деле лез, озираясь, на окно, то сидел верхом на льве, то бишь на стуле, «без шляпы, страшно бледный Евгений» – все это сопровождалось декламацией текста с ужасным завыванием и пафосом. У нас ломило челюсти от хохота, мы валялись по дивану, держась за животы, а Вадим все больше воодушевлялся, пока наконец не переходил к самому драматическому моменту: усевшись верхом на стул, «подъявши руку в вышине», он скакал по всей комнате за Тином, который, спотыкаясь и давясь от смеха, бегал от него вокруг стола, а в дверях появлялась тетя Наташа, напуганная «тяжело-звонким скаканьем по потрясенной мостовой…».
Декламировались и изображались в лицах и другие стихи, содержание которых мне было менее понятно, мне даже казалось, что это шуточные стихи, выдуманные для нашей потехи самим Вадимом. Так, он вдруг хищно бросался на Тина, тискал его в объятиях и выкрикивал: «Хочу быть смелым, хочу быть дерзким, хочу одежды с тебя сорвать!» – действительно расстегивал и срывал с него его одежки, а Тин, который страшно боялся щекотки, взвизгивал и хрюкал от смеха, дрыгая ослабевшими ногами в воздухе.
Не берусь судить, насколько правилен этот способ заучивания стихов, но мы в три счета все запоминали, и я знала наизусть всего «Медного Всадника», «Полтаву», «По синим волнам океана», «Бородино» и много других крупных и мелких стихотворений. Иной раз, правда, в голове получалась довольно странная каша, так как я, чего-нибудь не понимая, старалась сама найти объяснение, не прибегая к помощи взрослых. Судите сами, дорогой читатель, что это была за каша, когда я однажды спросила папу: «Кто такие флюгеране?» – «Что такое?» – спросил папа, ничего не поняв. «Ну флюгеране – такой, наверное, народ, вроде англичане?» – «Да откуда ты взяла?» – «Ну как же: „…не гнутся высокие мачты, на них флюгеране шумят“», – пробормотала я. Папа дико захохотал и пошел из комнаты. Еще долго я слышала его удаляющийся хохот и возгласы: «Нет, ты только послушай, Аня, что Верка говорит: „флюгеране“… народ такой… ха-ха-ха!»
После этого я уже не рисковала приставать с расспросами и только про себя недоумевала над непонятными словами песенки из репертуара тети Наташи: «Ты уйдешь с толпой цыганок, закипит качкачий бой!» – что за «качкачий бой» и почему он сейчас же закипит, как только она уйдет с этой толпой? Ерунда какая-то! Тетя Наташа очень любила трогательную песню о чайке: «Но что это за выстрил? (она так и пела „выстрил“) – нет чайки прелестной, она умерла, трепетю в камышах…» «Что это еще за „трепетю“?» – думала я в недоумении. «И колокольчик, дарвалдая, звенит и пляшет под дугой…» – выводит звонко тетя Наташа, а я думаю: «Наверное, это деепричастие от глагола „дарвалдать“». Занятное какое слово, очень образное – так и видишь, как этот колокольчик весело болтается, «дарвалдает» под дугой.
Зимой на андреевской даче выпало много снега, и пространство перед окнами столовой было покрыто глубокими сугробами. Под предводительством Вадима мы построили там настоящую крепость из снега. Мы лепили из него продолговатые яйцеобразные кирпичи, называвшиеся «поросятами». Если не было оттепели и снег не лепился, то мы таскали воду и поливали его. Из этих «поросят» Вадим очень искусно возводил стены, пришлепывая щели кусками мокрого снега и приглаживая доской и руками. Вырос большой дом в три этажа – первый состоял из большой комнаты, принадлежавшей Саввке, и низенькой пристройки, предназначавшейся сначала для хранения продуктов, но, за неимением оных, перешедшей потом в мое владение и называвшейся «Веркиной комнатой». На втором этаже была комната поменьше – для Тина, а третий этаж крыши не имел, а изображал башню с зубчатыми стенами и бойницами. Во все апартаменты надо было лезть на четвереньках, а то и просто на животе. Потолки были укреплены досками, замаскированными теми же «поросятами». Мы натаскали в комнаты сена, чтобы было мягко сидеть, и стали в доме жить. Сидишь, бывало, скорчившись на сене, и такой от него запах приятный – смешанный с запахом талого снега, лошадей, немного даже навоза – какая-то удивительно бодрящая, живительная смесь. Глянешь в окошко – там снег искрится, воробьи скачут, а мы вот сидим в собственном доме, живем себе! Потом кто-то нечаянно поджег это наше сено, и в доме случился пожар, после которого стало еще интереснее, – на потолке образовались черные блестящие сталактиты, стены стали пузырчатыми и тоже здорово блестели, а по всему дому страшно воняло дымом и гарью, как в кузнице. Моя пристройка сильно расползлась и сплющилась, но зато по ней можно было легко взбираться на второй этаж, так что даже папа как-то раз поднялся на башню и полюбовался оттуда видом. В конце концов пристройка превратилась просто в покатую горку, внутрь нельзя было пролезть даже ползком, и мы катались оттуда на санках, а наш красавец сенбернар Маркиз взбегал наверх и озирал окрестности, добродушно виляя хвостом и изредка лая на прохожих своим бархатным, как у певца-баритона, голосом. Однако прохожие, заслышав его голос, быстренько соображали, каких размеров может быть эта собачка, и поспешно переходили на другую сторону улицы. Если бы они знали, какой добряк был наш Маркузька, если бы видели, как покорно он подставлял нам свою спину для верховой езды, как мы кладем ему голову в пасть с чуть ли не двухсантиметровыми клыками и как он слегка, очень нежно покусывает нас за мочку уха! Дома на Черной речке он обыкновенно лежал летом под столом на веранде, изнемогая от жары в своей шубе, а мы клали ему на спину свои босые заскорузлые ноги и говорили: какова королевская подушка! За обедом он садился около папиного кресла и с вожделением в добрых глазах следил за кусками, исчезавшими у папы во рту. С его длинного, розового, как ломоть ветчины, языка текла тоненькой струйкой прозрачная слюна. Вот папа берет кусок хлеба, целый большой ломоть, и держит его высоко над головой Маркиза – пес торопливо облизывается, открывает пошире пасть, хлеб падает, страшные зубы щелкают один всего раз, глоток, и вот опять выжидательная поза, язык висит, и с него капает. Папа возмущается: «Нельзя же так глотать, ты бы пожевал хоть немного! Так даже вкуса не почувствуешь!» Маркиз наклоняет голову, как на пластинках «Хис мастерс воис», и виновато помаргивает.
С Маркизом было весело гулять. Мы любовались его размеренной рысью, когда он бежал впереди нас по дорожке, – хвост пышным султаном завернут на спину, белоснежные штаны на ляжках мерно колышутся, прохожие отскакивают в стороны, а Маркиз даже не смотрит: «Какие-то там дураки!» – наверное, думает он.
Однажды, глубокой уже ночью, Маркиз лежал на площадке лестницы, ведшей на второй этаж. Это была довольно большая площадка, покрытая ковром, там стояли стол и несколько кресел. И на столе, забытая тетей Наташей, стояла тарелка с большим куском сливочного масла, этак в 500 граммов весом. Маркиз крепко спал, не обращая никакого внимания на масло, – он никогда ничего не брал со стола. Вдруг раздался далекий, но могучий взрыв – дом вздрогнул, тоненько зазвенели стекла, электричество мгновенно потухло. В тот же момент Маркиз вскочил, как подброшенный пружиной, бросился на масло и разом его проглотил. Наверное, в подсознании перед ним все маячило это масло, и, когда потух свет, он решил, что пришел всему конец, а раз пропадать, так напоследок хоть маслицем полакомиться.
Когда зажгли керосиновые лампы и первый испуг миновал, тетя Наташа хватилась масла – пустая тарелка и виноватая морда Маркиза сказали ей все. Все смеялись над странной реакцией пса на взрыв, а папа говорил: «Ну, брат, не знал я, что у тебя такие низменные инстинкты, – вот где узнается характер!» – и трепал сконфуженного Маркиза за мягкие вислые уши.
Это был взрыв форта Ино, расположенного километрах в пятнадцати от нас, где, говорят, был большой склад динамита и каких-то других взрывчатых веществ. Взрыв был такой силы, что в нашем доме чуть не полопались стекла, а с крыши свалилась глыба слежавшегося снега, рухнула на провода и порвала их.
А потом явилась весна. Папа выгнал нас всех в сад расчищать дорожки от снега. Так как солнце грело сильно и было совсем тепло, нам разрешили надеть только куртки и кофты. Мы выбежали на крыльцо и зажмурились – так ослепительно ярко светило солнце, так радостно и звонко капала вода – с крыш, с деревьев, – всюду сверкали ее светлые струйки. Крыльцо было уже сухое, но дорожки покрыты еще слоем плотного, утрамбованного снега, похожего на намокший сахар, когда его вытащишь из чая на блюдце, – сверху беловатый, а внизу темный, набухший от воды. В некоторых местах он приподнимался прозрачными мысиками над глянцевой землей дорожки, а сквозь него по миниатюрным каньонам текли крошечные извилистые ручейки.
Вооружившись лопатами, мы сильно ударяли по краю утоптанного снега, он легко поддавался, и куски его отделялись, обнажая землю – милую, родную землю, которую мы забыли за время долгой зимы и теперь с радостным изумлением узнавали. Красные, оживленные, мы освобождали томившуюся по солнцу и воздуху землю, и она благодарно дышала, а солнце щедро лило свои горячие лучи на нас, на ноздреватый снег с вдавившимися в него прошлогодними веточками и листьями, отражалось в ручейках и лужах, слепило воробьев, отчаянно дравшихся на крыше. Оно светилось в папиных ласково прищуренных глазах, оно дрожало, струилось и переливалось радужными вспышками. А на крыльце стояла мама, и ее черные глаза с нежностью и грустью смотрели на папу – самого веселого и озорного мальчишку среди нас.