Текст книги "Эхо прошедшего"
Автор книги: Вера Андреева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)
Этот Хабьяс так и не сделался окончательно ручным и однажды зимой вывернул сани, в которых мама с тетей Наташей везли сотню мерзлых зайцев, прямо в канаву, заваленную снегом. Сани перевернулись и накрыли пассажирок, а Хабьяс умчался куда-то далеко по дороге.
Вскоре он скрылся за поворотом, а за ним скрылся и кучер Мика, напрасно взывавший свое «сатана, пергола…».
Когда, кряхтя и стеная, мама и тетя Наташа вылезли из-под саней, дорога была пуста, и им пришлось самим ставить сани на дорогу и разгребать сугробы в поисках зайцев. Многих тогда недосчитались, но это не было большой бедой, так как зайцы всем смертельно надоели. Они подавались каждый день к столу то жареные, то печеные, то под соусом, то в виде паштета… Ведь это уже были те времена, когда стало мало продуктов, и летом мы ели хлеб зеленого цвета, испеченный из небольшого количества муки и большого количества травы, – такая трава буйно растет под заборами и на помойках, она дурно пахнет, и листья у нее сочные и большие. Ее варили, пропускали через машинку и смешивали с мукой. Получался ярко-зеленый, прямо-таки изумрудный хлеб, который был изумительно вкусен, особенно с парным молоком. Отлично помню, как, за что-то наказанная, я была оставлена без обеда и посажена в пустую комнату. Рыдая, я сидела на матрасе, как вдруг отворилась дверь и сердобольная тетя Наташа просунула в щель кружку с молоком и большой кусок только что испеченного зеленого хлеба. Сейчас же горе было забыто, и я с наслаждением стала есть хрустящую горбушку, запивая вкусным финским молоком и от избытка чувств болтая в воздухе своими босыми, заскорузлыми ногами.
Это были уже те времена, когда папа – чтобы отвлечься немного от мучительных мыслей о войне, чтобы скоротать длинные пустые дни, когда почему-то перестали приезжать гости, чтобы не думать о нерадостных вестях, приносимых телеграммами, – придумал построить дорожку, которая вела бы по обрыву к берегу Черной речки.
Этот наш обрыв был самым интересным, диким и романтическим местом сада. Глубокая река крутой излучиной огибала обрыв, которым неожиданно заканчивался пологий спуск холма. Это был поразительный контраст, – куда вдруг исчезал наш культурный сад с его расчищенными дорожками, клумбами, с изящными группками молодых березок, с его пестрыми лужайками и серебристыми пихтами. Он исчезал, проваливался в дикий обрыв, где все перепутывалось в непроходимую чащу. Там в таинственной зеленой тени росли ландыши, там куковали кукушки, там цвела черемуха. Разве увидишь где-нибудь в Европе, во всех ее унылых, причесанных лесочках, простое русское дерево черемуху?
Вот она стоит на крутом спуске обрыва, спрятанная другими, более высокими деревьями, в непролазной гуще всяких кустов и травы. Ее сочные темные листья блестят от росы, а цветы – белые, пахучие – тяжелыми гроздьями свешиваются вниз, покрывают все дерево, наполняют воздух таким необыкновенным, единственным в мире ароматом. Потянешь за ветку, и пахучие капли росы падают на лицо, на шею, – они холодные в тени, тогда как верхушка дерева уже просохла, прогретая солнцем, и четко вырисовывается на синем небе, споря белизной с облаками, такими, каких тоже не увидишь в Европе.
Это был настоящий гончаровский обрыв, где, казалось, еще слышались таинственные выстрелы, шипящим эхом раскатывающиеся по крутому берегу Волги, то бишь Черной речки, это там стояла ветхая беседка, уничтоженная приказом бабушки Татьяны Марковны, только на нашем обрыве это была водокачка – хорошенький домик, где всегда шумели и тарахтели какие-то машины.
По обрыву спускалась лестница, вырубленная в земле, со ступеньками, местами обвалившимися и заросшими травой. В густой тени деревьев она шла зигзагами прямо на берег зеркально тихой Черной речки, получившей свое название от темного цвета воды, – налитая в таз, она и там казалась коричневатой. У берега был глубокий, тихий заливчик, отделенный от берега небольшой отмелью, где при низкой воде выступал крошечный песчаный островок. В мелком проливчике между отмелью и берегом было место наших купаний, потому что там светло-коричневая вода прогревалась солнцем. Маленькие рыбешки мелькали около наших загорелых ног, которые как будто бы ломались и прогибались в солнечных лучах. В заливчике, где было очень глубоко, купались взрослые. Они сходили в воду по деревянной лесенке – верхние ее ступеньки были сухие и теплые, а нижние, холодные и скользкие, уходили куда-то глубоко в темную воду. Задумчивые жуки, как опытные фигуристы, скользили по гладкой воде, – под их ничтожной тяжестью она только слегка продавливалась, пружинила. Мерцая голубым огнем, стремительно появлялась стрекоза и присаживалась отдохнуть на длинный стебель камыша, – только, затаив дыхание, протянешь руку, как она срывается и исчезает, как видение, а стебель камыша еще долго покачивается в теплом неподвижном воздухе.
На берегу стояла купальня – уютный деревянный домик с крылечком. В купальне стояли скамейки, на которых виднелись подсыхающие следы мокрых тел, висели пестрые мохнатые полотенца и душно, жарко пахло смолой нагретых солнцем досок. Оттуда слышится говор и смех переодевающихся людей, гулко отдающиеся в маленьком помещении, – все веселы, все шутят. Их бывало много, этих веселых, молодых людей: барышни в белых платьях, – они кажутся мне все на одно лицо, но это совсем разные «тети» – тут папины и мамины сестры, их подруги, знакомые; франтовато одетые мужчины в белых фланелевых костюмах время от времени бросают палку в воду, для того чтобы наш красавец сенбернар Тюха принес ее обратно. Пес с готовностью бултыхался в воду, быстро и ловко доставал палку и гордо нес ее тому, кто бросил. С его густой шерсти стекали ручьи воды, – дойдя до людей, он останавливался и вдруг изо всех сил встряхивался, скрываясь в облаке радужных брызг… Что тут делалось! Барышни с визгом бросались врассыпную, стараясь спасти свои туалеты, а мы хохотали, так как, зная коварный нрав Тюхи, заранее предвкушали это зрелище.
В правую сторону от купальни начинались владения нашего соседа Плаксина, отгороженные жидким заборчиком. Наивно было думать, что такой забор может служить непреодолимым препятствием для нашей предприимчивости, – увы, во многих местах, скрытых от взрослых, но прекрасно известных нам, имелись вполне благоустроенные лазейки, через которые мы проникали в священные владения господина Плаксина и беспрепятственно обворовывали его богатые плантации малины и крыжовника. У нас в саду тоже росла всякая ягода, так что было непонятно, зачем нам нужна чужая, но нас привлекал риск самого предприятия: лезть через забор, красться к огороду – все это было очень интересно, а кроме того, как известно, запретный плод сладок, а мы были вдобавок уверены в своей безнаказанности. Если свирепый садовник Плаксина и зацапает нас, он все равно не посмеет жаловаться – папино имя служило надежной защитой от всех доносов. Злоупотребляя этим исключительным положением, мы однажды под предводительством Вадима, нашего наставника и учителя, трудолюбиво выбили из рогаток все разноцветные стеклышки в китайской беседке несчастного Плаксина.
С другой стороны купальни была построена дамба, по которой можно было пройти к пристани, плававшей на бочках на самом глубоком месте реки. Там стоял весь наш речной флот в виде больших и малых лодок, каких-то диковинных баркасов с пробковыми бортами, шлюпок и тузиков. Среди этого множества выделялась большая моторная лодка, потом уродливый и неуклюжий баркас с надписью, выведенной белыми буквами, – «Хамоидол», нечто длинное и зеленое под неблагозвучным именем «Сопля» и крошечный тузик «Лягушонок».
Иногда к пристани пришвартовывалась яхта «Савва», которая с трудом пробиралась через мелководные места Черной речки, в то время как большая морская яхта «Далекий» принуждена была стоять у причала яхтклуба в Або. Это был настоящий корабль, блестевший коричнево-красным лаком и надраенными медными частями, пахнувший просмоленным канатом и далекими морскими просторами. На нем папа уходил на целые месяцы в море, в шхеры. Как бывалый морской волк – бритый и загорелый, в белом кителе и капитанской фуражке с белым верхом, – он возвращался из этих путешествий. Мама сопровождала его повсюду. Она умела разбираться в метеорологии, точно определяла погоду на завтра, силу и направление ветра и гребла не хуже любого балтийского матроса.
Она была матросом и коком – в маленьком камбузе «Далекого» мама готовила всякие вкусные вещи, вроде жареных грибов в сметане, которые так любил папа.
Они совершали удивительные поездки в шхеры – крошечные безлюдные островки Финского залива. Они высаживались в миниатюрных бухтах из серовато-розового гранита, отражавшегося в зеркальной поверхности бледно-голубого моря, они лазили по округлым скалам, купались в мелкой прозрачной воде, собирали грибы и ягоды на полянках среди берез и елей.
Довольно часто в такие плавания брали Саввку, – он был старший и мог более сознательно относиться к окружающей красоте. Нечего и говорить, что он очень возгордился и, возвращаясь домой, совершенно подавлял нас с Тином своим авторитетом бывалого мореплавателя. Чтобы продемонстрировать мне свое умение управлять кораблем, он предложил мне раз покататься на лодке. Я была всего на год моложе его, а было мне в ту пору четыре года. Роста я была, однако, одинакового с Саввкой и значительно толще. Он быстро усыпил мои сомнения насчет того, что скажут папа и мама относительно нарушения строжайшего запрета ходить к реке, заявив авторитетно, что ведь никто не узнает. Дружно взявшись за руки, мы спустились к реке и по мосткам взошли на пристань. До сих пор мне было очень весело, но тут я взглянула на воду – черную и гладкую, подозрительно спокойную, – в перевернутом виде в ней отразилось мое собственное лицо с вытаращенными глазами. Мне стало страшно. А Саввка между тем уже влез в лодку, что-то там сделал с веслами и говорит: «Готово! Лезь, Пуча!» Я попятилась. А он за руку схватил и тянет в лодку, а лодка-то понемножку отъезжает, и страшная, черная полоса воды все шире. Я упираюсь, а он тянет, и я все больше, все ниже наклоняюсь над водой… Потом раздался чей-то страшный крик, все заколыхалось перед глазами, стало темно и холодно.
Конец нашей авантюры опять весьма отчетливо запечатлелся у меня в памяти. Мы с Саввкой ревем дружным дуэтом – он тонко и со всхлипами, а я тяну мерным и мрачным басом. Мы взбираемся по лестнице от реки, вот последние высокие ступеньки, уже виден залитый солнцем сад. Сзади идет папа с хворостиной. Он равномерно в такт шагам подхлестывает нас и приговаривает: «Не ходи к реке! Не ходи к реке!»
Оказывается, садовник, работавший наверху обрыва, посмотрел случайно вниз и увидел нас в то мгновение, когда я падала в воду. Рискуя сломать себе шею, он бросился по круче вниз и благополучно выудил меня из воды. Ну а папа откуда взялся – неизвестно.
Куда исчезло то беззаботное счастливое время? Когда совершилась эта перемена, сделавшая жизнь неустойчивой и странной? Понимали ли мы тревожный смысл телеграмм, которые приносили папе прямо на дорожку, постройкой которой он старался отвлечься от своих мыслей?
Незаметно сделалось так, что к папе все стали относиться как к больному. «Тише, дети, у папы болит голова! Не шумите, папа спит! Не ходите в кабинет, папа работает!» – только и слышно было в доме. Но я видела, что папа не работал, а ходил взад и вперед по своему огромному кабинету, и его неумолчные шаги слышались даже ночью. Он не болен, потому что к нему не зовут доктора и он не лежит в постели, а в то же время у него такой вид, как тогда, когда он зажигал спичку. По молчаливому уговору все стараются припрятать для него самую вкусную еду, которая, кстати сказать, становилась все более скромной. Эти наивные усилия были направлены на смягчение, улучшение его жизни, тяжесть и нелепость которой с каждым днем все больше наваливалась на него, страдальчески сдвигала брови, горела лихорадочным огнем в запавших глазах.
Постройка дорожки, возбуждение и рабочий азарт, споры о технических деталях, измерения натянутым шнуром, борьба с обрывом, с упрямыми корнями деревьев – все это был самообман. Так смертельно усталый пловец еще двигает руками и ногами, стараясь доказать себе, что у него хватит силы доплыть до берега, но его судорожные движения не могут никого обмануть, и гребцы, сгибая весла, уже мчатся ему на помощь. Но папе никто не мог помочь…
А мы, дети, с искренним увлечением возили взад и вперед наши маленькие тачки, сделанные папой, копали, нагружали, выгружали.
А на обрыве росла черемуха, ландыши прятались в его тенистых, одним нам известных уголках, и в нагретой траве душно пахло дикой гвоздикой, – ее тоненькие, липкие на суставчиках стебельки с лилово-красными звездочками цветов густо росли на склоне. На том же, обращенном к югу, покатом склоне обрыва, среди поблекшей от солнца травы, росли скромные, неяркие цветочки – кошачьи лапки. Все так же мы плели из них венки, не подозревая о том, что скоро одному из этих венков суждено будет проехать по всем печальным дорогам Европы. Этот засохший венок из родных кошачьих лапок нашего сада будет окружать рамочку с наглухо закрытыми дверцами, а за дверцами на фотографии мертвая папина голова, тяжело вдавленная в подушку.
Безмятежно и беззаботно мы радовались жизни, не придавая никакого значения наступившим переменам, а подчас и вовсе не замечая их.
А перемены наступали незаметно и для более наблюдательного глаза, – с виду все было благополучно и даже счастливо. Не всегда папа выглядел таким мрачным и озабоченным, иногда он шутил и смеялся по-прежнему, как будто бы его вновь согрели какие-то надежды. Мы так любили папину улыбку, что инстинктивно старались сделать ему какое-нибудь удовольствие для того, чтобы он улыбнулся, мы старались заранее предугадать его желания и стремглав бежали исполнить их. Мы изучили до мелочей все его привычки, вкусы. Мы собирали полевые цветы, причем букет из папиных любимых маков, ромашек и колокольчиков ставился обязательно в кабинет, на письменный стол. Для остальных членов семьи тоже собирались букеты: мамин – ландыши и шиповник, бубушкин – дикая гвоздика и кашка, тети Наташин – ночная фиалка и те желтые, нежные цветы, которые растут на сырых тенистых лугах, – у них круглые головки и лепестки завернуты внутрь, как у маленьких брюссельских капусток. Возможно, что одаренные нами взрослые для того только, чтобы доставить нам удовольствие, так шумно выражали свой восторг, но мы принимали их эмоции за чистую монету и не жалели трудов, лазая по оврагам и бегая на отдаленные луга в поисках их любимых цветов.
Бегали обыкновенно мы с Тином, – так уж повелось, что Саввка такими мелочами жизни не занимался.
Папа очень любил класть себе в чай несколько ложек земляники или малины. В саду у нас было вдоволь малины и были грядки с особой «ананасной» клубникой – ее желтовато-розовые ягоды в виде пузатых бутылочек были необыкновенно душисты, но папа предпочитал дикую малину и лесную землянику.
Мы с Тином вставали рано, когда солнце еще косо освещало дом и мокрая от росы трава холодила босые ноги, и, вооружившись кружками, проникали сквозь лазейку в сад Плаксина. Там был лужок, полого спускавшийся к реке. Если идти снизу и осторожно раздвигать траву, то тут и там можно было увидеть красные земляничины, скромно прячущиеся под листьями. Драгоценных ягод бывало, однако, очень мало, и нам в голову никогда не приходило положить какую-нибудь в рот. Осторожно, чтобы не помять, мы срывали их дрожащими от напряжения пальцами и клали в кружку, причем ягоды помельче и похуже клались вниз, а самые крупные и спелые составляли верхний слой. Мы рыскали в неприступных оврагах, обшаривали самые крутые склоны, обыскивали все известные нам места, где когда-либо посчастливилось найти несколько ягодок. Полные охотничьего азарта, мы забирались далеко от дома и, несчетное число раз примерившись, достаточно ли высоко поднялся уровень ягод в кружках, мы наконец решали бежать домой, чтобы не опоздать к чаю. Небольшая задержка у молоденькой липки – ягоды лучше всего выглядят на ее больших круглых листьях, и нужно их нарвать побольше, – мы, усталые, голодные, исцарапанные, но бесконечно счастливые, рысью устремлялись по знакомым тропинкам домой.
Для подбодрения духа и для быстроты срезались хлыстики, непременно из молодых побегов рябины или ивы, причем на конце обязательно оставлялся пучок мягких листочков. Пробираясь рысцой по заросшим подорожником тропинкам, мы легонько стегали себя по ногам этими хлыстиками, приговаривая в такт: «Мендель-рысью, мендель-рысью…» Что это заклинание должно было означать и откуда оно взялось, этого никто не знал, но оно значительно облегчало бег и придавало ему известный ритм и гармонию. Такой «мендель-рысью» мы могли пробежать много километров, а на лицах у нас в это время расплывались блаженные улыбки, вызванные ритмичной слаженностью движений.
Прискакав домой, мы шли в столовую, где огромный стол был уже накрыт к утреннему чаю. Торопливо, пока никто не вошел, мы раскладывали на скатерти наши липовые листья и распределяли землянику по точно установленному правилу: папе самая большая кучка тщательно отобранных спелых ягод, маме кучка поменьше, бабушке еще меньше, другим домочадцам уже просто по нескольку ягод. Ведь, собственно говоря, вся земляника была папина, остальных мы только угощали, так сказать, от его имени. Себе, конечно, мы не оставляли ничего – как можно! – самим собирать, потратить столько трудов и вдруг съесть – даже совсем невкусно!
Когда все порции были как можно декоративнее разложены, мы с Тином отступали на шаг, чтобы еще раз окинуть взором всю картину, – как красиво выделялись красные ягоды в зелени листьев на белоснежной скатерти! Смешно сказать, но мы чуть ли не с благоговением смотрели, как папа набирает на ложечку землянику, опускает ее в стакан, раздавливает в чае и пьет. Он улыбается и подмигивает нам. Этот момент сторицей вознаграждает нас за труды. Да какие там труды!
Почти теми же благоговейными глазами на папу смотрела его мать, наша бабушка Анастасия Николаевна. Это была небольшого роста, еще не с седыми, а с темными волосами старушка, всегда очень аккуратная, подтянутая, гладко причесанная на прямой пробор. Она боготворила папу и предпочитала жить у него, а не у других своих детей, хотя шумная обстановка нашего дома должна была ей казаться малопонятной и чужой. В самом деле, несмотря на свой природный ум, бабушка была проста и полуграмотна, писала со страшными ошибками, верила в чертей и домовых, перевирала фамилии и слова иностранного происхождения и ничего не понимала в произведениях Гойи и Микеланджело. Но папа платил ей самой нежной сыновней любовью, старался пореже расставаться с нею, возил с собой в шхеры и в Италию. Безгранично уважая мать, он любил ласково подтрунивать над ее ошибками, почерком, суеверием, потешался над ее страхом перед ворами, злыми собаками и грозой. Он надавал ей массу смешных прозвищ, но сколько любви и нежности сквозило в них! Она была и «китайской курильницей», и «мошенником с Горбатого мосту», и «рыжим дьяволом», и просто «рыжиком», «рыжичком». Каждое прозвище имело свою историю, – так, «мошенником с Горбатого мосту» папа прозвал ее за одну успешно проведенную, но сомнительную торговую операцию. У бабушки в шкафу хранились с незапамятных времен высокие сапоги покойного дедушки. Они были совершенно новые, но никто не мог носить их, так как они были сшиты на одну ногу, – почему? Был ли сапожник выпивши, или сам дедушка был не в себе – история семейных преданий об этом умалчивает. Однажды в Москве, доведенная до отчаяния беспросветной нуждой, бабушка завернула сапоги в чистую тряпочку и понесла продавать на толкучку. Она очень ловко показывала покупателям всегда только один сапог, мерить давала тоже только один, и наконец покупатель взял сапоги, получив в придачу и тряпочку, в которую бабушка их тщательно завернула. Всю дорогу домой бабушка бежала без оглядки – как бы не опомнился облапошенный человек!
У бабушки была небольшая темноватая комната. В углу перед иконой всегда теплилась лампадка, пахло сушеным смородиновым листом и валерьяновыми каплями. Мы часто забегали к бабушке, у нее так уютно горела лампа под зеленым абажуром, она сидела у стола и читала. Рядом стояла лакированная табакерка – бабушка раньше курила, отсюда прозвище «китайская курильница», потом курить бросила, но табак нюхала, и мы однажды засунули в табакерку здоровенного майского жука, за что нам здорово влетело от папы. Часто бабушка шила что-то на старенькой швейной машинке с обломанной фарфоровой ручкой, и для меня было большим удовольствием вставлять нитку в машинную иголку или старательно вертеть ручкой под указания бабушки.
На стене висел большой портрет папы – очень серьезный маленький мальчик, чем-то похожий на Наполеона, важно сидел в плетеном креслице. Мне всегда как-то не верилось, что наш папа мог быть когда-то таким вот мальчиком вроде Саввки, которого, может быть, тоже шлепали и ставили в угол за шалости. Однако внимательный и печальный взгляд мальчика и суровая складочка между темными бровями убеждали, что это все ж таки папа.
На другой фотографии была изображена бабушка, окруженная всеми пятью детьми: папа, самый старший, дядя Павел, тетя Римма, дядя Всеволод и, наконец, маленький дядя Андрей. Еще там была тетя Зина, которой я и не знала, – она умерла еще до моего рождения.
Дядя Павел – щуплый, чернявый мужчина с бледным лицом и бородкой, носил пенсне со шнурочком, как у Чехова. Он был учителем рисования в какой-то гимназии, к нам, детям, относился свысока и жил в деревенском домике у самого устья Черной речки. С женой у него были какие-то сложные отношения, кажется, она разошлась с ним и вышла замуж за дядю Андрея. Во всяком случае, тетя Наташа, которая сама имела виды на дядю Андрея, обиженно поджимала губы, когда говорила о ней, а папа прозвал ее «братской могилой» – в шутку, конечно. В домике жили еще две девочки – одна была дочкой дяди Павла, другая дяди Андрея, – помню, я их бивала, так как была значительно сильнее и толще.
Чаще всего мы общались с детьми тети Риммы – мальчишками Люсей и Левой и девочкой Галей, одних лет со мной. Она была беленькая, худенькая и плаксивая. Отношения были натянутыми, так как мы часто мерились ростом, я неизменно оказывалась выше и злорадно торжествовала, а Галя обиженно хныкала.
Дядя Всеволод был мужем тети Наташи. У них был мальчик Игорь – Горик, как его все называли. Это был хороший, умненький ребенок, и говорили, что папа любил его больше всех своих племянников. Он умер шести лет от роду от скарлатины. Тетя Наташа рассказывала, как он еще вечером с аппетитом кушал селедку, которую очень любил, а ночью у него сделался страшный жар, и через два дня умер бедный Горик. Его имя, казалось мне, происходило от слова горе, и действительно, большое горе было у нашей доброй тети Наташи. Она мало счастья видела в жизни. Дядя Всеволод вскоре после смерти сынишки заболел какой-то тяжелой болезнью, называвшейся сухоткой спинного мозга, и тоже умер. Говорили, что за несколько дней перед смертью он сошел с ума и все время кричал: «У Павла на террасе, у Павла на террасе!» С этим криком он и умер, и я часто ломала себе голову над неразрешимой загадкой – что же было у дяди Павла на террасе, почему бедный дядя Всеволод так и не договорил этой фразы? Наверное, что-то страшное было на этой террасе, так как кричал он настойчиво, отчаянно, даже под конец охрип и уже только шептал.
Характер у дяди Всеволода был, по-видимому, не особенно хорошим. Я сужу об этом по тому, что впоследствии, когда кому-нибудь из нас случалось проявить упрямство, злость или вздорность, тетя Наташа определяла эти свойства одним веским афоризмом: «Характер как у дяди Всеволода».
Дядя Андрей был единственным из братьев Андреевых призван в армию и участвовал в войне четырнадцатого года в чине прапорщика. Иногда он приезжал в отпуск и, странно выделяясь своей военной формой среди нашей глубоко штатской семьи, сидел за обеденным столом, громко и весело разговаривая. У него были волнистые светлые волосы, пушистая жидковатая бородка и стройная фигура. Он в три счета очаровал нас, и мы с восторгом рассматривали его Георгиевский крестик и, разинув рты, слушали фронтовые приключения. Папа тоже был весел и добродушно смеялся, глядя, как он отправляет в рот целые дольки чеснока, с хрустом их разжевывая.
Он здорово умел показывать фокусы, и мы ходили за ним по пятам, приставали и без конца канючили: дядя, покажи фокус!
Потом он опять уезжал, а тетя Наташа получала от него письма и о чем-то шепталась с бабушкой. В письмах он называл тетю Наташу «моя Кармен», потому что она очень мило пела: «Любовь не птичка не ручная…» Потом он перестал писать, говорили, что он в плену, почему-то обязательно в Омске; прошло долгое время, и наконец все чаще стала слышна повторяемая взрослыми фраза: пропал без вести. Он так и не вернулся.
Тетя Наташа совсем переехала к нам. Папа очень любил ее за добрый веселый нрав, за любовное отношение к бабушке, за заботу о нас, детях. Он взял с нее слово, если он умрет, никогда не оставлять нас. Тетя Наташа обещала ему это и посвятила все свои силы неблагодарному труду – нашему воспитанию. Она заботилась о том, чтобы мы были накормлены, одеты, обуты и причесаны. При проявлении лени, непослушания или других пороков она прибегала к моральному воздействию плетки или какого-нибудь другого хлещущего предмета, первым очутившимся под рукой. Роковым образом таким предметом чаще всего оказывался зонтик, сокрушительным ударом обрушивавшийся на спину провинившегося. К несчастью, конструкция зонтиков не была, видимо, рассчитана на такие перегрузки, и зонтик при первом же соприкосновении с мускулистым телом преступника с легким треском разламывался пополам. Горестно вздыхая, тетя Наташа отдавала зонтик в починку, давая себе зарок впредь не употреблять его как орудие наказания. Увы, она слишком скоро забывала об этом обещании, и, когда Тин, что-нибудь натворив, нарочно в провокационной близости прошмыгивал мимо нее, зонтик взвивался в воздух и, конечно, быстренько приобретал тот же плачевный вид, что и до починки, к превеликой радости ехидного Тина.
Я очень любила слушать рассказы тети Наташи о ее детстве и о знакомстве с семейством Андреевых. Она родилась в какой-то бедной деревушке Московской области, мать у нее давно умерла, а отец отдал девочку на воспитание в семью обрусевшего немца, который жил ка окраине Москвы, недалеко от Воробьевых гор. Это было чинное семейство, которое в общем хорошо относилось к Наташе и не обижало ее. Наравне с четырьмя дочерьми немца она занималась домашним хозяйством, вышиванием и пением благочестивых псалмов. Спали все девицы в одной комнате, окна которой выходили в большой запущенный сад, – там росли высокие старые деревья, а по ночам светила луна и пели соловьи. По воскресеньям все девицы надевали одинаковые белые платья и чинно шествовали впереди родителей на прогулку по Воробьевым горам. Толстый папаша-немец, благодушно настроенный после сытного обеда, кивал знакомым, а мамаша делала замечания дочерям, если они не так скромно, как ей казалось, посматривали на проходивших молодых людей.
Вот шествуют они однажды по дорожке, а из-за поворота вдруг выходит целая компания веселых и слегка подвыпивших студентов. Впереди залихватская фигура в красной рубахе с расстегнутым воротом, в фуражке, заломленной на сторону. Опустив глаза, девушки гуськом поспешили пройти мимо веселой компании, не преминувшей отпустить им вслед несколько оценивающих замечаний. Студент в красной рубахе немного замешкался, глядя им вслед, а когда повернулся, чтобы идти дальше, то чуть не столкнулся с толстяком немцем, который смерил его уничтожающим, полным презрения взглядом. Парень остановился, уперся в бока руками, посмотрел этак лихо и сказал, покачивая головой: «А как мне твоя рожа не нравится!» Багровый от возмущения толстяк поспешно удалился, провожаемый взрывами смеха нечестивой молодежи. Впоследствии стало известно, что нахальный парень в красной рубахе и есть тот самый отъявленный повеса и сорвиголова Ленька Андреев, первый на все Воробьевы горы зачинщик всех веселых предприятий студентов.
Вскоре после этого прискорбного происшествия тетя Наташа, вопреки строгому запрещению, сидела одна часов в одиннадцать вечера на скамеечке у ворот сада. Привлеченная красотой ночи, она предприняла рискованное путешествие из окна своей комнаты по заблаговременно приставленной к нему лестнице. Немецкие девицы под своими добротными перинами сладко спали, а в постели Наташи лежала искусно сделанная из одеяла кукла, долженствовавшая обмануть бдительность старой немки, которая имела скверную привычку проверять, все ли девушки благонравно спят.
Вот сидит Наташа на скамеечке, а луна светит, и соловьи так и заливаются. И видит она – какой-то молодой человек прошел мимо да так пристально в нее всматривается. Прошел, остановился, опять назад пошел и все на Наташу посматривает. Так походил, походил взад-вперед, наконец осмелел и присел на другой конец скамейки. Завязался разговор. Сначала они обменялись довольно отрывочными замечаниями насчет соловьев, луны и прочих красот природы, потом беседа оживилась и перешла на более личные темы. Расстались молодые люди под утро, когда короткая летняя ночь уже начинала светлеть перед рассветом и лопухи, в которых лежала спрятанная лестница, щедро обрызгали росой Наташины руки, когда она, продрогшая и счастливая, вытаскивала ее, чтобы приставить к окну.
При этом первом свидании было выяснено, что молодого человека зовут Всеволод Андреев, что он младший брат того повесы, который так ужасно оскорбил почтенного немецкого семьянина, но что это вовсе не повеса, а хороший любящий сын и брат. Дальше было рассказано, что старший брат после смерти отца является главою в доме, что живут они очень скромно, чуть ли не бедно, и что он, Всеволод, служит маленьким чиновником с месячным окладом в двадцать рублей. Все это не помешало романтически настроенной семнадцатилетней девушке влюбиться в молодого человека, причем большую роль в этом деле сыграли луна и соловей, так самозабвенно распевавший в эту прекрасную летнюю ночь.
Надо ли говорить, что свидания продолжались до тех пор, пока не случилось то, что неминуемо должно было случиться, – старой немке понадобилось что-то в комнате у девушек. Не найдя того, что искала, немка спросила Наташу, – чучело на кровати, естественно, не отвечало. Подойдя ближе и тронув за плечо воображаемую девушку, почтенная мать семейства так страшно взвизгнула, что ее услышала даже влюбленная парочка у ворот. Почуя неладное, Наташа поспешила к лестнице, уже начала приставлять ее к окну и… чуть не заехала ею в ухо неосторожно высунувшейся немке, которая как раз в этот момент догадалась, каким путем скрылась беглянка. Выбежав из дому и схватив Наташу за руку, мамаша довольно бесцеремонно потащила ее к воротам, предположив, что именно там нужно искать Наташиного партнера. В лице презренного соблазнителя она тут же узнала… кого же? Брата того самого повесы, который, как мы уже знаем, так неслыханно оскорбил главу семейства! Перед заплаканной Наташей была в ярких красках представлена вся глубина ее падения и та черная неблагодарность, которой она отплатила своим благодетелям. Была поставлена ребром жесткая альтернатива – или мы, или Андреев! Наташа выбрала Андреева, и ей пришлось уйти из дома и пуститься по тернистому пути самостоятельной жизни. Бедный Всеволод тоже вовсе не был готов к столь стремительной развязке. Ведь он жил дома, был еще очень молод, мало зарабатывал и не без оснований опасался, что старший брат не слишком ласково отнесется к его знакомству.