355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Андреева » Эхо прошедшего » Текст книги (страница 15)
Эхо прошедшего
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 11:12

Текст книги "Эхо прошедшего"


Автор книги: Вера Андреева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)

Я уже не вглядывалась в витрины – с самым жалким видом, едва удерживаясь от слез, я пожирала глазами вход, все еще надеясь, что случится чудо и я увижу знакомые фигуры. В этот тягостный момент я вдруг услышала чей-то голос:

– Что, ваш знакомый не пришел, фрейлейн? И вам очень хочется посмотреть этот фильм?

Я живо обернулась: передо мной стоял солидный господин с золотой цепочкой на животе, с котелком на голове, с тростью с набалдашником в руке. Его маленькие глазки так смотрели на меня, что я расчувствовалась чуть ли не до слез и стала с жаром объяснять ему, как я страшно хочу попасть на этот фильм и как дурно поступили мои знакомые, что не пришли.

«И что теперь делать? – вопрошала я незнакомца. – Ведь у меня и денег-то на билет нет!..» И вдруг этот человек говорит с очаровательной улыбкой:

– У меня как раз есть два билета, хотите пойти вместе со мной?

Я едва поверила своим ушам – как, этот милый, бескорыстный человек хочет задаром провести меня в кино?! Конечно, я восторженно согласилась, и мы прошли благополучно через контроль в темный зал, где уже показывали журнал. Потом зажегся свет и мы уселись на великолепные места посередине зала – я знала, что эти билеты самые дорогие. Мой спутник галантно вытащил из кармана кулек с необыкновенно вкусными шоколадными конфетами. И тотчас же я принялась поедать конфеты, хохоча от избытка счастья и оживленно рассказывая всякую всячину доброму джентльмену, который слушал с большим вниманием, что тоже очень льстило мне. Когда в зале стемнело, я устремила все внимание на экран и совершенно забыла про конфеты и своего спутника. В антракте мой спутник весьма галантно угостил меня эскимо, слушая мои восторженные высказывания насчет фильма и внимательно глядя в глаза.

После сеанса, когда мы выходили из кинотеатра, он спросил: не пойду ли я с ним в ресторан?

– Как это в ресторан? – воскликнула я. – Я не могу, меня будет ждать мама!

– Позвольте вас спросить, милая фрейлейн: сколько вам лет? – задал он вдруг странный вопрос.

– Мне двенадцать лет, – отвечала я с недоумением.

И тут мой спутник захохотал. Он долго смеялся, а потом стал очень серьезным и сказал:

– Запомни, что я тебе скажу, девочка. Никогда не отвечай чужим мужчинам, когда они с тобой заговаривают, и никогда не принимай от них никаких предложений насчет кино, ресторанов и прочих увеселений. А на этот раз скажи спасибо, что попался тебе я, а не какой-нибудь мерзавец.

Он проводил меня до трамвая, сунул в руку еще один кулек с конфетами и помахал мне котелком.

Когда я рассказала все это маме, она была почему-то потрясена, белую шляпу, к моему большому огорчению, отобрала и нос мой больше никогда не пудрила.

Мы с Саввкой исходили все флорентийские музеи, но человек наконец теряет способность воспринимать все новые и новые впечатления, устает и его воображение. В музей нельзя пойти только раз и обязательно пробежать по всем его залам, как это делают туристы. Туда надо ходить много, бесчисленно много раз. Лучше всего это делать с каким-нибудь очень сведущим художником или скульптором. Очень хорошо покупать альбомы с репродукциями. И еще лучше повесить у себя дома репродукции особенно понравившихся картин и статуй, чтобы они всегда были перед глазами. Взглянешь как бы случайно на стену, а память незаметно, исподволь заучивает виденное. Не знаю, насколько это согласуется с педагогической наукой, но я думаю, что человек, постоянно видя прекрасное, незаметно для самого себя начинает любить красоту, его видение мира облагораживается. С годами туманная любовь превращается в конкретное желание расширить свой кругозор, увидеть и другие произведения искусства, осмыслить, глубже понять виденное, узнать, как жили и творили гении изобразительного искусства.

Конечно, только видеть мало. Нужно лучше знать историю, древнюю греческую мифологию, легенду о жизни и страданиях Иисуса Христа, искусство средних веков, Ренессанс. Мне горестно видеть в Третьяковке процессию учеников под предводительством гида или своей учительницы. Вот они останавливаются, скажем, перед картиной Крамского «Христос в пустыне». Гид заученной скороговоркой объясняет:

– Это Иисус Христос в пустыне.

И все. Дети, вернее, подростки недоуменно смотрят на картину – им ничего не понятно. Кто такой Иисус Христос, почему он сидит на этих камнях с таким невероятно усталым, страдальческим видом, о чем он думает, почему страдает, зачем Крамскому понадобилось изобразить его, какого-то Христа, о нем дома никто не говорит, а в школе только мельком упоминают о мифе, который неизвестно почему произвел такое глубокое впечатление на всех этих художников. Какой смысл смотреть на Мадонну Рафаэля, когда не знаешь, кто она, какого младенца держит на руках? Ведь это история эстетическая, возвышенная история человеческого гения, и ее необходимо знать образованному современному человеку. И не нужно бояться, что современные подростки, как только узнают подробности этого мифа и то, как он повлиял на мировое искусство, тотчас же станут религиозными. Надо больше доверять молодежи – пусть читает, пусть знает.

Полстолетия, однако, прошло с тех пор, как мы с Саввкой сновали по улицам Флоренции. Тогда это был тихий, задумчивый город, про который хочется сказать словами Блока: «Ты, как младенец, спишь, Равенна, у сонной вечности в руках». Именно такой представилась нам Флоренция, когда мы поднялись на самый близкий к городу холм – Фьезоле.

Мы долго ехали на скрипучем трамвае, потом долго шли пешком по узким, извилистым улочкам, совершенно безлюдным в полуденном зное. Белые высокие стены были раскалены от слепящего солнца, здесь и там с них свешивались голубовато-фиолетовые большие грозди глициний. Их сильный, но нежный запах навсегда запомнился мне как олицетворение самой Италии – знойной, душистой, прекрасной.

И вот еще какой запах с удивительной силой воскрешает забытое – это запах цветущих лимонов и апельсинов! Незаметные, зеленовато-белые, твердые, как будто сделанные из воска цветочки – это тот самый флердоранж, тонкий веночек из которого по традиции венчал голову невесты. Это удивительный, тонкий запах, необычайно сладостный и свежий. Вы входите в итальянский садик утром. Воздух чист и свеж, на темно-синем небе ясно вырисовываются листья деревьев. Деревья еще нежатся в утренней росистой прохладе, ни один лист на них не шевелится. Земля в садике еще прохладна и сыровата, она тоже еще отдыхает в предчувствии солнца, от раскаленных лучей которого замрет вскоре все живое. И весь этот прохладный живительный воздух напоен ароматом цветущего лимонного дерева.

Где же оно? Его не видно. Но поднимите ветку мешающего вам смотреть дерева: невысокое, похожее скорее на куст, оно спряталось в уголке сада у стены – его мелкие цветочки почти незаметны, но как они божественно пахнут!

Вот и на этих флорентийских улочках, круто поднимающихся на холм Фьезоле, стоит тот же аромат, но сейчас он приторен и отдает тлением – цветы глицинии поникли от жары, слепящее солнце немилосердно жжет. Мы с Саввкой тем не менее бодры и веселы, наши ноги в пыльных сандалиях без устали шагают вверх по немощеной узкой дороге.

Наконец мы у цели нашего путешествия – в зелени деревьев притаилась невысокая, мрачноватая постройка. Это монастырь на холме Фьезоле. Кипарисы темной тенью расчерчивают небольшую площадку. Мы устремляемся к перилам и видим Флоренцию.

Долго мы сидели на балюстраде. Вечерело. Тени кипарисов удлинялись и закрыли прохладой почти всю площадку, дома стали розовыми в лучах вечернего солнца. Неожиданно донесся, смягченный расстоянием, музыкальный крик осла, который высокой и страстной нотой повис над городом. Ласточки бесшумно и стремительно чертили воздух над нашими головами, и вдруг раздался надтреснутый звон маленького монастырского колокола – как будто ударили в старую, дырявую жестяную кастрюлю. Этот жидкий дребезжащий звук заставил нас выйти из очарованного состояния оцепенения и вернуться к действительности – уже поздно и мама будет ждать нас и беспокоиться!

Уже совсем стемнело, когда мы достигли своего дома, – что это? Мама почему-то стоит в дверях, у нее расстроенный вид, она чуть не плачет. Наши оживленные лица вытягиваются, мы подбегаем к маме и слышим странные слова:

– Нас обокрали!

Оказывается, нас обокрали в таможне, куда прибыл наш большой багаж: ящики, большие корзины, сундуки. Все это было снабжено замками и печатями, маме еще в Берлине были выданы квитанции, где был обозначен точный вес вещей. Когда мама пришла на флорентийский вокзал, ей выдали согласно квитанции, под расписку, все вещи: замки и печати были в порядке, вес тоже сходился. Но, приехав домой, мама обнаружила, что печати выглядели как-то не так, замки оказались чуть поцарапанными, так что она с трудом смогла их открыть. Внутри все было перекопано, и исчезли самые лучшие и дорогие вещи: папин большой фотографический аппарат на ножках, папин цейсовский, страшно дорогой, бинокль, мамины меха и другие ценные вещи. Вместо вещей были положены кирпичи, чтобы сходился вес.

Мама поехала в таможню, требуя возвращения или хотя бы денежного возмещения кражи, но там сказали, что она в исправности получила по квитанциям все вещи и сама же расписалась в этом…

Погоревав о вещах, мама решила больше не оставаться во Флоренции, а переехать в Рим. За несколько дней до отъезда к нам из Рима приехала тетя Толя с четырнадцатилетним Нини и шестилетней Зазой – такие детские имена еще сохранились у нашего двоюродного брата Марио и сестры Элианы. Мы с Саввкой с большим интересом рассматривали своих, никогда прежде не виденных родственников. Марио оказался большим и довольно толстым подростком с красивыми светло-карими глазами с «поволокой», что называется, – они у него были выпуклые и всегда чуть прикрытые, как бы в истоме. Нам он показался слишком самоуверенным и надменным, говорил мало и больше молча слушал. Я потом догадалась, почему он так неохотно и чуть презрительно разговаривал с нами: он стеснялся своего плохого русского языка, хотя говорил на нем чисто, даже без акцента. Только фразы у него звучали как переведенные с иностранного языка: я имею удовольствие, я имею фотоаппарат. Иногда он путал падежи и род слов. Но надо отдать Марио справедливость – он необыкновенно быстро в общении с нами научился говорить по-русски совершенно правильно. Сказалась его способность к языкам и то обстоятельство, что до шести лет он говорил исключительно по-русски. Только в детстве можно приобрести правильное произношение иностранного языка, которое уже никогда не забудется. Бывают, конечно, исключения, как, например, разведчик Кузнецов, который научился немецкому языку взрослым и так умел воспроизвести натурально немецкое произношение, что немцы принимали его за своего соотечественника. Но это редчайшая, я бы даже сказала, гениальная способность. За все свое пребывание за границей я повстречала только одного человека, обладавшего этой исключительной способностью: это был простой русский солдат, проживший два года в Германии, – сами немцы не верили, что он русский, и думали, что он скрывает свое немецкое происхождение.

Итак, Марио говорил с нами по-русски, но был как-то официально-холоден и немногословен. Другое дело, когда он заговаривал с каким-нибудь итальянцем или с Элианой. Тут он совсем преображался и с такой быстротой начинал сыпать итальянские слова, подкрепляя их яростной жестикуляцией, что мы понимали – перед нами типичный итальянец. Элиана была маленькой, кругленькой девочкой, робевшей перед нами. По-русски она совсем не говорила.

Тетя Толя с детьми побыла у нас несколько дней. Она нам очень понравилась, хотя на маму она была мало похожа. Красивые черные брови и большие глаза – серо-зеленые, с длинными ресницами – напоминали немного мамины черты, но главное сходство было в манере говорить, в самом голосе. Тетя Толя так долго жила в Италии, что усвоила несколько экспансивные жесты и живость речи. Она в три счета распознала мою дикарскую застенчивость, очень мешавшую мне в общении с людьми, и как-то очень ловко сумела побороть ее. С ней мне было легко и просто.

С мамой тетя Толя разговаривала часами. Входя неожиданно в комнату, я часто заставала маму с тетей Толей со слезами на глазах. Наверное, мама вспоминала с ней о папе.

Тетя Толя с мамой ходили по городу, делали покупки. При этом у тети Толи обнаружилась необыкновенная способность торговаться. Помню, мы зашли с нею в один лучший в городе магазин. Мама увидела в витрине полосатую материю, которая ей понравилась, и захотела купить ее. В витрине же была выставлена цена. Когда материю развернули и мама уже хотела приказать отрезать нужный ей кусок, тетя Толя вдруг стала говорить продавцу, что указанная цена слишком велика и столько она платить не будет: или продавец снизит цену, или она уйдет из магазина. Мама в смущении пыталась подтолкнуть Толю, но тетя решительно отпихнула ее и стала очень выразительно показывать продавцу, а потом и хозяину магазина, который поспешил на помощь своему служащему, что материя никуда не годится, что она плохая, что она, наверное, после стирки полиняет и сядет. Хозяин пытался защищаться, расхваливал на все лады свой товар, но тетя Толя, нисколько не унывая, вынула платочек, послюнявила его и стала тереть темную полосу на материи.

– Видите, она линяет, что я говорила! – восклицала она, суя продавцу под нос совершенно чистый платок. – Нет, такую дрянь и за такую цену я покупать не стану, это какая-то половая тряпка!

Этот последний аргумент нокаутировал хозяина. Он был просто растоптан тетиной яростной атакой и отпустил материю за полцены.

Накануне отъезда мы вошли с Саввкой – на прощание! – к Давиду Микеланджело. Давид стоял в музее в отдельном круглом зале совершенно один. Вдоль стен – скамейки, обитые тем же потертым бархатом, как и во всех музеях мира.

В музее уже никого не было. Мы пошли к дверям, и Саввка оставил створки открытыми.

– Смотри, Давида все еще видно, – сказал он.

Мы прошли и этот зал и опять оставили открытыми двери – нам казалось, что он с грустью смотрит нам вслед. Наконец мы открыли последние двери: тут уже была ярко освещенная шумная улица, а там сквозь анфиладу залов все еще был виден Давид, стоящий в тишине и одиночестве музея. Еще один прощальный взгляд, и сторож захлопывает с ругательством дверь. Грохочут ключи, видение исчезает, но оно навеки остается в моей памяти – ряд залов с открытыми дверями и в самом конце, уменьшенный расстоянием, в сумеречной глубине заброшенно и печально Давид прощается со мной навсегда.

Стояла уже настоящая жара, когда пыльный и грохочущий поезд подъезжал к Риму – «вечному городу». Остались позади веселые тосканские холмы с беленькими домиками, прячущимися в зелени садов, извилистые белые дороги. Как тонко очиненные черные карандаши, виднелись тут и там кипарисы. А вот большая равнина, покрытая зеленой травой и красными полевыми маками. В некоторых местах красного цвета было так много, что вся равнина казалась пылающей, как будто ее подожгло солнце. Эта равнина была знаменитая Кампанья Романа, о которой так много говорилось и вспоминалось у нас в семье. Ведь здесь часто бывали мама с папой весной 1914 года. Я думаю, мама нарочно выбрала именно это время года, чтобы опять цвели маки, как на тех цветных фотографиях, – где на равнине с остатками древних акведуков сидит маленький Саввка, рядом папа в итальянской шляпе с большими полями, сам похожий на итальянца, – чтобы повторить прошедшее, чтобы было все так, как описывает папа в письме к бабушке в Петроград:

«…Но нет ничего лучше Кампаньи: это такое очарование, что никакими словами не передашь. Изумительное сочетание орловских полей и жаворонков с Римом, Нероном и Каракаллой. От нас до Кампаньи пятнадцать минут. Город обрезается сразу же как по линейке, и сразу бесконечные дали, воздушные горы и широчайшее небо, лазурное и чистое, как в первый день мироздания, с грядками нежнейших облачков. С каждого холма вид такой широты, будто смотришь с высочайшей горы. По Кампанье хочется летать, плавать, кататься боком. Я, как выхожу, начинаю вслух твердить, как идиот: какая красота! Какая красота! Когда как-то из-за зеленого бугра с металлическим чистым звоном вылетел аэроплан, я сразу принял его за орла: так он был красив и так уместно было ему летать над Кампаньей. За много верст отчетливо видно каждого одинокого путника в полях, всадника на шоссе, а самые шоссе чисты и белы, как атласные ленты. И за тридцать верст ясно видишь в горах Тиволи, Альбано, различаешь простым глазом домики. От жаркой погоды снег на горах потаял, остался только в ложбинах. Птичье вопит. Когда днем после обеда ложишься спать, то за ставнями сто тысяч воробьев и других крокодилов стрекочут, как целая фабрика…»

Поезд вдруг замедлил ход и медленно пополз мимо загорелых до пояса голых рабочих, – выстроившись в ряд на насыпи, они опирались на свои заступы и глядели на высунувшихся из окон пассажиров. Грохот колес замолк. Наш поезд еще долго тащился по новеньким, еще не измазанным мазутом шпалам. Было совсем тихо, и стал слышен жаворонок, беспечно распевавший над этим красным от полевых маков полем в лазури бескрайнего неба. Такой же самый жаворонок пел когда-то и над другим полем. На нем густая высокая трава, а в ней ромашки, лютики, лиловые колокольчики – простые, неяркие русские цветы. «Между небом и землей жаворонок вьется…» – пела мама, аккомпанируя себе на рояле, и у меня сладко щемило сердце, когда я слушала эту песню, притаившись в жасминных зарослях под окном маминого кабинета на Черной речке. И сейчас у меня тоже сжалось сердце, но совсем другой – тоскливой и горькой – болью: неужели я никогда не избавлюсь от нее?

Мы поселились на окраине Рима, на виа Номентана. Особенно невзрачной эта улица была сначала – деревьев никаких, зелени не видно, ряд невысоких, обшарпанных домов, несколько бедных лавочек. Тень от высоких деревьев ложилась на пыльный тротуар, изредка в сплошной стене виднелся провал железных решетчатых ворот – посмотришь туда, а там дорожка, усыпанная светлым гравием и обрамленная раковинами, как в нашем флорентийском садике, плавным поворотом подходит к белому особняку с колоннами у входа, с зелеными ставнями на закрытых окнах.

К нам надо пройти вдоль длинной стены одного из садов и свернуть влево в узкую улочку, обсаженную деревьями. Здесь глубокая тень, сладко пахнет цветущим лимоном. Это виа Роверето. На ней нет деревьев, она пыльная, на правой стороне заросли кустов. Они напоминают мне ту сорную траву, что густо растет около помоек, – когда-то мы ее варили, пропускали через мясорубку и прибавляли в хлеб в тот голодный год на Черной речке. За кустами просторное неровное поле, а за ним сквозь темную зелень деревьев просвечивают белые стены и колонны. Мне они кажутся очень заманчивыми, эти таинственные особняки – кто там живет? А еще дальше, за акведуком – голубые, почти прозрачные вершины гор – Апеннины.

В самом конце виа Роверето, на правой же ее стороне, там, где она переходит в пустырь, стоит уродливый пятиэтажный дом, напоминающий Ноев ковчег количеством разношерстного населения, в нем обитающего. Дом, издевательски именуемый «палаццо», что означает дворец, битком набит самой нищей беднотой. Оттуда слышны крики, ругань, хриплые голоса растрепанных, похожих на ведьм женщин, высунувшихся из окон и договаривающихся со своими такими же растрепанными соседками. Узкие галерейки, переходы и выступы дома завешены рваным разноцветным бельем.

На левой стороне виа Роверето стоит на углу некрасивый облупленный дом. Тут же дощатый забор, кривой, с дырами, сквозь которые виден изрытый ямами пустырь, – на нем густо и радостно цветут маки. Забор упирается в красивую железную ограду с большим белым столбом на углу – это вход в наш садик. Собственно говоря, это даже не сад, а дворик, посыпанный светлым гравием. Посередине – совершенно замечательная кокосовая пальма. Раскидистые листья пальмы закрывают вход в дом – двухэтажный, квадратный, ничем не примечательной постройки. Широкие мраморные ступени ведут на мраморное же крыльцо с перилами.

На первом этаже дома большой холл, красиво выложенный мраморными плитами, две большие парадные комнаты с мебелью в чехлах, с коврами, зеркалами и столовая, где все мы обедаем. Наверху еще три комнаты и большая ванная. Мама занимает наверху большую комнату. Там рояль, широченная кровать с балдахином, письменный стол, кресла – это и спальня, и кабинет. Саввка живет в маленькой проходной комнате, а мы с Тином и Ниной – в другой, побольше. Из Берлина уже приехали Тин с Ниной и тетей Наташей, на которой все хозяйство: готовка, уборка. Я с большой охотой помогаю ей. Кухня расположена внизу, в подвальном помещении. Там нет окон и всегда горит тусклая электрическая лампочка. Мрачная, большая эта кухня, однако, пользуется моей особенной любовью. Я мою посуду и прибираю кухню вечером.

Главной, особенно трудной, но почетной моей обязанностью было хождение на базар и по магазинам. Под диктовку тети Наташи я записывала на бумажку длинный перечень продуктов, которые надлежало купить, брала две большие проволочные корзины и еще разные сетки и сумки и рано утром, когда солнце еще не так пекло, отправлялась в путь.

Итальянский базар представляет собой весьма любопытное зрелище. Там стоит совершенно невероятный, оглушительный гам, который производят продавцы, восхваляющие свой товар. Каждый уважающий себя торговец или торговка считает своим долгом перекричать своего соседа. Они входят в ажиотаж, не могут усидеть за своими лотками, выбегают из-за прилавков и чуть ли не силой тащат покупателя к своему товару. Один весь красный от натуги, из его отверстого рта несется страшный рев.

– Аранчи, аранчи дольчи! – вопит он и десятикратное «р» перекатывается в его горле. Но рядом с ним зазывно машет руками рослая, перепоясанная по толстому животу ярчайшим передником торговка. Ее высокий, металлический голос, выкрикивающий:

– Фрагола! Фрагола! – как заноза впивается в ухо и перекрывает басовые ноты соседа.

Рядом сипит что-то неразборчивое уже потерявший голос седовласый старик с бородой, похожий на Леонардо да Винчи. Он тычет вам чуть ли не в самый нос палочки, на которых аккуратно висят крошечные лягушачьи окорочка. С другой стороны предприимчивая торговка выбегает из-за лотка и показывает вам рыбьи жабры, чтобы вы убедились, что они ярко-красные, а следовательно, рыба свежая, только что, ну буквально только что, она привезена с моря.

На базаре необходимо торговаться. Я вскоре научилась степенно подходить к лотку и с недовольной, презрительной миной оглядывать и щупать нужный мне продукт. Продавец с беспокойством всматривается в выражение моего лица и вдохновенно перечисляет непревзойденные достоинства своего товара. Я равнодушно перебиваю его дифирамбы вопросом:

– Сколько же стоят эти плохие апельсины?

Продавец замолкает на полуслове.

– Как плохие?!! – восклицает он, опомнившись. – Да ведь они прекрасны – белли, белли аррранчи!

Я сама прекрасно понимаю, что апельсины действительно превосходные. Они красновато-оранжевого цвета, определенно спелые – кожица у них не бугорчатая, а гладкая и блестит, это значит, что она тонкая, они тяжелые, значит, сочные. Тем не менее я продолжаю уверять продавца, что апельсины никуда не годятся. Вот если он уступит мне их не за две с половиной лиры, а за две, то тогда, пожалуй, я их куплю, так и быть. Продавец возмущен, он даже лишается дара речи и только яростной мимикой дает мне понять, что это просто кощунство с моей стороны – предлагать такое снижение цены.

– Ну что ж, – говорю я равнодушно, – я тогда куплю у вашего соседа.

Я поворачиваюсь и начинаю уходить от лотка, стараясь даже спиной выразить продавцу свое презрение. Что тут делается с беднягой! Он, окончательно теряя достоинство, жалобно причитает:

– Куда же вы, синьорина, вернитесь! – Хватает меня за рукав и сипло шепчет в ухо – Две двадцать!

Я цежу сквозь зубы:

– Две лиры и ни сольдо больше!

– Вы меня разоряете! – вскрикивает он, ударяя себя по бокам. Я отхожу еще на шаг. Он выбегает из-за лотка, догоняет меня и шепчет:

– Так и быть, – две десять!

Тогда по каким-то признакам я останавливаюсь и медленно иду обратно:

– Ну, так и быть, этих два сольдо я уж вам подарю, – ведь я понимаю, что больше он не уступит.

Продавец отвешивает мне апельсины, сокрушенно вздыхая и почесываясь. Я знаю, что его огорчение напускное: ведь он именно за такую цену и рассчитывал продать свои апельсины.

Но вот мои корзины набиты до отказа, и мне часто приходится останавливаться, ставить их и потирать полосатые вдавлины на онемевших руках. Но я не ропщу – на каждой остановке я беру апельсин, чищу его, потом опять берусь за корзины и ем на ходу. Апельсин божественно свеж и сладок, сок течет по подбородку, и я вполне счастлива.

Мы любим, когда схлынет дневная жара, открыв жалюзи на всех окнах, выходивших в садик, и удобно облокотившись на специальную подушечку, смотреть на улицу. К этому времени появлялись прохожие, из палаццо выбегали замурзанные дети и начинали носиться и играть. То и дело слышался резкий голос чьей-нибудь матери, зовущей своего потомка.

– Пеппино, андизмо! – взывает она.

Непослушный Пеппино не идет, тогда мать прибавляет к своему зову целый каскад ругательств и проклятий, среди которых чаще всего слышится: «Кэ тэ поссино аммаццато! Аччиденти! Е бомбино?» – что в вольном переводе на русский означает нечто вроде: «Чтоб тебя разразило! Исчадие ада, а не ребенок!»

Очень скоро мы все совершенно свободно могли изъясняться по-итальянски. Это нетрудный язык, особенно для русского человека, так как с буквой «р» не нужно прибегать с сложным приспособлениям подобно тем, которыми усложняют произношение все немцы, французы и англичане: первые произносят эту буквы горлом, вторые заставляют вибрировать основание языка, в то время как у нас вибрирует только кончик его, третьи просто проглатывают звук и совершенно напрасно пишут в некоторых словах двойное «р», – какой толк, когда его все равно не произносят? Итальянцы же честно и открыто говорят свое «р», и нам ничего не стоило, подражая им, с увлечением сыпать этой буквой, как горохом. Главная же достопримечательность итальянского языка заключалась в твердом произношении букв «и» и «е»: первая звучала почти как русское «ы», вторая обязательно как «э». Мы очень потешались над нашими знакомыми мальчишками и девчонками, когда они пытались сказать по-русски «дети»: ни за что на свете они не могли выговорить мягкое русское «е» – и у них получалось или «диэты» или «дэты». Вопреки распространенному мнению, которое гласит, что итальянский язык очень мягок и нежен, певуч и музыкален, мы скоро убедились, что это суждение неправильно: это твердый и мужественный язык, а что касается певучести и музыкальности, то они достигаются изобилием сдвоенных гласных и обязательным окончанием всех слов тоже на какую-нибудь гласную. Так, итальянец никогда не скажет «синьор», а всегда «синьорэ».

К этому времени к нам приехал Саша Черный со своей женой Марьей Ивановной. Мы были хорошо знакомы с этой супружеской четой еще в Берлине, и мама заключила с Черным соглашение (настоящее имя Саши Черного было Гликберг), по которому Марья Ивановна должна была заниматься с нами всякими науками. Дело в том, что в Италии русской гимназии не было, и у мамы возникло вполне оправданное опасение, что мы останемся неучами и недорослями.

Так вот, бедная супруга Саши Черного, в прошлом именитая дворянка, фрейлина ее величества императрицы, окончившая Смольный институт и награжденная шифром, кажется даже с бриллиантами, взяла на себя неблагодарную миссию встряхнуть нашу девственную мысль и направить ее в русло точных наук. К ним прибавлялись еще география, изучение итальянского и русского языков, литература. В виде вознаграждения за этот титанический труд мама обязалась привезти за свой счет семейство Черных в Италию и предоставить им стол и дом.

Марья Ивановна с Сашей Черным поселилась в одной из парадных комнат нашего дома на первом этаже. Маленького роста, чрезвычайно прямо держащаяся, всегда подтянутая и аккуратная, Марья Ивановна была живой и очень энергичной пожилой уже женщиной, с седыми на висках волосами, с бледно-голубыми строгими глазами. Мне она напоминала классную даму из сочинений Лидии Чарской – бедные институтки падали в обморок и обливались слезами при одном ее появлении. Мы, конечно, в обморок не падали, но тоже порядком побаивались строгих глаз Марьи Ивановны и старательно зубрили заданные ею уроки. Вскоре, однако, мы заметили некоторые изъяны в познаниях самой Марьи Ивановны в области географии и итальянского языка. В этом последнем нас возмущало скверное произношение нашей учительницы. Ее фраза «тутти, ки соно кадути нелля гера» звучала с таким нижегородским акцентом, что мы только пожимали плечами, с трудом удерживая нечестивые улыбки.

Саша Черный был полной противоположностью своей маленькой жене – высокого роста, с покатыми плечами, с почти совсем седыми свинцового цвета волосами, которые сильно контрастировали с черными бровями и поразительно живыми, молодыми темно-карими глазами. В одном стихотворении он словами своей музы очень метко описал себя: «голова твоя седая, а глазам шестнадцать лет». Мне всегда приходила на ум эта фраза, когда я смотрела на Сашу Черного. Медлительный, неуклюжий, он был беспомощен, как большой ребенок, – ничего не умел сделать сам по хозяйству, не вникал ни в какие денежные дела, во всем подчинялся железной воле Марьи Ивановны и ее неиссякаемой энергии. Саввка нарисовал на него карикатуру: ссутулившись, заложив руки за спину, он в раздумье стоит в нашем садике. Очень выразительно получился у Саввки уныло свесившийся на лоб хохолок на голове Саши, его поза животом вперед, покатые плечи, мешком висящие брюки и эти руки, заложенные за спину таким ленивым жестом. Казалось бы, Обломов, настоящий Обломов! Но это так кажется только на первый взгляд. На самом деле это очень желчный, раздражительный, легко воспламеняющийся человек. Когда за обедом он видел макароны спагетти, посыпанные тертым сыром пармеджиано, – блюдо, к сожалению, слишком часто появляющееся на нашем столе, так как кулинарная фантазия бедняги тети Наташи, поставленная в условия итальянской кухни, потеряла свойственный ей раньше творческий полет, – у Саши Черного моментально падало настроение и он разражался желчными тирадами о характерных свойствах итальянцев вообще и о их кухне в частности. При этом доставалось всему: музыке итальянцев, их народным песням, их экспансивности и жестикуляции, их легко воспламеняющимся и столь же быстро гаснущим натурам, южной лени и любви к «дольче фар ниенте» – сладкому безделию, которое – что греха таить! – свойственно порой и истинно русскому человеку. Упрямо склонив голову над тарелкой, как бы готовясь ее забодать, он правой рукой пренебрежительно ковырял вилкой в макаронах, а нервными движениями мизинца левой руки смахивал несуществующие крошки со скатерти, изредка бросая короткие испепеляющие взгляды на притихших за столом остальных членов нашей разношерстной компании во главе с тетей Наташей и Марьей Ивановной, – мама большею частью на обедах не присутствовала. Саша Черный беспощадно громил государственное устройство Италии, ее партию фашистов, которая как раз праздновала два года своего господства, и, конечно, ее знаменитого дуче Бенито Муссолини – ему-то и доставалось больше всех. Саша Черный едко издевался над спесивой фигурой дуче, держащего очередную речь с балкона на пьяцца Венециа, над его квадратной челюстью, выдвинутой вперед упрямым движением тирана и властолюбца, над его лысой головой и предрекал ему печальную участь всех тиранов мира – гибель на виселице или под ножом гильотины, когда обманутый им народ наконец прозреет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю