355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Андреева » Эхо прошедшего » Текст книги (страница 14)
Эхо прошедшего
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 11:12

Текст книги "Эхо прошедшего"


Автор книги: Вера Андреева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

Саввка теребит меня, заставляет высунуться из окна и посмотреть назад – поезд заворачивает и видно маленькую черную дыру туннеля, из которого мы только что выехали: из нее еще поднимается черный дым. И мы с Саввкой с восхищением говорим о тех умных людях, которые проложили эту железную дорогу через горы и ущелья, – какие смелые, умные люди!

Потом все кричат:

– Посмотрите, посмотрите!

И мы видим падающую откуда-то с непостижимой высоты серебряную ленту. Она кажется неподвижной, повисшей в воздухе, а внизу белый туман стоит над клокочущей водой и вдруг вспыхивает разноцветной радугой – точно хрустальная арка перекинулась над водопадом…

В конце концов мы убедились, что даже все красоты мира надоедают, когда их слишком много и когда на них слишком долго смотришь. И мы решили, что в горах человек должен чувствовать себя как-то стесненно. Нет широкого, открытого до самого горизонта пространства, всюду, за каждым поворотом торчат горы, которые только кажутся разными, а на самом деле они убийственно одинаковы.

Потом поезд прибыл в Бреннеро – итальянская граница! Мы с большим любопытством всматривались в эту довольно-таки невзрачную станцию, в людей, расхаживающих по платформе, – еще бы, ведь это были никогда еще не виданные нами итальянцы! Они мало отличались от тех же альпийских немцев, но, вслушавшись в их разговор, мы ясно различили звуки совершенно непонятной речи, что в первый раз поставило нас перед вопросом: как же мы будем их понимать, когда они все заговорят на своем языке? В смятении мы переглянулись с Саввкой, но тут же успокоились, когда услышали, как мама совершенно непринужденно беседует с одним из итальянцев, который отлично понимал все, что мама ему говорила, и почтительно поддакивал: «си, синьора, си, синьора…» Да, нашу маму нельзя было удивить никакими переходами от одного языка к другому – еще одно удивительное свойство нашей мамы! И чего нам беспокоиться, когда она будет с нами всегда.

В общем, в Бреннеро мы ничего похожего, в нашем представлении, на Италию не заметили – те же горы, тот же воздух, такая же платформа. Но вот наше внимание привлекла странная пара: на них была надета некая фантастическая форма, напоминающая одежду опереточных героев вроде Цыганского барона или французских гренадеров: узкие брюки с лампасами, подобие каких-то фраков, с фалдами, как бы обмакнутыми в нечто серебряное, расшитых галунами и серебряными же цветами на отворотах. Самое же потрясающее – на головах треуголки, совсем как у Наполеона, когда «шумел, горел пожар московский, дым расстилался по реке, а он, великий и могучий, стоял он в сером сюртуке», и, конечно, в треуголке, заложив одну руку за пуговицы жилета. Оказывается (так разъяснила нам всеведущая мама), это были карабинеры – итальянские полицейские.

Никаких гор не было уже и в помине. Тут и там, на довольно однообразной равнине, виднелись небольшие рощи деревьев с сероватой листвой и мелкими желтенькими цветочками. «Это оливы, – сказала мама, – и едем мы по Ломбардии и скоро переедем через реку По».

Я тут же вспомнила: «ехал принц Оранский через речку По, бабе Орлеанской он сказал бон-мо» – где-то слышанные дурацкие стишки.

«И отчего такое название? – думала я. – Неужто там все люди так часто ходят в ломбард?» А река По, всегда привлекавшая меня своим коротким именем, на деле оказалась скверной и мутной речушкой, через которую мигом перемахнул поезд.

На одной из долгих остановок мама выпустила нас пройтись по перрону. С Саввкой мы подошли к самому паровозу, который, устало отдуваясь паром, весь блестел от горячего масла, как загнанная лошадь от пота. От него тянуло жаром, запахом пара и горячего масла, а из окошечка смотрел замазанный, черный как негр машинист – у него были усталые, красные глаза. Интересно, какой он национальности, – ведь он всю жизнь колесит по разным странам, наверное, давно научился говорить на всех этих языках и всюду чувствует себя как дома. И все-таки где-то должен быть его настоящий дом, куда он возвращается после своих путешествий, – там его ласково встречают, там его ждут жена, дети, там его зовут папой, и там он может наконец хорошенько умыться и сесть за стол среди своих родных и близких… А есть ли у меня такой дом, свой дом?.. Мы тоже, как этот машинист, колесим по свету, сегодня Германия, завтра Италия, а куда мы поедем послезавтра? Но в то же время мы ездим с мамой. Значит, там, где мы, там и дом наш, пусть временный, но разве это не безразлично, раз мы все вместе и нам не о ком вспоминать, нечего жалеть… Но тихим и бесплотным видением перед моими глазами медленно проплыл наш покинутый дом на Черной речке… Ссутулившись, он жмется к башне – как ему страшно, как одиноко, и как мы могли бросить его, такого беспомощного, на произвол судьбы. Приблизившись к моим глазам настолько, что я уже могу различить заколоченные окна, вывалившуюся черепицу на крыше, оборванные плети дикого винограда, хлещущие дом по черным от дождя и непогоды стенам, видение дрогнуло, исчезло. Я стою на платформе незнакомой станции. Вокруг что-то лопочут на непонятном быстром, состоящем как бы из одной буквы «р» языке, рядом Саввка уже долго, по-видимому, дергает меня за рукав – я должна обратить внимание на какую-то деталь огромных колес паровоза…

А там уже мама машет нам – пора возвращаться в вагон. И как же надоел этот пыльный вагон! И вообще мы с Саввкой немного похожи на плохо умывшихся шахтеров. Мы обалдело, чуть подпрыгивая, сидим на своих местах. И это вечное подпрыгивание тоже смертельно надоело. Но вот в вагоне приумолкнувшие было итальянцы снова начинают проворно сыпать свои «р». Среди их непонятной речи все чаще слышится слово «Фиренце». – «Это значит Флоренция», – объясняет мама.

Мы с Саввкой снова в коридорчике вагона, но там все те же голубоватые холмы, белые извилистые дороги среди зеленых полей, веретенообразные почти черные деревья, как бы ввинчивающиеся в небо остриями своих верхушек.

– Кипарисы, – говорит мама.

Скоро появляется высокая стеклянная будка с надписью «Фиренце» – внутри виден человек, который что-то делает с рычагами, торчащими из большой доски. Мы знаем, что это главный стрелочник. Появление такой будки безошибочно указывает, что близко городской вокзал.

В самом деле, поезд въезжает под какие-то своды, а мимо окон все медленнее плывет перрон с людьми – с букетами и без букетов. Они с напряженным вниманием всматриваются в двигающиеся окна нашего поезда. Глаза у них бегают туда-сюда, как на теннисном матче. Нас никто не встречает, тем не менее мы радостно выходим на платформу – крики носильщиков, громкие приветственные восклицания, смех, трескотня предельно экзальтированных встречей родственников и друзей.

На платформе торосы из сумок, чемоданов, коробок, зонтиков, но мама не теряется: мигом все улажено – и мы чуть ли не рысью спешим за нашим носильщиком, довольно подозрительным субъектом бандитского вида, который, свирепо вращая черными глазами, искусно лавирует между людьми и препятствиями. Темные проходы лестницы, наконец яркий свет, простор привокзальной площади, куча наших чемоданов сложена у тротуара. Подъезжает извозчик, цокая и покрикивая на свою лошадь.

На улицах всюду много людей, снующих по тротуарам и прямо по мостовой, так что наш извозчик, грациозно изогнувшись на своих козлах, принужден часто щелкать кнутом и покрикивать на прохожих. Не без зависти мы отметили с Саввкой, как искусно он щелкал бичом: получался громкий хлопок, прямо как из ружья «монтекристо», хотя извозчик не прилагал к этому никаких видимых усилий. После бесконечного ряда поворотов, щелканья кнута и музыкальных окриков извозчика наша карета выехала на довольно большую площадь, почти пустую и ярко освещенную солнцем. С одной стороны ее замыкала высокая светлая церковь, с другой – длинный, довольно плоский дом. Это и была та гостиница, куда мама приказала ехать.

Полутемная комната в гостинице, мягкие кровати, потертые коврики на полу и в коридорах, пыльные портьеры на дверях и потрескавшиеся канделябры на стенах кажутся нам с Саввкой пределом роскоши.

Вид из окна, однако, не производил на нас с Саввкой большого впечатления. Площадь пустынна, большие двери церкви (ее название Санта Мариа Новелла, говорит мама) закрыты, только голуби да ласточки вносят некоторое оживление.

Мама посылает меня на кухню гостиницы с чайником для кипятка – надо же выпить чаю. Это ужасное поручение повергает меня чуть ли в столбняк: я никак не могу выдавить из себя необходимых итальянских слов, которым меня учила мама, и принуждена объясняться знаками. Да и итальянская прислуга, столпившаяся вокруг меня на кухне, никак не может понять, для чего мне понадобился кипяток, – ведь в Италии чай не пьют. Наконец, пожимая в недоумении плечами, мой чайник все-таки наполняют горячей водой…

Вода для заварки, конечно, не годится, и маме приходится самой идти и объяснять этим людям, какая именно вода нам нужна. Потом повариха привыкла к нашей прихоти и уже молча наливала мне кипяток, – ох уж эти сумасшедшие иностранцы, наверное, думала она при этом.

К вечеру, когда наша комната приняла привычный обжитой вид – перед большим зеркалом уже выставлены мамины баночки, флакончики, в шкафу развешано платье, стол покрыт нашей скатертью, пахнет мамиными духами и папиросами, – мама решает послать меня в магазин за ветчиной.

– Ветчина называется «прашутто», – учит меня мама. – Ты входишь в лавку, говоришь: бонджьорно, прэго ун, – этто ди прашутто! Это означает: добрый день, сто граммов ветчины, пожалуйста!

Мне диким кажется слово прашутто – похоже на парашют, может быть, мама ошибается, как это я буду просить парашют?..

– А если заблудишься, – парирует мама мое следующее замечание, – то говори: довэ пьяцца Санта Мариа Новелла? – и тебе сразу покажут.

С замиранием сердца я выхожу на площадь и заворачиваю в ту улочку, которую мне показала мама из окна. На улице оживленное движение, гораздо большее, чем в полуденное время. Прохожие проворно снуют взад и вперед – они все очень оживлены, громко разговаривают, размахивают руками. Даже смешно, как они страстно жестикулируют: вот двое почтенных с виду мужчин, потрясая перед носом собеседника сложенной щепотью рукой, стремительно шагают по тротуару, ничего вокруг не замечая, – один убеждает в чем-то другого. Другой вдруг резко останавливается, хватает первого за грудки и в свою очередь начинает потрясать рукой перед его носом. Они выкатывают глаза, апоплексически краснеют, еще секунда – и они вцепятся друг другу в волосы. Но нет, – так же стремительно они вдруг срываются с места и опять мчатся вперед, не замечая дороги. Они смеются! Вот тебе раз, – оказывается, они вполне дружелюбны.

Улица длинная, какая-то извилистая, и я долго иду по ней, заворачиваю куда-то, пока наконец не вижу маленький магазинчик, – в витрине действительно выставлены всякие колбасы. Замирая от волнения, я вхожу и сдавленным шепотом произношу роковые слова насчет парашюта. Диво дивное – продавец и не думает удивляться, а проворно отрезает длинным ножом, похожим на кинжал «Вендетта корса», требуемое количество ветчины. Ободренная успехом, выхожу и решительно иду вправо.

Увы, я скоро убеждаюсь, что взяла неправильное направление: никаких знакомых ориентиров не видно… Ага, надо свернуть еще больше вправо. Улица расширяется, впереди какая-то площадь, – наверное, это и есть моя Санта Мариа Новелла. Я убыстряю шаги и вдруг останавливаюсь как вкопанная – вовсе это не наша площадь!

Передо мной высится необыкновенной красоты церковь – у нее громадный купол, тут же высокая четырехугольная колокольня, все это полосатое: широкие полосы белого мрамора чередуются с темно-розовыми. Радостное, захватывающее дух впечатление.

Несмотря на грандиозность собора, он кажется воздушным, как бы летящим…

Но что ж это такое? Где же наша родимая гостиница? Преодолев смущение, я рискую обратиться к одному старичку, показавшемуся мне достойным доверия из-за своего скромного сосредоточенного вида.

– Доэ э, – бормочу я, – пьяцца Санта Мариа Новелла?

Старик выпрямляется и как одержимый начинает махать руками и сыпать непонятные слова. Я улавливаю его первый взмах руки, который указывает налево по той же улице, откуда я пришла, киваю головой и устремляюсь налево. Пройдя порядочный кусок, я не вижу ничего похожего и снова задаю тот же вопрос одной женщине с корзиной. Она опять машет рукой, на этот раз направо, и я сворачиваю на узкую извилистую улочку, которая долго вертит меня то вправо, то влево. Увидев впереди просвет, я устремляюсь туда… и что же? Передо мной снова та самая площадь, снова высится полосатый собор…

Опять я спрашиваю, опять долго иду куда-то, послушно заворачиваю – и что же? Передо мной проклятый собор. Теперь он уже не кажется мне радостным: зловеще ухмыляясь, он издевается надо мной. Ноги у меня деревенеют от бесконечного хождения, я с трудом удерживаюсь от слез.

Уже начинало темнеть, когда я приплелась на какую-то площадь, но на всякий случай я спрашиваю еще раз. Старушка с недоумением переспрашивает, потом тычет рукой в землю. Ясно, что я стою на этой самой пьяцце, но вышла к ней совсем с другой стороны и оттого ничего не понимаю.

И в самом деле – вот наша гостиница, наше окно приветно светится, а в нем Саввка и мама обеспокоенно всматриваются куда-то вправо, откуда, наверное, они ожидают моего появления.

Совершенно счастливая, я несусь по лестнице и влетаю в нашу комнату. Саввка и мама синхронно кричат:

– Наконец-то! Где ты пропадала? – и я, захлебываясь от восторга, описываю свои приключения, которые кажутся теперь скорее комическими, чем трагическими.

Саввка с уважением посматривает на меня – еще бы, я разговаривала по-итальянски и все-таки нашла гостиницу, а мама смеется и говорит, что тот полосатый собор и есть знаменитый на весь мир храм Санта Мариа-дель-Фиоре, купол у него построен по плану самого Микеланджело.

Вечерами мы бродили по улицам вместе с мамой. Стояли долгие апрельские сумерки, толпа на улицах густела, автомобили и извозчики, которых тоже было много в вечерние часы, пробирались чуть ли не шагом среди беспечных прохожих. Неясный свет, исходящий то ли от редких фонарей, то ли от освещенных лавочек, освещал оживленные, смеющиеся лица черноволосых женщин, большей частью с легкими кружевными накидками на головах, яростно жестикулирующих мужчин, идущих слегка позади своих спутниц. Вверху темно-синее небо со звездами, яркими даже в свете фонарей, все прочерченное черными зигзагами, – это стремительно и бесшумно проносились летучие мыши.

Мы поселились на квартире в тихой, отдаленной от центра города улочке. Квартира была на первом этаже небольшого старинного особняка, и стеклянная дверь выходила в маленький садик, весь заросший непривычного вида кустами. Оказалось, это были вечнозеленые лавры, олеандры, низкорослые пальмы. Дорожки окаймлялись большими белыми изнутри раковинами, поставленными торчком и образовывавшими низкую ограду.

Иногда мама уходила с Саввкой, и я подолгу оставалась в квартире одна. Я прибирала наши две полутемные от спущенных жалюзи комнаты.

С глубокой радостью я начала замечать, что наши отношения с мамой стали меняться: мама уже не присматривалась ко мне с каким-то холодным отчуждением, ее взгляд стал добрее и ласковее, особенно когда она видел а мои хозяйственные старания.

Не могу сказать, чтобы я как-нибудь особенно была откровенна с мамой, рассказывала ей про свои мысли и мечты… Во-первых, мне и самой были неясны эти мечты и мысли… Слишком много впечатлений, новых и неожиданных, сумбурно оседало в моей голове, что-то смутно бродило в душе, и я не могла бы ясно сформулировать это бесформенное нечто простыми, будничными, как мне казалось, словами. А во-вторых, слишком много было во мне детского, наивно удивленного яркой жизнью, которая бурлила вокруг. Я была скрытна и застенчива, пуще всего боялась как чего-то стыдного слишком смелых и решительных суждений. «Разве я что-нибудь понимаю? – думала я. – Что, если мама будет смеяться?»

Когда все было прибрано, я шла в сад. Дом с опущенными жалюзи казался необитаемым, с улицы не доносилось ни звука. От других садов участок был отделен высокими стенами, полная тишина стояла вокруг, даже птиц не было слышно. Я забиралась в самый отдаленный уголок сада – там жила маленькая черепаха, довольно скучное создание, никак не реагировавшее на мои старания привлечь ее внимание листиком салата или морковкой, которые я подсовывала под самую ее змеиную головку. Черепаха равнодушно отворачивалась и залезала своим, в самом прямом смысле, черепашьим шагом под куст. Она спокойно обходилась без еды и тем более без питья, так как в саду не было и намека ни на то, ни на другое. «Удивительное свойство, – думала я с почтением, – да еще при этом черепахи ухитряются прожить сто лет… Вот кабы мне!»

Я почти ползком пробиралась в самый глухой угол около стены – там среди кустов был небольшой кусочек просто земли, даже без травы. Я садилась на притоптанную землю и долго сидела в полной неподвижности. Чахлые травинки, робко пробивающиеся сквозь сухую землю под кустом, странные перистые листья какого-то неизвестного растения, длинная букашка, задумчиво шевелящая тонкими усиками, какая она тощая, эта букашка, в чем душа держится? Постепенно от полной тишины у меня начинало тоненько звенеть в ушах, а может быть, это звенела сама тишина?

Я всматривалась пристально в землю, набирала горсть, сыпала тонкой струйкой. Близко-близко, пристально-пристально разглядывала я кусочек почвы перед самыми глазами, меня привлекала ее структура, запах. Так я рассматривала, бывало, кусочек пыльного берлинского пустыря где-нибудь у окраины Грюневальда – там была затоптанная глинистая земля, на которой ничего не произрастало, да и не могло произрастать. Она пахла странно, будто даже и не землей, – скучный, городской запах. Итальянская земля была совсем другой – сухой и безжизненной, словно от бремени лет, пронесшихся над нею. Она дышала таинственностью, что-то говорила мне непонятным языком. Я мучительно старалась вникнуть в странные звуки, в обрывки каких-то мелодий, возникавших в голове и тут же на полузвуке умолкавших. Что-то неуловимо общее роднило тем не менее землю этих стран – в мгновенном озарении я поняла: земля не моя, она чужая! Моя душа отвергала ее, инстинктивно отталкивала, не воспринимала ее чуждые запахи. С предельной ясностью я увидела перед собой совсем другую, не похожую ни на какую другую землю: летним утром мы с братом вдохновенно копаем яму в нашем саду на Черной речке над обрывом. Земля темная, почти черная. Она мягкая и отваливается жирными пластами под нажимом наших лопат. Верхний слой пласта весь переплетен беленькими корешками трав. Качнув головками, с пластом земли съезжают в яму желтые лютики. От всего этого исходит густой, мощный дух – он настоян на прелых листьях, на запахах сочной травы и полевых цветов, в нем призыв к жизни, обещание вечно возобновляющейся природы.

Воспоминание резануло прямо по сердцу, но тут же, померкнув, исчезло. Что там – какая-то яма в земле, это было когда-то, а теперь совсем другое, оно, может быть, сейчас для меня чужое, а потом я привыкну. Кроме того, ведь ничего поделать нельзя, я не властна над своей судьбой, надо покориться. Все это очень неясно проплывает в моем сознании, и я даже не могу сказать, хотела бы я вернуться на Черную речку, увидеть тот самый кусок родной земли? Вспышка погасла и не оставила после себя ни горечи, ни сожаления. Но каждый раз, как я вспоминаю об Италии, я вижу тот кусок земли в уголке флорентийского садика, чувствую особенный, таинственный ее запах, с годами наполнившийся необъяснимым очарованием.

Мы с Саввкой предпринимали далекие прогулки по городу. Мы с ним рисковали даже ездить на трамваях – скрипучих сооружениях с выступом вокруг всего вагона. Трамваи были всегда переполнены, но неунывающие итальянцы прицеплялись снаружи. Трамвай мчался, раскачиваясь, обвешанный этой гирляндой живых тел, и сам казался одушевленным. На остановках люди соскакивали еще на ходу, из дверей высовывался кондуктор, свирепо вращая глазами, что-то кричал, но горе-пассажиры отворачивались с безразличным видом. Потом кондуктор скрывался в глубине трамвая, и изнутри доносился его хриплый крик:

– Аванти! – что означало «вперед».

Трамвай дергался с места, и «зайцы» снова облепляли его со всех сторон. Все это проделывалось с бесшабашной веселостью, да и сам кондуктор со своим свирепым видом тоже, казалось, потешался вместе с безбилетными пассажирами над их ловкостью и неуловимостью.

Нам нравились беспечные, веселые итальянцы – какой контраст с медлительными немцами, на которых мы достаточно насмотрелись в Берлине! До чего же нам надоела их чопорность и пресловутая любовь к порядку, их чистенькие трамваи, благовоспитанные детки, всегда умытые и тщательно причесанные. Здесь все было совсем другое, уютное и дружелюбное. Сами улицы были какими-то домашними, от широких плоских плит, которыми они были вымощены, веяло чем-то теплым, как будто бы их согрели тысячи ног прохожих, обутых кто во что горазд, иной раз просто в домашние тапочки и стоптанные сандалии.

Были мы на знаменитом Понте Веккио – древнем мосту через мутную реку Арно. Он походил скорее на продолжение улицы, чем на мост, так как был весь застроен низкими старинными домами с лавчонками, бойко торговавшими разными флорентийскими сувенирами: маленькими гипсовыми фигурками святых, среди которых мы с трудом узнавали Давида Микеланджело, его «Ночь», «Персея» Бенвенуто Челлини, бюсты самого Микеланджело и Леонардо да Винчи с его волнистой бородой, – кстати, только эта борода и была похожа на знаменитого флорентийца. Сувениры раскупали сухощавые англичане, разительно выделявшиеся среди итальянцев ростом и добротными костюмами из твида. Цедя сквозь зубы невразумительные замечания своим тощим спутницам с длинными лицами и такими же зубами, они надменно и презрительно прохаживались между лавчонками. Нам очень не нравились их высокомерие и презрение, с которыми они обращались с простодушными итальянцами. Как будто бы это были не люди, а какие-то низшие, недостойные внимания существа. Откуда такая спесь? Однако мы вскоре заметили, что простодушие и доверчивость итальянцев были скорее напускными, чем настоящими. Они очень искусно умели всучить иностранному покупателю вещицу с каким-нибудь изъяном; ловко прикрыв пальцем трещину на гипсовом теле очередного Давида, продавец с подкупающей искренностью в глазах, с неподдельным восхищением, чуть не плача от восторга над высокой художественностью произведения, заламывал несусветную цену за уродливую фигурку. Покупатель платил как загипнотизированный. Фигурка молниеносно заворачивалась в бумагу, а продавец, утерев трудовой пот, обильно выступивший на его вдохновенном лице, лукаво подмигивал соседу, готовясь атаковать следующего покупателя.

Странное впечатление производил мост Понте Веккио: старинные дома нависали над самой водой, глядя крошечными окошками прямо в мутные стремительные воды Арно. Неужели в самом деле там живут люди, едят и спят спокойно над этой вечно движущейся водой? Интересно, какой же у них почтовый адрес, неужто так и пишут: Флоренция, Понте Веккио, номер пять?

Однажды мы долго пробирались с Саввкой по каким-то улочкам, потом ездили на трамвае, зигзагами вверх. Постепенно вагон почти опустел, из окна все виднелись глухие высокие стены, из-за которых поднимались только верхушки деревьев и остроконечных черных кипарисов. Наконец и эти стены исчезли, трамвай сделал последний поворот и остановился в тени деревьев небольшого парка.

– Пьяццале Микель Анджело! – провозгласил кондуктор, и мы поспешно вылезли, с нетерпением оглядываясь вокруг.

Ничего особенного не было видно, но вот мы сделали несколько шагов, и из-за деревьев вдруг предстала перед нами большая пустынная площадь, ограниченная балюстрадой.

– Смотри! – крикнул Саввка.

Мы бегом ринулись к ограде и остановились потрясенные – у наших ног раскинулась Флоренция! Она была видна вся, со всеми своими домами и храмами, с дворцами и башнями, с рекой Арно, с темным пятном парка Кашине, со всем лабиринтом улочек, улиц и площадей. Посередине высоко над домами возвышалась пестрая громада Дуомо – собора Санта Мариа-дель-Фиоре – даже отсюда отчетливо были видны розоватые полосы на его колокольне. Все это виделось совсем близко, очень четко и в то же время сверху – мы как бы летели над городом, а он лежал под нами, подобный жемчужине, вправленной в ожерелье голубых холмов.

Вцепившись в балюстраду, мы с Саввкой замерли, и я почувствовала, как мурашки пробежали у меня по спине, а моих волос, казалось, как будто коснулась чья-то невидимая рука.

Я посмотрела на Саввку он весь устремился вперед, как те фигуры, которые помещали на носу древних кораблей. Широко открытые глаза ярко блестели, на полуоткрытых губах блуждала улыбка.

Саввка оглянулся на меня, и я поняла, почему его глаза так блестели: они были полны слез…

Насмотревшись на город, мы обернулись. Как же это мы не заметили! Посередине площади, на пьедестале, гораздо выше человеческого роста, повернувшись лицом к городу, который лежал у его ног, стоял бронзовый Давид. Он стоял спокойно, чуть отставив левую ногу, левая рука была согнута в локте, касаясь плеча, а правая – свободно опущена и касалась бедра. В чуть согнутых пальцах Давид держал камень от пращи. Главное, что поражало в этой необычайно пропорциональной мускулистой и, несмотря на огромный рост, небрежно-элегантной фигуре, – общее выражение грозной сдержанной силы. Он отдыхал, он просто стоял небрежно, но сколько было глубокой думы на его прекрасном лице, сколько благородства и высокой какой-то печали. Конечно, мы его узнали. В доме на Черной речке у нас висело множество репродукций этой статуи – вид спереди, сзади, сбоку; отдельно в большом виде рука, отдельно гордое лицо – тяжелый взгляд из-под слегка сдвинутых бровей, правильный нос, резко очерченные, твердо сложенные губы, упрямый крутой подбородок.

Мне было приятно узнать в этом бронзовом исполине знакомого, ставшего от вечного разглядывания немного домашним и чуть ли не родным. Давида. Но здесь он предстал перед нами в новом обличии – охранителем родного города. Ведь здесь родился, жил и работал Микеланджело, здесь он создал своего Давида. И как кстати поставили его на этой площади – он все видит отсюда. И его тоже было видно из города: идя иногда где-нибудь далеко, на другом конце Флоренции, Саввка показывал вдаль и говорил – видишь Давида? Очень далеко, поднимаясь над домами, виднелось плоское место – пьяццале Микеланджело, а посередине еле заметная вертикальная черточка – это стоял Давид.

Пьяцца Синьория – самая древняя площадь Флоренции, замечательное место, ведь именно здесь собирались гневные толпы, возмущенные действиями еретиков, именно здесь звучали страшные приговоры отцов города. В одном месте площади среди больших гладких плит ее мостовой вставлен небольшой камень с надписью: «На этом месте горел костер, сжигавший Савонаролу».

Однажды мы забрели с Саввкой в парк Кашине и долго гуляли по его дорожкам. Ухоженный парк вскоре превратился в беспорядочные заросли с едва заметными тропинками. Мы вышли на берег реки Арно. Река текла перед нами в естественных берегах, поросших кустами и камышами. Мы нашли свободное место и уселись на берегу. В этом свободном от зарослей месте было очень тихо, даже птицы не щебетали, и только иногда слышался легкий плеск. Мы молча смотрели на мутную воду. У меня в голове медленно проплывали ленивые, бесформенные мысли: хорошо так сидеть… почему здесь так тихо… куда несется эта вода так быстро…

– «И, быстро несясь, колебала река отраженные в ней облака…» – вдруг сказал Саввка, и я даже вздрогнула, как верно эта строчка из забытого стихотворения выразила неосознанные мои ощущения.

В самом деле – блестящая, чуть розовая от заходившего солнца поверхность воды отражала легкие облака – они змеились, расплывались в быстром течении, которое колебало их, не в силах унести с собой… Так и мы, подумала я, сидим здесь неподвижно, а вечное движение, течение самого времени проносится мимо. Мы как эти облака, – жизнь нас колеблет, а мы остаемся на месте. А потом мы, как и эти облака, померкнем, исчезнем, настанет ночь, а река все так же будет нестись в темноте. Потом будет новый день – и новые облака появятся на вечернем небе, а нас уже не будет. И зачем это мы суетимся, все куда-то едем, а время-то несется все мимо, мимо…

Всю жизнь потом, когда я задумывалась над необъяснимыми ее поворотами, роптала и сетовала на ее несправедливость, нелепость, у меня в ушах похоронным звоном вставало: «И, быстро несясь, колебала река отраженные в ней облака». На душе делалось темно и пусто, – великая покорность, неподвижность отчаяния охватывала ее – скорее, скорее, ведь все мимо, мимо несется время…

Один раз я пошла в парк Кашине одна. Почти сразу мне стало скучно, и я направилась домой. Уже давно я заметила, что сзади идет какой-то мужчина, – куда я сворачивала, туда сворачивал и он, я шла быстрее, он тоже убыстрял шаг. Сначала я не подумала ничего плохого, но потом убедилась, что он идет за мной, и страшно испугалась. Не оглядываясь, я почти побежала, торопясь скорее выйти из безлюдного парка. Наконец мне удалось выйти на ярко освещенную улицу. Мне вспомнился случай в Берлине, который тогда вовсе не произвел на меня никакого впечатления. Мама как-то объявила мне, что меня приглашают в кино наши знакомые, которые были нашими соседями в Финляндии, теперь жили в роскошной берлинской квартире. Я пойду с ними в кино, в самый лучший берлинский кинотеатр на Таунциенштрассе! Там шел новый фильм с Эмилем Яннингсом, мне ужасно хотелось на него попасть, – но как это сделать, когда там были строгие порядки и детей до шестнадцати лет не пускали? Другое дело, если я пойду со взрослыми. Мама постаралась придать мне взрослый вид. Я надела новый светлый костюм с темной отделкой маминого шитья, белые туфли с небольшим каблучком. На голове у меня была мамина белая шляпа с большими полями, и мама собственноручно – о чудо! – напудрила мне нос. В этом костюме, с напудренным носом я показалась сама себе необыкновенной красавицей. Был чудесный летний день. Проходя по улицам, я все время всматривалась в свое отражение в витринах, поворачивалась боком и фас.

Так я подошла к входу в кинотеатр и стала ждать своих знакомых, прохаживаясь с независимым видом и все косясь на свое отражение в стекле витрины с фотографиями артистов. Увы, время шло, а их все не было. Вот прозвенел первый звонок, второй, третий… Последние запоздавшие зрители торопливо прошли, и я погрузилась в отчаяние.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю