355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Ильенков » Большая дорога » Текст книги (страница 9)
Большая дорога
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:57

Текст книги "Большая дорога"


Автор книги: Василий Ильенков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)

Нет, не все еще было порвано у нее с Борисом. Правда, он оттолкнул ее от себя своим грубым эгоизмом, но она видела, что он любит ее и ради этой любви готов на все. Недавно Борис принес медвежью шкуру, выделанную под ковер, разостлал на полу у ее ног, и комната стала еще уютней, еще красивей. Медведь смотрел на нее такими же преданными и такими же стеклянными глазами, какие были у Бориса, когда он сказал, лаская медвежью шкуру:

– Я буду лежать, как этот медведь, у ваших ног до тех пор, пока не услышу от вас одно слово…

Но этого слова она не произносила. С каждым днем Наташа все больше убеждалась, что любит Владимира. Ее тянуло к нему неудержимо, как в пропасть: и любопытно и страшно!

Она видела, что Владимир любит Машу, но, сравнивая себя с ней, она чувствовала свое превосходство и, зная, с какой покоряющей силой действует на Владимира музыка, старалась увести его все дальше и дальше от Маши, в мир, где власть уже принадлежала только ей – Наталье Куличковой.

Владимир сопровождал Наташу на концерты, в театр, проводил вечера возле рояля, слушая ее игру, провожал ее в студию скульптора Муравьева, которому она позировала для скульптуры «Юность». Но однажды, когда она играла сонату Бетховена, Владимир вдруг вынул записную книжку и что-то записал.

– Можно узнать, что вы записывали? Не секрет? – спросила Наташа, окончив сонату.

– Я вспомнил, что нужно сходить к дяде Егору Андреевичу, хочу его попросить, чтобы он помог мне достать на заводе проволоки…

– Проволоки? – удивленно спросила Наташа: во время Лунной сонаты думать о какой-то проволоке – это показалось ей святотатством. – Странные ассоциации вызывает у вас музыка…

– Да, странно. Я вот слушал и вдруг отчетливо представил себе Шемякине. Глухая зимняя ночь… Керосиновая лампочка светится в окне… Чуть заметный огонек… Нужно непременно протянуть провода из Спас-Подмошья в Шемякино…

Наташа оскорбленно умолкла.

«Все его мысли о ней… только о ней, – с обидой подумала она, чувствуя, что власть ее над Владимиром лишь кажущаяся, а власть Маши над ним безгранична. – В чем же ее сила?» – думала она и не видела ничего, что возвышало бы Машу над нею.

С того дня, когда Владимир узнал, что Маша переехала в Шемякино, его мучило сознание, что он виновник лишений, на которые она обрекала себя. Это чувство вины приходило всякий раз, когда он рисовал в своем воображении темные избушки Шемякина, завеянные снегом, и одинокий огонек керосиновой лампочки в крохотном промерзшем окне.

Нет, то был свет не керосиновой лампочки, а свет самоотверженной души, готовой на подвиг ради большого счастья.

«С чего же начинать?» – думала Маша, сидя в полночной тишине у своей крохотной лампочки.

Шемякино спало, чтобы скоротать длинную зимнюю ночь. Сумерки наступали в четыре часа дня, а рассветало в восемь утра – шестнадцать часов уходило каждый день без пользы. Молодежь топталась под гармошку в душной избе.

«Вот он, рояль, – подумала Маша, вспомнив слова Николая Андреевича. – На какой же клавиш нажать, чтобы зазвучал он призывом к разумной и радостной жизни?»

Она надела самое лучшее свое светлоголубое платье, обрызгала его «Белой сиренью» и пошла на вечеринку.

«С чего же начать?» – думала она под унылое тиликанье гармошки, разглядывая парней и девушек, топтавшихся в тесной избушке, одетых в полушубки и валенки. Девичий голос, наводя тоску, не пел, а выкрикивал частушки про любовь.

Маша стояла, глядя на танцующих и чувствуя, что все выжидательно посматривают на нее с неприязнью, ожидая, что она начнет сейчас убеждать их в необходимости разумной жизни. Она знала, что по деревне уже пошел разговор, что приехала коммунистка, которая будет всех «агитировать и наставлять».

И хозяин избушки Прохор нетерпеливо поглядывал на Машу, говоря про себя: «Ну-ка, скажи, скажи, коммунистическая партия, свое веское слово. Посрами, образумь людей».

А Маша все молчала и смотрела на пляшущих и чувствовала свою беспомощность. И вдруг она поняла, что словами ей тут не помочь, что слова ее бесследно угаснут, как угасает лучинка в сосуде, из которого выкачали кислород.

– Боже мой, до чего же вы скучно пляшете! – невольно вырвалось у нее, и она порывисто сбросила с себя полушубок и теплый платок.

Пляска оборвалась, умолкла гармонь. Все с любопытством смотрели на светлоголубое платье, красиво облегавшее ладную фигуру Маши, на лакированные «лодочки», которые она, скинув валенки, тут же при всех надела на ноги, обтянутые прозрачными чулками. По избе поплыл весенний запах сирени, и Маша, яркая, праздничная, улыбающаяся, вошла в круг парней и девушек, которые не снимали своих полушубков и валенок потому, что им нечем было щегольнуть друг перед другом.

– А ну, веселей! – крикнула Маша гармонисту, притопнув ногой.

И гармошка взвизгнула, словно от радости, что сейчас начнется настоящая пляска.

Маша вошла в середину круга, положив левую руку на крутое бедро, а правой вскинула платочек над головой и замерла.

Гармонист играл «русскую», учащая темп, но Маша все стояла неподвижно на одном месте, и все думали, что она ждет, что вот сейчас выйдет к ней самый лучший шемякинский плясун. Но никто из парней не решался выйти, потому что нужно было для этого сначала снять полушубок, и тогда все увидели бы шемякинскую бедность рядом с великолепием подмошинской красавицы.

Маша стояла на одном месте, но, приглядевшись, люди вдруг увидели, что хотя Маша и стоит на одном месте, но на лице ее, и на руках, и на ногах уже пляшет каждая жилка, и это какая-то необыкновенная пляска, совсем не похожая на ту грубую, с громкими ударами каблуков об пол, в которой тут только что топтались парни и девушки.

Да, Маша плясала, стоя на одном месте: плясал платочек, трепетавший над ее головой, плясали густые белокурые волосы, плясали плечи, глаза, губы, раскрытые в зовущей, задорной улыбке, – плясало все ее налитое здоровьем и силой, ликующее тело.

И вот она поплыла в своих сверкающих «лодочках», бесшумно, неприметно для глаза, но людям хотелось смотреть не на ноги ее, а на лицо, озаренное каким-то сиянием, и всем стало стыдно перед ней за свой грубый топот, от которого дрожал пол, – теперь от пляски Маши что-то дрогнуло в душе у них, и они с удивлением впервые увидели, что пляска хороша лишь тогда, когда она – искусство.

– Душа у ней пляшет! – сказал Прохор, с восхищением любуясь лицом Маши.

А когда Маша уходила, провожаемая завистливыми взглядами девушек и парней, взволнованных тревожными думами о своей жизни, Прохор восторженно подумал: «Радостью своей всех покорила. Ох, и хитра же коммунистическая партия!»

А Маша, уходя, сказала, что завтра будет общее собрание ее бригады и она покажет чудесное зерно, таящее в себе великую силу счастья.

Многие шемякинцы не могли уснуть в эту ночь. Не спала и Таня Барсукова. Перед ее глазами все стояло голубое пятно.

– Что же ты не спишь, Танюшка? – обеспокоенно спросила мать. – Уж не захворала ли? – и зажгла лампу.

– Нет, мама, здорова я… А не спится оттого, что все думаю, думаю, думаю… – прошептала Таня, поднимаясь с постели, худенькая, с большими грустными, как у васнецовской Аленушки, глазами. Она села и, показав на тесовую перегородку, за которой поселилась недавно девушка из «Искры», зашептала еще тише: – Мамочка, если бы ты видала, как она танцовала!… А платье какое!.. Голубое-голубое… как небо вешним утром… И вся светится. Счастливая она… И я все думаю, думаю, думаю… Скучно мы живем, мамочка… И пляшем плохо, грубо… И слова умного не услышишь от наших парней… И всем-всем стало совестно как-то… выразить не могу, мамочка… И захотелось мне ее поцеловать… Разбудила нас она от тяжелого сна…

Васса Тимофеевна в первый же день, как только Маша поселилась у них, узнала печальную историю матери Маши: она и раньше слышала, какую беду наделала золотая пятерка, но только теперь старуха увидела, как красива и счастлива дочь той несчастной женщины, и сразу привязалась к ней своим ласковым сердцем. Васса Тимофеевна порадовалась, что у ее Тани будет теперь хорошая подруга, от которой можно набраться уму-разуму.

– Ты дружи с ней, Танюшка. Она и тебе откроет большую дорогу…

Таня так и не уснула, а под утро услышала за перегородкой какие-то странные звуки, похожие на то, как шуршит сверчок, перед тем как начать свою песню. Таня глянула в щель перегородки и увидела, что Маша пишет что-то, и лицо ее печально, совсем не похоже на то, какое у нее было во время пляски.

«Значит, и у нее какие-то трудные думы… не спит», – подумала Таня и, накинув на себя полушубок, босая, тихо вошла в комнату Маши.

– Что ты пишешь? – спросила она.

– Письмо человеку, которого я люблю, – ответила Маша с печальной улыбкой.

– А почему же ты грустная?

Маша рассказала, как произошло то, что она переехала в Шемякино.

– Значит, тебе хочется к нему туда, в Москву, а тебя не пускают?

– Нет… Я могла бы поехать, никто меня не задержал бы, – ответила Маша, впервые отвечая и себе на этот трудный вопрос. – Но я не могу ехать… сама не хочу… Ну, как тебе объяснить?.. Мне, конечно, очень-очень хочется туда… к нему… Но если я приеду, то он подумает: «Какая же она слабенькая… думает только о себе, а не думает, что нужно помочь шемякинцам…» Значит, если я приеду туда, то буду еще дальше от него… А если я буду далеко от него… вот здесь… то буду ближе к нему… Ну, я совсем запуталась, – смущенно прошептала Маша.

– Нет, я понимаю… Ты его так сильно любишь, что уж не помнишь и о себе… А он тебя любит?

– Не знаю, Таня… Не знаю, – с грустью повторила Маша.

– А я и не думала, что бывает такая любовь, – тихо проговорила Таня. – Трудная и желанная… Вот ты какая! – изумленно воскликнула она и вдруг порывисто обняла Машу и поцеловала.

На собрание пришли люди не только из бригады Маши, но и из прочих бригад, и все с любопытством смотрели на пшеничное зерно, которое Маша положила на стол.

– Вот это и есть зерно счастья, – сказала она и пригласила всех подойти поближе и получше рассмотреть зерно.

Все по очереди подходили к столу, смотрели на зерно, ощупывали его, и всем казалось, что это зерно какое-то необыкновенное – очень тяжелое, налитое, золотистое. Прохор посмотрел, пощупал, покачал головой:

– Таких зерен в нашем амбаре не найдешь. Первый раз вижу. Пузатое и вроде поцарапанное.

Тут Маша дала ему увеличительное стекло, и Прохор увидел буквы, а из букв сложились слова, написанные на зерне:

«Желаем советскому народу счастья, и пусть оно светит людям, живущим во всем мире».

Маша сказала, что это пшеничное зерно подарили Владимиру Дегтяреву в Индии. Но такие же зерна, полновесные, крупные, красивые, плодородные, можно найти и в амбарах «Искры», если хорошенько поискать.

И если такими зернами засеять гектар, то можно получить полтораста пудов пшеницы. Можно попросить взаймы у «Искры» семян и отобрать из них вручную вот точно такие, как это зерно.

Бригада решила засеять семенами, отобранными вручную, десять гектаров.

– Нам нужно отобрать руками восемьдесят миллионов зерен, – сказала Маша: она еще накануне подсчитала, сколько потребуется времени и людей, чтобы выполнить эту работу. – И нужно затратить четыре с половиной тысячи человекодней. Другими словами, вся наша бригада в сорок человек, работая ежедневно по десять часов, закончит работу через четыре месяца, как раз к севу.

– Стало быть, всю зиму сидеть, не разгибая спины? – угрюмо сказал Яшка. – И поплясать некогда будет?

– Кто хочет плясать, пусть пляшет, но таких мы исключим из бригады, – сказала Маша.

Привезли из «Искры» семена, и шемякинцы начали перебирать их, ощупывая каждое зерно руками, отбрасывая щуплые, легковесные, стараясь найти точно такие же, какое лежало на столе, – полновесное, золотое зерно счастья.

– Кто хочет показать свою ловкость? – спросила Маша.

К столу подошла Татьяна Барсукова.

– Вот выбирай из этой кучки самые крупные, самые хорошие зерна. А я по часам буду следить, сколько ты отберешь семян за минуту.

Татьяна быстрыми движениями указательного пальца стала отодвигать в сторону крупные зерна. Все с напряжением следили за ее руками.

И вот во всех домах зажглись огоньки. За столами сидели шемякинцы и отбирали вручную семена. Люди соревновались между собой: кто отберет больше в минуту? Татьяна Барсукова побила всех: она успевала отобрать в минуту шестьдесят зерен.

За этой работой пели песни, рассказывали сказки. Из учеников старших классов назначили чтецов газет и книг. Шапкин ходил из дома в дом и читал свои стихи.

Яшка не явился на работу. А ночью он подстерег Машу на улице и остановил ее:

– Постой… Мне слово тебе сказать нужно…

– Нам говорить не о чем. Ты уж сказал мне свое слово, – ответила Маша и, отстранив его рукой, пошла дальше.

– Постой, говорю… – Яшка догнал ее и удержал за руку. – Ты мое то слово забудь… Пьян был… Пронзила ты меня. Маша. Гордостью своей покорила. Я вот с того дня все хожу и думаю, голова развалилась… Жить я без тебя не могу. Все ночи под твоим окном хожу, хоть бы глазом на тебя взглянуть… – Яшка умолк, тяжело дыша.

– Ну вот как скоро ты полюбил, – с улыбкой сказала Маша. – У других это бывает годами, и то молчат…

– А я такой. Я отчаянный, – горячо заговорил Яшка, сжимая руку Маши. – И что задумал, от того уж не отступлюсь! Люба ты мне!..

Яшка обнял Машу, но она оттолкнула его с такой силой, что Яшка не устоял на ногах и опрокинулся на спину.

Он медленно поднялся и хрипло проговорил:

– Все равно от меня не уйдешь. Не таких ломал!..

С тех пор Маша слышала каждую ночь шорох под окнами и долго не могла уснуть.

Яшка, привыкший к легким победам, приходил в ярость. Он просиживал ночи напролет под окнами Маши и ломал палки из тына, чтобы дать выход своим чувствам. На сортировку семян он не являлся, и Маша поставила вопрос об исключении его из полевой бригады. Никто не стал защищать Яшку, и его исключили.

Это была первая победа Маши в борьбе с сорокинщиной. Но эта победа не принесла ей радости. Часто просыпалась она среди ночи и, прильнув к окну, видела черную фигуру у тына. И предчувствие какой-то беды наполняло ее сердце тоской. Маша не знала, что же делать. Она не рассказала о своем столкновении с Яшкой ни Шапкину, ни Неутолимову. Ей было стыдно признаться, что она боится Яшки. Ничего не написала она и Владимиру, лишь вскользь упомянула, что друзей у нее больше, чем врагов.

На имя Маши пришло письмо из Москвы от известного скульптора Муравьева. Скульптор писал:

«Я видел ваш портрет в журнале, и мне захотелось из куска мрамора изваять ваш чудесный образ. Ради бога, не откажите, приезжайте! Муравьев».

Маша медлила с ответом и никому не показывала письма. Она старалась не думать о нем, потому что это письмо опять вызвало у нее мысли о Москве, о возможности каждый день видеть Владимира, а надо было заниматься делами шемякинцев.

Теперь, работая по ночам, сами шемякинцы заговорили о том, что хорошо было бы провести электричество из Спас-Подмошья, и Маша обрадовалась, что у людей возникла потребность в ярком свете.

Она отправилась в Спас-Подмошье и рассказала Дегтяреву, что шемякинцы готовы поставить столбы, если «Искра» поделится своей электроэнергией. Дегтярев задумался.

Электростанция в «Искре» была малосильная, работала на торфе, который возили издалека на лошадях. Электроэнергии хватало только в обрез на нужды колхоза.

«Дать энергию шемякинцам – значит урезать самих себя. Придется выключить уличное освещение, кое-какие моторы в хозяйстве… Народ будет роптать», – думал Николай Андреевич.

– Делиться-то нечем. Самим еле-еле хватает, – в раздумье сказал он. – Надо расширять электростанцию. Тогда можно и вам дать свет…

– «И вам», – повторила Маша с горькой улыбкой. – Я для вас, Николай Андреевич, стала уже чужой… Ну, что ж. Извините за беспокойство. Скажу шемякинцам, что Николаю Андреевичу Дегтяреву своя рубашка ближе к телу. А помните, зимой вы проводили беседу? Тогда вы говорили другое, Николай Андреевич…

– Разумом-то я все понимаю, как оно должно быть… А вот сердце-то трудно оторвать от своего, Маша…

– А вы думаете, мне легко было оторваться сердцем своим от всего, что я имела здесь, в «Искре»? – дрогнувшим голосом проговорила Маша и, чувствуя, что к глазам подступают слезы, торопливо вышла из комнаты.

Дегтярев думал с досадой: «Как началось тогда, осенью, так и пошло… Одно цепляется за другое. С сыном поссорился… Теперь вот и в Маше нажил врага себе».

Анна Кузьминична, молчавшая во время разговора, потому что никогда не вмешивалась при других в дела мужа, сказала после ухода Маши:

– Ты вот упрекал меня, что я все надежды возлагаю на сознание людей, и даже идеалисткой прозвал меня… А теперь ты сам заставляешь Машу переделывать жизнь в Шемякине с помощью одних голых слов. А ей нужна материальная база…

– База, – раздраженно пробурчал Николай Андреевич. – Все научились выражаться…

– Да, да, база… Ты же материалист. А я идеалистка, – обиженно проговорила Анна Кузьминична.

Николай Андреевич предложил шемякинцам совместно хлопотать о расширении электростанции в «Искре» и командировать Машу в Москву. Он рассчитывал, что брат Егор поможет достать необходимые материалы и оборудование.

Машу нагрузили всякими поручениями: кому нужно было купить книгу, кому часы, а отец, вручая письмо, адресованное академику Куличкову, сказал:

– Хочу купить дальновидную трубу.

– К чему тебе телескоп? – с улыбкой спросила Маша.

– Желаю увидеть то, чего и ты еще не видала.

Обрадованная предстоящей поездкой в Москву, Маша вспомнила о письме скульптора и показала это письмо отцу.

– Мраморные статуи, чай, только на памятниках ставят великим людям да писателям, – поучительно сказал Александр Степанович. – А чтобы бабам ставили, не видывал нигде…

Маша расхохоталась.

– Это же не для памятника.

– А для чего же?

– Для искусства… Он не меня хочет увековечить, а то общее хорошее, красивое… великое… – Маша задумалась и убежденно повторила: – Да, да, великое, что есть во многих наших людях… И в тебе, отец.

Александр Степанович удивленно уставился на дочь.

– Стало быть, оно и во мне?

– Да, отец, и в тебе… Красота человека, который смотрит не в корыто, а на звезды, и уже понимает, для чего он живет на земле…

То, что Александр Степанович услышал от Маши, потрясло его сильней, чем выигрыш в сто тысяч. Он думал, что Маша – да и весь народ – считает его жалким, ничтожным человеком, и вдруг оказывается, что и в нем есть что-то необыкновенное. Он почувствовал нечто вроде страха за себя, – было так: как будто он держал в руках хрупкий стеклянный сосуд и боялся уронить его. Это было начало нового, неведомого чувства ответственности перед всеми людьми.

Возвращаясь из поездки в Брест, генерал Михаил Андреевич остановился в Спас-Подмошье на ночь.

– Ну, как там дела, на границе? – спросила Анна Кузьминична, испытывавшая смутную тревогу всегда, когда видела военных. Она тотчас же подумала о Владимире.

Где-то, правда, еще далеко, на чужой земле, шла война: волны ее плескались у границы великого государства социализма, как бы проверяя прочность плотины, отыскивая слабые места в ней, просачиваясь каплями, чтобы, набрав силу, хлынуть, прорвать плотину, затопить русскую землю и погасить свет с Востока, озаряющий миру путь в грядущее.

– Немцы возле Бреста, за рекой. Из крепости видно, как они маршируют. Все время засылают к нам шпионов, хотя у нас с ними и договор. Боюсь, что дело кончится жестокой схваткой… Ну, что ж, рано или поздно это неминуемо. Только мы являемся до конца непримиримыми врагами фашизма, – сказал генерал.

– А выдержим? – спросил Николай Андреевич.

– На этот вопрос ты сам должен ответить. Армию я знаю: крепкая армия у нас. Да ведь не только в армии дело, а и в народе.

– Наш народ терпеливый. Только вы уж, вояки, не подкачайте, – сказал Андрей Тихонович.

– Вот выговорите, что война неминуема, Михаил Андреевич, но ведь человечество с каждым годом становится культурней. Должны же понять, в конце концов, люди, что война – это варварство! – горячо сказала Анна Кузьминична.

– Эх, Анна Кузьминична! – снисходительно улыбнувшись, воскликнул генерал, – Вы такая же наивная.

– Но во что же верить?

– В свое государство, – сказал Николай Андреевич.

Узнав, что Маша собирается в Москву, генерал предложил ей место в своей машине.

– У нас и остановитесь. Квартира у меня большая. В самом центре Москвы… И университет рядом, – сказал он, весело подмигнув. – Я часто вспоминаю, как я на облаве тогда… Стою… вот-вот выскочит медведь и вдруг вижу – из-за кустов появляетесь вы… розовая, счастливая… – и он вдруг нахмурился, словно почувствовал внезапную боль.

Всю дорогу он молчал, погруженный в тревожные думы. И ему было жаль девушку, которая не подозревала, что счастью ее не суждено исполниться.

А Маша чувствовала себя счастливой и вся трепетала от мысли, что завтра увидит Владимира и как это будет неожиданно для него. Она решила сначала пойти к скульптору, а потом – в университет, чтобы вместе с Владимиром отправиться в театр или просто побродить по Москве.

Скульптор Дмитрий Павлович Муравьев вышел к Маше в длинной черной блузе и, откинув назад начинающую седеть красивую голову, долго, в молчаливом удивлении, разглядывал ее всю: лицо, руки, ноги, грудь, и Маша смущенно покраснела – ее впервые рассматривали вот таким изучающим взглядом.

– А вы совсем не похожи на ту, в журнале, крестьянскую девушку, – сказал он наконец, не скрывая того, что ему больше нравится та, журнальная Маша, а не эта живая, настоящая. – У той сильные руки… обнаженная шея… Мускулатура видна. Вы там коленом прижали сноп, и это так выразительно, чудесно!

– Меня снимали в поле. Я была в крестьянском костюме с вышивкой… и платочек на голове, – все еще не оправившись от смущения, сказала Маша. – А сейчас зима…

– Вы должны надеть это летнее, крестьянское… и руки обнажить, и чтобы колено было видно, – говорил скульптор, продолжая разглядывать Машу, как разглядывают какую-нибудь вещь в магазине.

– Но я не взяла с собой ничего. Я не знала…

– У меня все есть. И костюм, и ржаной сноп… – Муравьев рассмеялся, как бы говоря: «Вот я какой предусмотрительный… и вообще от вас требуется лишь исполнять мою волю».

Он принес костюм из льняного полотна, расшитый красными петухами. Маша оглянулась, нерешительно держа в руках костюм, и скульптор, поняв, что она ищет, где бы переодеться, сказал:

– А вы не стесняйтесь, переодевайтесь здесь. На меня не обращайте внимания.

Он передвигал какие-то деревянные помосты, столы, подставки и продолжал говорить:

– Здесь не стесняются… Ведь я должен видеть тело натурщика, иначе у меня ничего не получится. Ко мне приходят женщины и позируют в чем мать родила… А вы бы все стеснялись.

«Да, я не смогла бы», – подумала Маша, испытывая неприязнь к этому самоуверенному человеку, и, выбрав укромное место за пестрой занавеской, быстро переоделась.

– Это у вас крестьянское, – сказал Муравьев с оттенком осуждения. – А вот ко мне ходит студентка одна – позирует мне для скульптуры «Юность». Она жалуется лишь на то, что ей прохладно в костюме Евы, – он рассмеялся. – А я уж и так включаю для нее все электрические печи… Теперь прошу стать вот сюда, – сказал он, указывая на помост. – Возьмите вот этот сноп и проделайте все движения, необходимые для того, чтобы связать его. Мне нужно выбрать наиболее типичную позу и, главное, самую выразительную. Прежде чем взяться за кусок мрамора, я сделаю вашу фигуру из глины. В мраморе нельзя ошибаться…

Маша растерянно держала в руках сноп с обмолоченными пустыми колосьями, не зная, как же показать процесс вязки. Для этого нужно было свежее, мягкое перевясло из соломы.

– Вот вам платок, скрутите его, как соломенный жгут, и вяжите, – сказал Муравьев и подал ей цветистый шелковый платок. – Ну?

– Платком вязать я не могу… Это будет неправда. Мы даже смачиваем солому, чтобы перевясло было мягкое и не ломалось…

– Станьте правой ногой на колено… Вот так. А левую согните в колене и положите на нее сноп, – не слушая Машу, командовал Муравьев. – Да не так, а вот как, – он подошел к Маше, взял ее левую ногу обеими руками и поставил так, как ему хотелось.

От прикосновения его жестких и властных рук Маша вздрогнула.

– Боже мой, какая вы нервная! – Муравьев рассмеялся. – Теперь хорошо. Вот такое положение и сохраняйте.

Он поставил каркас из дерева и проволоки и стал набивать его глиной. Маша покорно и неподвижно стояла, опустившись на правое колено и положив на левое сноп. Она могла смотреть только перед собой и видела суровый профиль известного писателя. И Маша подумала, что она недостойна того, чтобы скульптурный портрет ее стоял рядом с великим. Нога ее затекла и дрожала оттого, что Маша боялась пошевелиться.

– Вам холодно? – сказал Муравьев, заметив, что ее нога дрожит. – Я сейчас включу позади вас электрическую плитку. Уж потерпите, пострадайте ради искусства. И улыбайтесь, как там – на снимке в поле…

– Во время работы я бываю сердита… устаю и не люблю, когда мне мешают. Смеяться меня заставил фотограф. Ведь вот и вы… То смеялись, а как только взялись за работу, все молчите, о чем-то думаете… Когда создаешь, нельзя смеяться, правда?

– Да, это верно. А вы о чем же думаете во время работы? – удивленно разглядывая ее, спросил Муравьев.

– Вот вы работаете в одиночку и отвечаете только за самого себя. Вышло у вас хорошо – вы довольны, а не получилось – погорюете сами с собой, но оттого, что у вас не удалась скульптура, никто ведь не почувствует себя хуже. А вот если я плохо справлюсь со своей работой, то от этого меньше будет хлеба в колхозе, меньше достанется на трудодни людям, и я все время должна думать о том, что от моей работы зависит жизнь многих людей и… ваша.

– А моя жизнь здесь при чем? – с еще большим удивлением спросил Муравьев и даже перестал мять глину своими сильными руками.

– Да ведь если у людей будет мало хлеба, меньше будет желающих полюбоваться и на ваши скульптуры…

– Это ваши мысли?

– А почему вы спрашиваете?

– Как-то странно звучит это в ваших устах…

– Потому что слова не крестьянские? – с улыбкой сказала Маша.

– Нет… меня удивило другое – гордость, с какой вы говорите о своем труде, об ответственности перед людьми… Гордость и сознание своей великой роли в жизни… своего назначения.

Муравьев изумленно смотрел на нее. Для него были неожиданны и новы ее мысли, они опрокидывали его замысел. Он ожидал, что приедет обыкновенная крестьянская девушка, здоровая, веселая, с прочными руками и ногами, которая любит поесть, поспать, поплясать под гармонь, и он хотел передать радостную силу ее молодого тела. Теперь он почувствовал, что задуманный им образ девушки со снопом фальшив, Да, она должна выпрямиться во весь рост, во всю дерзновенную силу своей души… Нет, она не должна стоять на коленях, она встает с земли, расправляет свои крутые плечи и поднимает над собой сноп, как знамя своей радости.

Маша услышала, как позади открылась дверь и удивительно знакомый голос произнес:

– Я пришла, Дмитрий Павлович.

– Вы опоздали, Наташа. Теперь вам придется обождать, пока я не кончу здесь, – недовольным голосом сказал скульптор и, когда дверь закрылась, проговорил с усмешкой: – Ее часто провожает один студент… Умница. В общем, славная парочка. Она влюблена в него по уши и все время, пока позирует мне, рассказывает о нем. Он пишет какую-то книгу…

Маша почувствовала необыкновенную слабость. Мраморный писатель вдруг шагнул в темный угол… Маша хотела встать, покачнулась и упала.

Муравьев подбежал к ней, схватил, поднял.

– Что с вами? Вам нехорошо?

Маша села на стул, растерянно оглянулась.

– Это, вероятно, от плитки… Нагрело голову, – сказала она. – Это пройдет…

Маша хотела уйти, но Муравьев не пустил ее:

– Вот кушетка, прилягте, пока я займусь с моей «Юностью». Я вызову машину и отвезу вас.

Он ушел, а Маша сидела в состоянии, близком к отчаянию, и прислушивалась к глухим голосам, доносившимся из соседней комнаты. Вдруг ей показалось, что она слышит голос Владимира. Она вскочила, набросила пальто и выбежала.

На улице было много народу, и Маше казалось, что все смотрят на нее, как будто-знают о том, что случилось сейчас в мастерской скульптора. Маша свернула на бульвар, и вдруг кто-то окликнул ее. Она оглянулась и увидела Бориса, сидевшего на скамье.

– Когда вы приехали, Машенька? – спросил он, пожав ее руку и не отпуская. – Присаживайтесь. Расскажите, что там делается у вас… Сегодня так тепло. Скоро весна.

Маша села на скамью. Ей была неприятна эта встреча, она не знала, о чем говорить с Борисом. Хотя они росли вместе, Маша всегда чувствовала расстояние, разделявшее их. Она не любила его насмешливо-снисходительный тон в обращении с ней.

Маше хотелось уйти подальше от дома, где жил скульптор: отсюда, со скамьи, было хорошо видно огромное витринное окно его мастерской. Она встала, но Борис опять удержал ее и усадил на скамью, и Маша безвольно подчинилась.

– Я назначил здесь встречу с одним приятелем, мне нельзя отсюда уходить, – сказал Борис, но Маша подметила его пристально-тревожный взгляд, брошенный на витрину, и поняла, что он ждет Наташу. – А Владимира вы уже видели? – спросил Протасов.

– Нет. Я только что приехала. Он, вероятно, сейчас в университете…

– Он теперь чаще бывает в консерватории… Увлекся музыкой… – Борис помолчал. – Сегодня в консерватории будут исполнять третью симфонию Бетховена. Дирижирует Константин Иванов, Хотите пойти? У меня есть лишний билет. Там и они будут, – тихо сказал Борис.

«Кто они? О ком вы говорите?» – хотела спросить Маша и, вдруг все поняв, торопливо, словно убегая от Протасова, пошла по бульвару.

Было начало марта. Снег, подъеденный косыми лучами солнца, лежал грязной, ноздреватой массой, мало похожей на снег; на тропинках стояли лужи. Маша удивилась, что уже весна. Когда она уезжала из Спас-Подмошья, дул резкий морозный ветер, и все поля были укутаны ярким, сверкающим пологом зимы. А здесь вдоль тротуаров бежали ручьи, звонко кричала синица, перепрыгивая с ветки на ветку и позванивая в свой чистый колокольчик: «Цынь-цынь-цынь!» Маша любила эту пору ранней весны, когда только-только пробуждается жизнь и березовые рощи кажутся лиловыми, а далекий бор затянут синеватой дымкой. В такие дни Машу охватывало радостно-тревожное чувство ожидания чего-то необыкновенного, тянуло в поле, в лес, но сейчас она испытывала тягостное чувство одиночества, ее раздражал яркий блеск талой воды, гул большого города. Она остановилась перед магазином и, увидев на витрине топоры, пилы, лопаты, вспомнила о поручениях Николая Андреевича: нужно было купить для колхоза кое-какой инвентарь.

Вечером Маша с волнением поднималась по широкой лестнице консерватории в сопровождении Бориса. Она напряженно вглядывалась в медленно движущуюся по фойе бесконечную вереницу людей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю