Текст книги "Большая дорога"
Автор книги: Василий Ильенков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Маша заметила, какое сильное впечатление произвела музыка на Владимира. Она с завистью смотрела на Наташу. Ах, как хотела она играть вот так, как эта тоненькая девушка с хрупкими пальцами! Маша взглянула на свои толстые, с огрубевшей кожей пальцы, на ладони свои с белыми пятнышками заживших мозолей и спрятала руки под платок, накинутый на плечи. И ей стало обидно, что Владимир ни разу не взглянул в ее сторону, как бы совсем не замечая ее присутствия.
В тот же день академик и Наташа уехали, сухо простившись с Протасовыми. Борис принес медвежью шкуру и хотел положить ее в машину, но Наташа сказала:
– Я не люблю, когда пахнет зверем. Пожалуйста, оставьте ее у себя.
Машина давно скрылась за поворотом, а Борис все стоял со шкурой, серый от бессильной злобы.
Тарас Кузьмич взял шкуру из рук его и понес, раздумывая: «Кому же теперь подарить ее? Первому секретарю или прокурору? А может быть, председателю райисполкома? Кому ни подари, кто-нибудь да останется недоволен…»
– Ты отвези-ка ее профессору по копытным болезням, скорей дело пойдет с диссертацией, – сказал он Борису.
Уехали и остальные гости, а с ними и Владимир. В доме Дегтяревых снова водворилась тишина. Анна Кузьминична ходила с заплаканными глазами, тоскуя от одиночества.
Старшая дочь, Ольга, учительствовала в соседнем селе Отрадном, вторая, Надежда, училась в Смоленском педагогическом институте. Дочери выбрали учительскую профессию под влиянием матери, которая внушала им с детства, что самая высокая должность на земле – учить детей, что в тысячу раз легче сделать самую сложнейшую машину, чем воспитать хорошего человека. И потому что Ольга была учительницей по призванию, а не по службе, она не поехала домой на каникулы, а осталась в школе, чтобы вместе с ребятами встретить Новый год. Надежда участвовала в лыжном студенческом соревновании на дальнее расстояние. У всех детей были свои интересы, своя жизнь, и Анна Кузьминична понимала, что иначе и быть не может, и все же ей было обидно, что семья не может собраться вся вместе и провести хотя бы несколько дней в веселье и отдыхе.
– Сама виновата, – с улыбкой сказал Николай Андреевич, когда они сидели вдвоем за утренним чаем. – Надо было детей приучать к сельскому хозяйству, вот и жили бы при нас.
– Да, теперь я во всем виновата, – дрожащим от обиды голосом проговорила Анна Кузьминична. – Ты даже на занятиях политкружка обвинял меня в толстовщине…
– Я говорил, что одними книгами нельзя переделать людей.
– Ты был неграмотным… Книга сделала тебя человеком.
– Нет, не книга. А колхоз…
– По-твоему выходит, что я зря прожила на земле полвека, – Анна Кузьминична порывисто встала из-за стола и, зацепившись за чашку, уронила ее на пол; чашка со звоном разбилась, и Анна Кузьминична с ужасом смотрела на нее. – Ну, вот… любимая чашка Володи… с петухами!.. – прошептала она и тотчас же вспомнила даже день, когда покупала эту чашку, – весенний, ясный день…
– Не век же ей жить – сказал Николай Андреевич, подбирая осколки. – А добро твое ко мне я никогда не забуду… Если бы не ты, то, может, я, вроде Тимофея, и сейчас бы на зверя похож был. Сама знаешь, в колхоз меня книга привела… ты привела.
Николай Андреевич поднялся, тяжело дыша, и прикоснулся рукой к плечу Анны Кузьминичны, как бы прося прощения.
– Нет, не зря ты прожила на земле. Ты вон какого сына воспитала!.. – растроганно сказал Николай Андреевич, показывая глазами на портрет Владимира. – Спасибо тебе!..
Анна Кузьминична плакала, но это уже были слезы не обиды, а благодарности за ласку. Такие ссоры возникали часто, но они были проявлением взаимной привязанности и лишь укрепляли ее, как весенний дождь укрепляет дорогу.
– Теперь нам с тобой осталось дождаться внуков, – сказал Николай Андреевич. – Летом приедет Владимир. Сыграем свадьбу. Лучше, чем Маша, не найти ему жены.
Анна Кузьминична молчала.
От глаз ее не укрылось то пристальное, напряженное любопытство, с каким Наташа вглядывалась в лицо Владимира, и ей было приятно, что Владимир заинтересовал собой эту красивую, с тонкими, изящными чертами лица девушку, хотя она знала, что сердце сына занято Машей. Она заметила и то, что музыка Наташи очаровала Владимира, как бы разбудила в нем что-то. И Анна Кузьминична, невольно сравнивая Машу с дочерью академика, думала, что, может быть, для Владимира было бы большим счастьем, если бы мимолетное взаимное увлечение это перешло в серьезное и глубокое чувство. Маша тоже нравилась Анне Кузьминичне, и еще вчера она не желала сыну другой жены, а сегодня уже думала, что Маша все же ниже Наташи Куличковой. Анне Кузьминичне нравилось в Наташе то, что она женственна, прекрасно воспитана, изящно одевается, и то, что прекрасно играет на пианино, и то, о чем Анна Кузьминична думала с особым удовольствием, но о чем никому не сказала бы. Она вспомнила, как девочкой проходила мимо большого каменного дома, стоявшего в липовом парке, в имении Куличковых Отрадном, и как хотелось ей войти в ворота, за которыми был неведомый ей и казавшийся чудесным мир: из дома всегда доносились смех и веселый звон рояля. Теперь в том большом каменном доме школа, и там учительствует Ольга, а красавица Наталья Куличкова может стать женой Владимира…
Пришла Маша, и Анна Кузьминична заговорила о том, как хорошо вчера играла Наташа.
– А можно научиться так играть? – вдруг спросила Маша. И по тому, что в голосе ее прозвучало волнение, Анна Кузьминична поняла, что Маша говорит о себе.
– Как Наташа? Но ведь она талантлива, от природы одарена музыкальными способностями. И потом воспитание… Она училась с детства, это много значит… Все Куличковы очень талантливы… Видимо, это – наследственное…
– Да, да, – тихо сказала Маша. – Это уже не зависит от человека…
– А я не согласен с этим, – сказал Николай Андреевич. – Все зависимо от самого человека. Чего захочет, того и достигает. Человек – всемогущая сила.
Это убеждение сложилось у Дегтярева как неопровержимый вывод из опыта собственной жизни: вот он, Николай Дегтярев, был ничем и стал всем; вот и все братья стали людьми, кроме одного Тимофея, который остался диким только потому, что сам ушел от людей в лес; вот бедная смоленская земля, на которой веками впроголодь жили мужики, дает теперь по сто пудов с десятины и может дать еще больше… Все в человеке! И так же, как некогда Дегтярев непоколебимо верил во всесилие бога, так теперь верил он во всемогущество человека и соединенной силы людей, трудившихся с ним вместе на общей земле.
Теперь, кроме своего колхоза, Николай Андреевич должен был заботиться и о шемякинцах. Побывав в Шемякине несколько раз, он убедился, что наездами ничего не сделаешь, а нужно жить и вмешиваться в каждую мелочь, потому что из мелочей и состоит обыденная жизнь людей.
«Вот дал мне задачу Владимир!» – озабоченно думал Николай Андреевич, снова испытывая чувство раздражения против сына. Николай Андреевич пришел к выводу, что только Маша могла бы поставить Шемякинский колхоз на ноги, она умеет незаметно, исподволь подчинять людей своей воле, не подавляя человека, вызвать в нем скрытые силы, зажечь самолюбие, увлечь за собой.
«Будет помогать Неутолимову, поживет там с год, дело направит, а там, может, и я ей свое место уступлю. Пора отдохнуть… Да и не век же мне быть председателем!»
– Николай Андреевич, я прошу отпустить меня из колхоза, – вдруг сказала Маша.
– Что такое? Обиделась на нас? – встревоженно спросил Дегтярев.
– Нет, я всеми довольна… Я недовольна собой… Мне нужно учиться, потом уже будет поздно. А остаться с образованием средней школы на всю жизнь…
– Учиться можно и дома. Мы поможем, Маша.
– Дома все же не то, Николай Андреевич. В Москве и театр, и музеи, и… консерватория. Ведь вот живут же там счастливые люди. Им все доступно – и лекции интересные и музыка… – Маша помолчала и, взглянув на Дегтярева, решительно сказала: – Я больше не могу здесь оставаться, Николай Андреевич. Смотрите, какие у меня стали руки!.. Пальцы от мозолей не гнутся, не то что играть на рояле!..
– А я только хотел предложить тебе интересное дело, – сказал Дегтярев, огорченно вздохнув.
– Какое?
– Ты знаешь, как плохо в Шемякине. Председатель у них, Сорокин, умер.
– Да, я слышала. От воспаления легких.
– Веры у него не было ни в себя, ни в людей. А такого человека любая хворь свалит… Вот теперь и нужно разбудить у шемякинцев веру в свою силу, раскачать их, душу им разбередить. Ты сумела бы это сделать, Маша.
Маша молчала, нахмурив брови.
– Вот ты говоришь, на рояле кто-то играет… счастливый. А колхоз – это тот же рояль, только в нем каждая клавиша – живая душа. И нажимать на нее нужно ласково, с пониманием, чтобы каждая душа своим голосом пела… Эх, да разве можно сравнить! Нету на земле должности, выше, чем председатель колхоза…
Николай Андреевич сел на своего любимого «конька», и теперь его уже было трудно остановить. Он заговорил о том, что этому делу и на учиться-то не всякий может. Тут нужен особенный, редкий талант, уменье прикоснуться к тончайшим струнам души и вызвать их ответное согласное звучание. Да, это не легко. Но какая радость охватывает сердце, когда сотни людей дружно работают в поле в зной и непогоду, когда песня звенит на широких днепровских лугах, густо уставленных стогами душистого сена!
Маша слушала его восторженную речь и чувствовала, что ей трудно возражать Дегтяреву, что и сама она любит свой деревенский мир. Но тут она снова увидела за роялем девушку с точеными руками, извлекавшими волнующий гром, и возле нее Владимира.
– Нет, Николай Андреевич, я должна уехать… должна, – прошептала Маша, уже борясь с собой, с чувством ревности, наполнившим ее сердце.
– Ну что же, поезжай, неволить не станем. Раз тебе своя искорка дороже…
– Какая искорка? – удивленно спросила Маша.
– Да вот когда на райкоме мой доклад обсуждали по осени, Владимир сказал: есть, мол, два счастья; одно – большое, когда всем людям хорошо, а есть маленькое, от которого только одному тепло. А надо, мол, чтоб от искры разгорелось большое пламя…
Маша растерянно молчала. Она испытывала такое же чувство, какое испытала, когда впервые увидела Эльбрус.
Это было величественное зрелище. Снежные вершины на фоне голубого неба казались необыкновенно белыми, и, глядя на них, Маша ощутила устрашающую высоту; у нее даже забилось сердце, словно сама она стояла там, под самым голубым куполом неба. И когда ей предложили подняться на вершину, Маша отказалась. Она приехала домой и в первый же день взобралась на небольшую Кудеярову горку, увидела и поля, и кусты, и болотце, и рощи – все близкое и родное, и эта Кудеярова горка показалась ей прекрасней, чем величественный и недоступный Эльбрус.
И вот теперь ее тянуло на свою, пусть хоть и маленькую, но милую горку, а ее звали на высокую вершину большого счастья, и звал ее человек, которого она считала самым прекрасным и самым справедливым из всех людей на земле. Вот он узнает, что она испугалась этой высоты, и отвернется от нее, посмеется над ее «Кудеяровой горой» и уйдет к той, которая ничего не страшится…
И торопливо, словно опасаясь, что ее кто-нибудь опередит. Маша сказала:
– Я согласна…
В тот же день Дегтярев поехал с Машей в Шемякино. Обрадованный Неутолимов созвал общее собрание колхозников и объявил, что Мария Орлова, известная на всю область, переходит в Шемякино и будет бригадиром полевой бригады, чтобы обучить шемякинских девушек и парней разумно трудиться. Шемякинцы удивились, что Маша переходит из богатого колхоза в их бедный и неустроенный, и с любопытством глядели на девушку с густыми белокурыми косами и строгими серыми глазами, а женщины перешептывались и строили разные догадки.
– Не иначе как тут любовное дело, – уверенно заявила всезнающая носатая Лукерья.
– Мы приветствуем товарища Орлову, – сказал местный поэт Шапкин, он же и пчеловод. – У соседей наших, подмошинцев, колхоз богатый, «Искра» на всю область славится. Вот они и нам от своего костра жаркого привезли искру. Может, и у нас от этой искры разгорится собственное пламя.
Все захлопали в ладоши, а кто-то крикнул:
– Смотри не обожгись об эту «искру»!
Маша покраснела, все смотрели на нее и ждали, что она скажет. Но она сказала лишь несколько слов:
– Спасибо за доверие, товарищи. Постараюсь оправдать его.
– Шапкин! Читай стихи! – закричали девушки, хлопая в ладоши, когда собрание закончилось и Машу утвердили бригадиром.
Чернобровый парень с румянцем во всю щеку, пасечник и поэт, не заставил себя долго просить. Он заложил руки за спину, уставился на сучок в потолке, покраснел еще гуще, потом побелел и наконец заговорил тихим, скорбным голосом:
Двое однажды шли осенью, в дождь.
Ночь. Холодно… Мокро… Дрожь.
Слабый озябшие руки потер.
– Давай-ка. – сказал он, – зажжем костер.
Станет тепло и приятно нам.
И запоем мы назло ветрам.
– Нет, я пойду. – отвечает второй, —
Путь наш далек, за крутой горой.
Трудный подъем разогреет мне кровь,
Станет тепло мне и радостно вновь. —
Огонь прославляя и холод кляня,
Слабый сидит у большого огня.
Сидит он всю долгую ночь напролет
И песни о счастье покоя поет.
Но долгую, тяжкую осени ночь
И сильным огнем он осилить невмочь.
Шипит под дождем и слабеет костер,
И руку свою снова холод простер.
На углях чернеющих пепел лежит,
И снова на ветре слабый дрожит.
А сильный все в гору идет и идет
И песни о счастье движенья поет:
«Холод того никогда не берет,
Кто устремился упрямо вперед.
Грейтесь, друзья, не заемным огнем,
Костры разжигайте в сердце своем!»
«А он главный, и стихи его хорошие, умные», – подумала Маша и сказала, зардевшись:
– Вот видите, товарищи, какие у вас есть люди хорошие. Шапкин – настоящий поэт…
– Поет-то он хорошо, – сказал старик с подпаленной бородой, – а пчел уморил.
Все захохотали, а Шапкин взволнованно сказал:
– Это не я, а Сорокин уморил пчел. Он не дал мне лошадей, чтоб по осени увезти пчел из лесу. Так они и остались зимовать в лесу под снегом. Но, конечно, товарищи, и я виноват. Все мы виноваты… Не было у нас вкуса к жизни. Сорокинщина нас заела.
После собрания Машу обступили парни и девушки, придирчиво разглядывая с ног до головы: одни – с любопытством, другие – настороженно, а третьи – враждебно, словно она несла с собой им несчастье.
Маша почувствовала на себе чей-то неотступный взгляд, обернулась и увидела парня с пьяными, наглыми глазами.
– А девочка ничего, – сказал он, подмигивая своим дружкам, и добавил такое слово, от которого щеки у Маши покрылись лиловыми пятнами; она окинула его мерцающим от гнева и обиды взглядом и молча пошла к двери.
– Кто это? – спросила она Шапкина, который провожал ее.
– Яшка. Он уже отсидел полгода за буйство. А теперь пьянствует, ничего не делает. У нас его прозвали «Чумой»… Ты хорошо сделала, что промолчала. С ним лучше не связываться…
– Неужели Яшка сильней вас всех? – удивленно сказала Маша.
– Вот увидишь, – со вздохом проговорил Шапкин.
Возвращаясь домой, чтобы взять вещи и на другой день совсем переехать в Шемякино, Маша испытывала чувство удовлетворения оттого, что она нашла силы стать выше своего желания. Но она не хотела сознаться даже себе, что решение переехать в Шемякино она приняла не потому, что хотелось помочь шемякинцам, а только потому, что хотелось во всем следовать за Владимиром. Маша понимала, что ей придется прожить в Шемякине долго, может быть, несколько лет, чтобы добиться ощутимых результатов. Только теперь дошло до ее сознания, что она взяла на себя тяжелую ношу. С волнением слушала она Дегтярева, который рассказывал, как нужно вести за собой людей.
– Тут силой, криком ничего не сделаешь… Сердцем надо обнять всех, кто мил тебе и не мил, вот как у матери: ей все дети хороши. И все, что говорят, выслушивай с терпением, а потом слова чужие на веялке своей, – Дегтярев постучал концом кнутовища по лбу, – провеешь, и, глядишь, на ведро мякины десяток зерен окажется… А каждое ощупай со всех сторон, которое из них самое лучшее, да его и посей в души. Оно взойдет и урожай принесет богатый… И для каждой души свое зернышко найди…
Розвальни легко скользили по мягкому снегу, и лошадь бежала к дому быстро, без понуждения.
– Вот, гляди: конь домой бежит быстрей, радостней, чем из дому. А почему? Знает, что дома напоят и накормят. Ни кнутом его не нужно стегать, ни вожжами дергать – сам бежит… Так и шемякинцы: они тогда к своему колхозу душой будут тянуться, когда он для них своим домом станет…
«Да, за один год этого не достигнешь, – огорченно думала Маша, и ей уже казалось, что она, согласившись переехать в Шемякино, не рассчитала своих сил, но перерешать уже было поздно.
Маша сказала отцу, что она переезжает в Шемякино. Александр Степанович изумленно взглянул на нее.
– Тебе, что ж, приказали?
– Нет. Никто мне и не мог приказать. Я сама так решила.
– У нас на трудодень вон сколько хлеба да деньгами. А там который год без хлеба сидят!
– Знаю. Вот я и хочу, чтобы и в Шемякине столько получали на трудодень.
– А тебе за это жалованье платить будут или как?
– Нет. Буду получать столько на трудодень, сколько и все.
– Да какой же тебе интерес, в толк я никак не возьму? – сказал Александр Степанович, недоверчиво глядя на дочь.
– А какой интерес был Никите Семеновичу возвращать тебе мешок с деньгами?
Александр Степанович молчал. Многое было непостижимо в новой жизни. С удивлением смотрел он на пачки писем, которые приносили Маше каждый раз с почты. Ей писали из далеких сел и деревень, спрашивали, как ей удалось связать пять тысяч снопов, просили подробно описать, как она готовила перевясла, как раскладывала их, сколько девушек ей помогали, сколько времени она отдыхала в этот день и т. д. Другие интересовались, сколько лет Маше, красивая ли она, просили прислать фотокарточку; третьи – живы ли ее родители, что они делают, сколько народу в семье. Маша отвечала всем, и на это уходило много времени. Александр Степанович молча сидел поодаль и все удивлялся, зачем людям знать о том, кто у Маши родители. Его подмывало посмотреть, что отвечает Маша на этот вопрос. Может быть, она пишет, что Александр Степанович Орлов много лет старался отвертеться от новой жизни, все бродил по стране и вот теперь выиграл сто тысяч и не знает, что с ними делать… И зачем она едет в это нищее Шемякино?
– Комсомол тебе приказал либо партия, – убежденно проговорил Александр Степанович. – Ты же теперь коммунисткой стала. Сказали: надо, мол, ехать – и поехала. У вас ведь свободы нет, а все по резолюции.
– Да, я еду, потому, что так нужно. Но я сама, без всяких резолюций, решила. Свободно. Могла и не поехать, а вот еду, хотя там и хуже мне будет, чем дома. Вот сделаю, что и в Шемякине будет лучше жить, и все скажут мне спасибо…
– Стало быть, славы ищешь?
– Нет, но мне будет приятно сознавать, что я помогла людям лучше устроить свою жизнь.
– Пока ты их уму-разуму научишь, с тебя и платье свалится. Голытьба ведь!.. А годы твои уходят. Подружки твои давно повышли замуж, а ты все никак не найдешь по себе человека…
– Да… Встретить такого человека, чтобы с ним жить вместе всю жизнь… всю жизнь! – разве это легкое дело?
– Загордилась ты. Гляди: в вековухах останешься. И то на деревне говорят: Дегтярев, мол, Машу в Шемякино сплавляет, чтоб его Владимиру не помешала жениться на этой, что из Москвы приезжала на машине. Дегтярев, мол, хочет для своего сына из благородных жену…
– Зачем вы мне эти сплетни передаете? – побледнев, сказала Маша.
– Это мне Варвара Петровна сказала, жена Тараса Кузьмича, а они-то свои люди Дегтяревым, все знают через Анну Кузьминичну…
Маша вспомнила, что Анна Кузьминична очень расхваливала Наташу и восхищалась ее игрой на рояле. И вдруг Маше показалась странным, что Дегтярев предложил ей переехать в Шемякино только теперь, после того как побывали гости из Москвы. И отвратительное слово «сплавляют» вдруг наполнилось каким-то страшным и убедительным смыслом.
«Нет… нет… не может этого быть! – разубеждала Маша сама себя. – Николай Андреевич не способен на такую подлость. Никто не сплавляет меня… Я сама поступаю так, как подсказывает мне сердце».
«Теперь она непременно напишет про меня плохо», – подумал Александр Степанович, и ему стало страшно, что по всей стране люди узнают, как он много лет все вертелся, стараясь улизнуть от новой жизни.
– Ты вот что про меня напиши, – сказал он, – я на маятник Фуко деньги пожертвовал… чтобы все люди увидали, что земля вертится… Я по делам в разные республики езжу; вот, скажут, какой у них завхоз… «Искра»-то на всю страну прославилась. И я должен этой славе соответствовать… Ежели что не так сказал тебе, так это уж, сама знаешь, бытие мое…
Маша расхохоталась и впервые за многие годы обняла отца.
На другой день она переехала в Шемякино и вскоре получила письмо от Владимира.
«Я очень удивился, узнав, что вы, Маша, переехали в Шемякино. Что случилось? Напишите поскорей. Ведь вы же собирались в Москву, в Тимирязевскую академию. И я мечтал видеть вас каждый день… Я даже подыскал для вас хорошую комнату. И вдруг… Ничего не понимаю».
Маша ответила:
«Вы не должны удивляться моему решению. Да, я мечтала уехать в Москву, в Тимирязевку… Но я узнала о том, что вы упрекали нас, искровцев, что мы отгородились от соседей высоким забором своих интересов, что счастье не в том, что мы раздули свою «искру», а в том, чтобы из нее возгорелось большое пламя всеобщего счастья… И мне доставляет большую радость сознание, что я постигла эту простую истину только благодаря вам… Только теперь я чувствую, как мало хорошего сделала я в своей жизни и сколько нужно сделать, чтобы иметь право на счастье…»
Владимир не ожидал, что Маша сделает такие серьезные выводы для себя из того, что он сказал когда-то по вопросу, не имеющему прямого отношения к ней.
Но чем больше он вдумывался в содержание письма, тем ему становилось все ясней, что Маша и не могла поступить иначе. Решение ее уехать в Шемякино растрогало его своим благородством, и хотя он давно знал, что Маша обладает отзывчивой душой, полной теплой ласки к людям, поступок этот казался ему подвигом удивительным.
Ему было радостно, что Маша сделала этот шаг потому, что согласна с его пониманием счастья. Но он испытывал и чувство вины перед ней, и ему было досадно, что она не приедет в Москву и они надолго будут оторваны друг от друга.
И он ясно представил себе Шемякино, завеянное снегом, погруженное в темную тишину, и слабый огонек керосиновой лампочки в замороженном окне… Электричества в Шемякине не было, хотя давно можно было бы провести линию из Спас-Подмошья.
«Как странно повернулись против меня мои же слова о счастье», – с горечью подумал Владимир. В октябре, когда он выступал по докладу отца, он не мог даже и предположить, что этим самым обязывает Машу переехать в Шемякино, то-есть разрушает ее и свое собственное счастье. И Владимир чувствовал, что Маша решилась на это не только потому, что к этому обязывало ее честное сердце, но и потому, что она любит его.
«Какая у нее чудесная, добрая, большая душа!» – подумал он, испытывая чувство восторженной радости.
– Так-то вы помните свои обещания! – услышал он вдруг ласково-укоризненный голос и, обернувшись, увидел в дверях Наташу.
Она смотрела на него, улыбаясь, покачивая головой, и Владимир вспомнил, что он обещал пойти с ней сегодня на концерт в консерваторию.
– Простите, Наташа, – смущенно проговорил он, пряча письмо Маши в карман пиджака. – Я очень виноват перед вами…
– А я ждала вас, как условились, в вестибюле консерватории. Концерт начался уже, а вас все нет… Тогда я решила пойти сюда…
– Но пока мы дойдем, начнется второе отделение, – сказал Владимир, взглянув на часы.
– Вы хотите отложить на другой раз? – спросила Наташа.
– Да, это удивительно! – проговорил Владимир.
Он все еще был под впечатлением письма Маши, ему хотелось побыть наедине со своими хорошими думами, и он невпопад отвечал на вопросы.
– Я, кажется, помешала вам… Вы работали? – сказала Наташа виноватым тоном. – Я сейчас уйду…
– Я получил письмо из деревни… и вот все как-то отодвинулось…
– Что-нибудь случилось дома неприятное?
– Нет… Это не из дому… Помните ту девушку… Машу?
– Да, да… Счастливую Машу…
– Да, она такая… Она ищет настоящее, большое счастье, – тихо проговорил Владимир и протянул Наташе письмо. – Вот прочитайте.
Наташа прочитала и, взволнованно взглянув на Владимира, спросила:
– И это надолго?
– Что… надолго? – не понял Владимир.
– Чтобы устроить в Шемякине хорошую жизнь?
– Да, это быстро не сделаешь, – сказал Владимир и подумал, что ему было бы стыдно сидеть в ярко освещенном зале и слушать музыку, когда Маша сидит с керосиновой лампочкой.
– Да, да… Это очень хорошо, – с радостью сказала Наташа, и было непонятно: то ли хорошо, что Маша хочет устроить хорошую жизнь в Шемякине, или то, что для этого ей придется там жить долго-долго. – Но все-таки я не хочу, чтобы сегодня вечер пропал без музыки, и приглашаю вас на собственный концерт. Пойдемте к нам. Папа всегда рад вам…
И хотя Владимиру хотелось остаться наедине со своими хорошими мыслями о Маше, он пошел.
С того часа, когда он услышал впервые игру Наташи на пианино, Владимир почувствовал какую-то неодолимую власть над собой этой девушки с длинными, тонкими пальцами, которыми она умела извлекать из инструмента то вешний радостный гром, то рыдание, то бездумные и сверкающие, как брызги водопада, трели, то медленные, лишенные ритма, протяжные звуки, погружавшие в раздумье о смысле жизни.
Владимир часто бывал у Куличковых и просиживал часами, слушая игру Наташи. Она открыла ему богатства и красоту мира звуков, который раньше был для него непознаваем и чужд. Он научился понимать серьезную музыку и не пропускал ни одного интересного концерта, превратившись в завсегдатая консерватории.
Академик встретил его очень любезно, сказал:
– Ну, музицируйте, а меня уж извините, – и ушел в свой кабинет.
Наташа села за рояль и заиграла что-то не знакомое, но сразу приковавшее к себе слух Владимира. Кто-то сильный и властный взял его за руку и повел в далекий от Шемякина мир.
В комнату неожиданно вошел Борис. Наташа прервала игру.
– Ах, и ты здесь? – с притворным удивлением сказал он, кивнув Дегтяреву. – Что же вы? – спросил Борис, обращаясь к Наташе. – Я помешал вам?
– Нет… Просто у меня нет настроения, – сухо сказала она.
Борис появлялся всегда, как только Владимир приходил к Куличковым. Владимиру казалось, что Протасову сообщает о его приходе юркая, с плутоватыми глазками девушка, обслуживавшая Куличковых. Борис с плохо скрытой неприязнью сказал:
– А я думал, что ты все работаешь… Пишешь свою книгу… – Борис одним взглядом, как это умела делать только его мать Варвара Петровна, не поворачивая головы, окинул всю комнату, отметив все, что интересовало его: платье Наташи, презрительно сжатые губы Владимира, расстояние между креслом, на котором сидел тот, и вращающимся круглым стулом, на котором сидела Наташа.
– Я предлагаю лучше пройтись по воздуху, – сказал он, – чудесная погода! Или на каток.
«Он знает, что я не катаюсь на коньках», – подумал Владимир, легко отгадывая попытку Бориса выкурить его из квартиры Куличковых.
– Нет, мы только недавно пришли, – сказала Наташа. – Я устала.
– Тогда давайте в преферанс. И Викентия Ивановича вытащим.
«Он знает, что я не выношу картежной игры. Боже мой, как он глуп!» – с досадой подумал Владимир. Ему хотелось уйти, но Наташа взглядом просила его, чтобы он не покидал ее. Владимир чувствовал, что между ней и Борисом все кончено. Но Борис не хотел примириться со своим поражением и настойчиво домогался внимания Наташи. Единственным препятствием на пути к своему счастью он считал Владимира и каждый день, каждый час думал о том, как устранить этого сильного соперника.
– А знаешь новость, Владимир? – спросил он. – Мне пишут из дому, что Маша переехала в Шемякино.
– Да, знаю, – спокойно ответил Владимир.
– Говорят, она критиковала работу правления колхоза… И вот Николаю Андреевичу это не понравилось.
– Грязные сплетни. И вообще, почему это так занимает тебя?
– А я удивляюсь твоему безразличию. Судьба Маши прежде интересовала тебя…
– Да я и сейчас продолжаю интересоваться ее жизнью. Маша делает в Шемякине большое дело…
– Бедная Маша! Она так и затерялась в деревне на черной работе, – продолжал свое Борис, перебив Владимира. – Вот мы говорим о равенстве и прочее, но и теперь кто-то должен выполнять эту черновую работу, чтобы другие имели возможность слушать музыку, ходить на концерты, в театр… писать книги…
– С каких это пор ты стал интересоваться тем, как живут другие люди? Ты всегда был занят только собой, а не жизнью для всех.
– Жизнь для всех, – со злой усмешкой повторил Борис. – Большинство людей – это слабые, обыкновенные люди, совсем не герои. И этим обыкновенным свойственны все человеческие слабости. И я причисляю себя к ним. Да. Я слабый, обыкновенный. Но я не рисуюсь. Я честно говорю, кто я такой. Для этого тоже нужно иметь мужество… Когда мне больно, я говорю, что мне больно, и не делаю красивое лицо. Я боюсь смерти и говорю это прямо. Я люблю хорошие костюмы, вкусную пищу, добротные вещи, деньги… Да, деньги! Потому что только они могут дать мне все, что мне нужно.
– Кроме одного: счастья, – перебил его Владимир.
– Нас миллионы! Мы составляем большинство человечества! – крикнул Борис и ударил огромным кулаком по валику дивана, от чего диван охнул, как человек. – Я говорю от имени этих миллионов маленьких, обыкновенных людей, муравьев…
– Ты не имеешь права клеветать на людей. Они лучше, чем ты думаешь, – тоже загораясь, заговорил Владимир и, вскочив со стула, подошел к окну. По улице сновали автомобили, троллейбусы, машины, убиравшие снег, похожие на гигантских кузнечиков; куда-то спешили люди; сияли огни реклам. – Вот в этом городе четыре миллиона жителей. И почти все они обыкновенные простые люди, и они любят красивые костюмы, хорошую пищу, любят добротные вещи, своих детей… Но они не слабые, нет! В каждом из них живет человек, и в каждом из них таятся неизведанные силы. И многие из них еще не знают себя, своей могучей силы, но для каждого настанет свой час пробуждения, своя весна, когда душа его расцветет для подвига, для высокой человеческой радости… Только слепые от рождения не увидят никогда этой радости. Они роются под землей, как кроты, в вечной тьме своих нор, не веря, что над миром сияет солнце. Жалкие кроты! – воскликнул Владимир.
Наташа молчала. Когда говорил Протасов, ей казалось, что он прав. Она тоже причисляла себя к массе обыкновенных людей, любящих простую жизнь, бесхитростных, но прекрасных, как прекрасны простые полевые цветы, растущие вольно под солнцем. Но заговорил Владимир, и ей стало стыдно за свои мысли, за Бориса. Ей захотелось, чтобы и у нее наступила весна души, и в то же время было страшно расстаться со своим маленьким, уютным мирком и итти куда-то в неизведанное, вслед за этим ненасытным и жаждущим большого дела человеком. Вот так было, когда она впервые поднялась на самолете: радостно видеть расстилающуюся внизу беспредельную ширь земли и страшно ощущать под собой голубую бездну.