Текст книги "Большая дорога"
Автор книги: Василий Ильенков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
– Когда я заявил ей, что нам нужно разойтись, она стала варить в кухне какую-то пахучую гадость и всем говорила: «Сварю зелье, сама наемся и детей накормлю, пусть он, – то-есть я, – на суде тогда оправдывается в нашей смерти…» И я отступил. Отступил, хотя знал, что варила она щавель и только пугала меня. Она понимала, что если слух пойдет выше, мне будет неприятно и мое положение пошатнется… Она сама – ядовитое зелье, отравившее мне жизнь… И я вот, видите, испугался. Щавеля…
– Вас никто не осудил бы, – сказала Маша, искренне жалея этого талантливого и несчастного человека. – Я и дня не выжила бы рядом с таким человеком.
– Вы… Вы, Маша, – человек нового мира, решительный, гордый, независимый. А я родился в тысяча восемьсот девяносто девятом году… Я человек девятнадцатого, половинчатого века, – с грустной улыбкой проговорил Муравьев.
Последнее поручение у Маши было от отца: узнать у академика, где и как купить «дальновидную трубу».
Но Маша не хотела итти к академику, боясь встретиться с Наташей. Она передала письмо отца Владимиру и его попросила сходить к академику.
– А ты не боишься, что я там увижусь с Наташей? – с улыбкой спросил он.
– Нет. Не боюсь… Я верю тебе, – сказала Маша, и потому, что он откровенно заговорил о самом тревожном для нее, и чувствуя благодарность к нему за то, что снял с нее тревогу, и желая тоже быть откровенной до конца, она рассказала о разговоре с Муравьевым.
– Несчастный он, и мне жаль его.
– Смотри, Машенька, жалость – начало любви, – Владимир погрозил ей пальцем. Они рассмеялись и пошли к академику вдвоем.
– А я готовлюсь к экспедиции в тайгу, на поиски своего метеорита, – сказал он, показывая снимки своих прежних экспедиций. – Кажется, на этот раз я найду его. Правительство отпустило крупные суммы на экспедицию. Правительство у нас весьма разумное. Оно высоко ценит науку, потому что наши вожди – ученые люди. Такого правительства не имеет ни одно государство… Во главе нашего государства стоят люди, достойные быть почетными членами любой, самой прославленной академии наук. Они совершили величайшее из открытий за всю историю человечества: они открыли самую могучую энергию – энергию миллионов простых людей. Они привели в движение человечество… Вот, изволите ли видеть, что они сделали с вашим папашей, Мария Александровна. Смоленский мужик желает купить «дальновидную трубу»! – академик расхохотался, колыхаясь всем своим большим, здоровым не по летам телом.
Владимир удивленно смотрел на него, вспоминая свой спор с академиком в Спас-Подмошье: тогда Викентий Иванович говорил об окружающем мире с иронической усмешкой, отстаивая какие-то вечные, неизменные законы личного эгоизма, якобы движущего все вперед. Теперь академик с юношеским пылом доказывал ему и Маше превосходство современного отечественного строя жизни, говорил горячо, словно было задето самое святое святых его души.
– Да, я согласна с вами, Викентий Иванович, – с улыбкой сказала Маша.
Но ученый продолжал убеждать ее в том, что в СССР самое мудрое правительство, и Маша понимала, что он говорит это не для нее и не для Владимира, а для себя: ему приятно вслух высказывать мысли, к которым он пришел своим собственным путем.
Академик достал из книжного шкафа книгу и, тыча пальцем, назидательно прочитал:
– «Великая энергия рождается лишь для великой цели…» Это было написано еще в 1901 году! Вот еще когда Сталин открыл великий закон движения. Сорок лет назад! Большевики открыли, а не мы, ученые, в своих кабинетах, Мария Александровна. Подобно тому, как Ньютон, наблюдая падение яблока с дерева, установил закон всемирного тяготения, подобно этому и большевики открыли закон всемирного тяготения людей друг к другу… Теперь вот много говорят об энергии, заключенной в атоме. Это будет великая победа человеческого разума. Но большевики уже открыли более могучую энергию – энергию человеческой души. Они поставили перед людьми высокую цель, и эта великая цель породила великую энергию миллионов! Они ученые, великие ученые! Они открыли миру Россию, которую никто не знал до этого, даже мы сами, русские люди…
Стенные часы пробили шесть. Академик взглянул на них, потер лоб и принялся торопливо складывать в портфель книги.
– Мне пора. Сегодня у нас доклад: «Коммунизм и наука…» Опаздывать неудобно. Докладчик – очень строгий молодой человек. Никита Дегтярев. Слыхали? Профессор в двадцать четыре года. И открыл новую планету. Ее так и называют: «Планета Дегтярева».
– Это мой двоюродный брат, – сказал Владимир. – Сын Егора Андреевича, дяди моего по отцу…
– Вот! Везде Дегтяревы. И на земле и на небе… Везде! – академик с шутливым недоумением развел руками и напялил на седые кудри черную шапочку; такие шапочки носили русские профессора еще в начале девятнадцатого века как почетный знак своего служения высокой науке. – «Дальновидную трубу» для вашего папаши достану, Мария Александровна.
Проводив Машу в Спас-Подмошье, Владимир засел за работу.
«На концерты ходить не буду… Только писать, писать», – думал он, но вскоре ловил себя на мысли о том, что поезд, в котором едет Маша, уже подходит к Вязьме, что потом будут станции Гредякино, Сапегино, Семлево, Алферово, Издешково… Справа и слева от дороги тянется березнячок вперемежку с елочками и синевато-зеленым можжевельником, увешанным сизыми пахучими ягодами…
В дверь постучали, и по слабому, робкому стуку Владимир догадался, что это Наташа. Владимир не ответил. Он не хотел встречаться с ней. Если промолчать, она уйдет… «Но ведь это же нечестно – прятаться», – подумал он и открыл дверь.
– Вы работаете, Владимир Николаевич? Я не буду мешать вам… Я только на минуту зашла… У меня есть билеты в консерваторию на Берлиоза… – Наташа рылась в сумочке, отыскивая билеты и не находя их. – Где же они? Странно…
– Вы промокли, – сказал Владимир, снимая с нее пальто. – Что же вы без зонтика?
– Я вообще живу теперь «без зонтика», – с горестной улыбкой проговорила Наташа. – Я давно собиралась сказать вам об этом…
– О чем? – удивленно спросил Владимир, вглядываясь в лицо ее, покрытое каплями дождя, словно заплаканное.
– Да вот о «зонтике»… Я ужасно не приспособленный к жизни человек. За мной слишком ухаживали родители. Они называли это любовью… Но это неправда. Когда человека чересчур опекают, ему наносят вред. Вот и я жила с детства под «зонтиком». И потом, когда нужно было выбирать человека на всю жизнь, я выбрала такого, который стал бы для меня «зонтиком»… А теперь я вижу, что для счастья недостаточно «зонтика»… что нужно что-то еще… что-то еще. – Наташа снова заглянула в сумочку. – Неужели я потеряла? Со мной вообще что-то неладное творится в последние дни… Вчера ключ забыла в дверях, и всю ночь он торчал в замке, – сказала Наташа и села на стул с выражением огромной усталости на лице. – А у вас это бывает? – она, зябко ежась, протянула руки к электрической печке.
Владимир вспомнил, как они с Машей на бульваре намочили ноги, и улыбнулся:
– Да… бывает. Это у всех бывает.
Наташа снова открыла сумочку и нашла билеты.
– Сегодня будут исполнять Фантастическую симфонию. Человеку приснилось: он убил любимую, но изменившую ему женщину… Его ведут на казнь… – Наташа помолчала и подошла к окну. Ей показалось, что там стоит Протасов. – Берлиоз погубил свою последнюю симфонию, может быть, самую великую из всех, ради спасения своей жены. Она была очень больна, и ему пришлось зарабатывать деньги, чтобы купить ей лекарства. И вот однажды ночью он услышал звуки своей будущей симфонии. Он вскочил и начал записывать, но потом подумал, что если он начнет писать симфонию, то на это уйдут все крохотные средства и он не сможет даже купить лекарства своей жене. Он разорвал запись и лег, стараясь погасить преследовавшие его прекрасные звуки. «Я должен забыть эту симфонию», – говорил он себе, и так в течение нескольких ночей подавлял желание писать. И он убил симфонию.
– Но спас жену? – нетерпеливо спросил Владимир.
– Нет. Она умерла. Жертва оказалась напрасной… Он должен был писать симфонию…
– Как же писать, если рядом умирает любимый человек? Это же чудовищно! – воскликнул Владимир, с недоумением глядя на Наташу. – Нет, человек дороже искусства!
– Но он же погубил гениальное произведение…
– Симфонию погубил не Берлиоз, а строй, который не обеспечивает людям элементарных условий существования. – Владимир сделал на листочке бумаги какую-то запись. – Спасибо вам, Наташа, вы дали мне интересный факт для моей книги…
– Я давно убедилась, что все окружающее… да, все интересует вас лишь как средство для движения к вашему далекому идеалу, – с грустью проговорила Наташа, опустив глаза.
– Да, жить стоит только для большой цели… Только великая цель дает и великую радость, – задумчиво сказал Владимир, и вдруг ему показалось, что он уже слышал где-то эти слова. И он стал припоминать, забыв о том, что он так и не сказал Наташе, пойдет или нет на концерт. Увидев, что она ждет терпеливо, Владимир подумал, что Наташа очень похожа на отца упорством своим в стремлении к своему «метеориту», а вспомнив об академике, он вспомнил и слова, взволновавшие его: «Великая энергия рождается лишь для великой цели».
И Владимир обрадовался, что эта мысль породила другую – уже его собственную мысль о великой радости жизни.
И, записывая эту мысль, он взволнованно сказал:
– Спасибо вам, спасибо, Наташа!
– А вы за это должны пойти со мной на концерт, – с улыбкой сказала Наташа.
– Да, я в долгу перед вами, но пойти на концерт я не могу… Я должен работать, – твердо сказал Владимир.
Наташа встала со слезами на глазах.
– Вы обиделись на меня? – сказал Владимир и взял ее за руки. – Простите… Поймите, что я не могу поступить иначе.
В комнату без стука стремительно вошел Борис и остановился у порога. Не первый раз уже он своим неожиданным появлением обрывал разговор Наташи с Владимиром.
Борис не сомневался, что Владимир обманывает Машу. Он был убежден в этом не потому, что имел какие-то доказательства нечистоплотности Владимира, а потому, что думал, что в каждом человеке, и в нем самом, сидит зверь, что человек человеку – волк, и это основной закон жизни, коренящийся в самой природе человека. Эти мысли внушались ему с детства. Тарас Кузьмич и Варенька приучили его равнодушно относиться ко всему, что было за пределами личной жизни.
Это равнодушие не укрылось от корреспондента немецкого телеграфного агентства Фукса, который уже давно внимательно приглядывался к Борису Протасову. Встретившись как бы случайно с ним, Фукс пригласил Бориса в ресторан. Протасову льстило это внимание к нему, а сегодня он с особенным удовольствием воспользовался приглашением Фукса: хотелось излить кому-нибудь свое чувство озлобленной тоски.
Когда подали вино и шашлык, Фукс, поднимая бокал, сказал:
– За вашу прекрасную невесту!
И, заметив, как вздрогнул Борис, Фукс заговорил о чудесном вине, об индейке со свежими помидорами и хвалил страну, в которой все есть.
– Я только не понимаю одного: вашей нетерпимости к идеям нашей страны, которую я чувствую на каждом шагу. Вот прошлый раз ваш приятель… – студент, кажется, Дегтярев? – говорил с нами в резком и непримиримом тоне. Неужели все русские так настроены?
– Дегтярев – коммунист… фанатик. Но в стране девяносто девять процентов населения – беспартийные…
– А вы?
– Я независим от официальной идеологии. Я говорю то, что чувствую… – Вино уже бродило в голове Бориса и прибавляло ему смелости. – Вот у того же Дегтярева есть дядя, крестьянин Тимофей Дегтярев. Он мыслит совсем по-другому…
– Значит, ваши крестьяне против коммунизма! – спросил Фукс, и глаза его радостно заблестели.
Коммунизм! Фукс ненавидел и отвергал его, но не потому, что был убежден, что это учение не принесет людям счастье, а потому, что ему было хорошо жить так, как он жил. Он был счастлив. До остальных ему не было дела.
Правда, у него не было ни имения, ни завода, ни собственной торговли, но он был богат, потому что торговал своей совестью. Он принадлежал к тому весьма многочисленному слою людей, которые стоят между теми, кто имеет все, и теми, кто не имеет ничего; он служил имущим и помогал им подавлять неимущих. За это ему хорошо платили.
Фукс был сыном мелкого чиновника имперской канцелярии. Он окончил университет, получил диплом и с ним право считать себя культурным человеком. Он не очень-то верил, что человек сотворен богом из глины, но ненавидел тех, кто утверждал, что человек произошел сложным путем долгого развития низших форм жизни в высшие, венцом которых и явился человеческий разум как продукт высокоорганизованной материи. Фукс был убежден, что одни люди предназначены быть господами, другие – рабами и что такой порядок будет вечно существовать на земле. Окончив университет, Фукс начал деятельно насаждать немецкую культуру: вооружившись револьвером, он разгонял собрания социалистов и коммунистов, избивал женщин, требовавших молока для детей, сжигал книги, написанные Марксом, Лениным, Сталиным, Горьким, не прочитав ни строки из этих великих творений человеческого разума. Он верил, что путь, по которому движется вперед человечество, предуказан богом и все совершается по его воле, а не по непреложным законам общественного развития. Он ничего не знал о существовании этих законов и не хотел знать. Он усмехался, читая в советских газетах об успехах социалистической промышленности и крупного коллективного хозяйства, считая эти сообщения коммунистической пропагандой.
Борис рассказывал о независимом Тимофее, и получалось, что такие Тимофеи и составляют большинство народа, только одни Тимофеи – открытые, а другие Тимофеи – скрытые.
Фукс был очень доволен разговором. В тот же день он зашифровал и послал в Берлин донесение, что «фанатики Дегтяревы одиноки, что Россия – это миллионы Тимофеев-собственников, живущих своим умом». Через десятки инстанций этот рассказ о скрытых Тимофеях поднимался все выше и выше и очутился, наконец, на столе у человечка с маленькими черными усиками и чубом, зачесанным на узенький лоб, чтобы придать внушительность невзрачному лицу. Человечек вынул из портфеля папку с надписью «План Барбароссы», начал читать. Ему доказывали, что Россия – это миллионы Тимофеев, жаждущих второго пришествия частной собственности.
Человечек с чубом на узеньком лбу встал, величественно прошагал к огромному глобусу, стоявшему возле камина, и взглянул на запад от Берлина – там все было в его руках, даже Париж с гробницей Наполеона. Человечек горделиво приосанился, отставил вперед правую ногу, сложил на груди руки, как делал Наполеон, и грозно взглянул на восток – там стояли четыре крупных буквы: «СССР», – занимая пространство от Балтийского моря до Тихого океана. Шестая часть мира. Очаг коммунизма. Единственный непримиримый враг. Его нужно уничтожить, ибо, пока существует СССР, существует и смертельная угроза фашизму…
«Я раздавлю СССР – и тогда Америка сдастся без боя. Ее не нужно завоевывать моим солдатам, переплывать океан. Там есть уже моя армия: сенаторы, владеющие акциями американо-германских монополий; банкиры, фабриканты, американские немцы, немецкие американцы… Они свергнут президента, задирающего нос, и выберут того, кого я укажу… Там есть этот… маленький, серый такой… как же его фамилия? Ну, это неважно. Серый… он ненавидит коммунизм – это важней. Серый сделает все, что я ему прикажу. Он очистит Америку от коммунистов… И тогда будет существовать на земле только одна всемирная моя империя!»
Человек подошел к столу, сел и написал на обложке доклада: «Жребий брошен!»
Борис, рассказывая Фуксу о Тимофее, не только не предполагал, какие важные последствия будет иметь эта легенда, но даже не придал никакого значения тому, что Фукс спросил, где живет этот Тимофей, на каком километре по автомагистрали Москва – Минск.
– Говорите тише, – шепнул Фукс, – за нами наблюдает вон тот… рыжий… в углу…
Борис недоуменно посмотрел на Фукса, не понимая, почему за ними может кто-то наблюдать. Но в тот же момент всем существом своим почувствовал, что кто-то действительно смотрит на него сбоку, и его сковал такой дикий страх, что он даже не повернулся, чтобы посмотреть в угол.
А в углу действительно сидел рыжий директор совхоза из Саратовской области и, глядя на Фукса, думал о том, что у этого краснощекого не чисто на душе, потому что он все время трусливо оглядывается, как мелкий вор. От страха, мгновенно отрезвев, Борис почувствовал, что в том, что он рассказал Фуксу, есть что-то предосудительное.
Фукс расплатился, и они вышли из ресторана. Борис так и не решился глянуть в затемненный угол, на рыжего. Но на улице, оставшись наедине, оглянулся. За ним шел какой-то старичок, опираясь на палочку. Борис облегченно вздохнул и быстро свернул в переулок, хотя ему нужно было итти прямо. Им руководило безотчетное желание бежать и бежать, – так убегает заяц от гончей не по прямой, а по кругу – прямо под выстрел.
Теперь он пожалел, что показал Фуксу фотоснимок, на котором был снят с Тимофеем возле медвежьей туши. Этого снимка он не нашел в бумажнике, когда пришел домой. С этого дня тревога не покидала Бориса. Боясь встречи с Фуксом, он перестал посещать концерты, театры, рестораны. Вскоре он получил от него письмо:
«Я должен срочно выехать и не успел попрощаться с вами. Я скоро вернусь. До свидания!»
Борис разорвал письмо и сжег клочки в пепельнице. Но и после этого тревога не оставляла его. Он ходил по улицам, настороженно оглядываясь; каждый рыжий приводил его в состояние подавленности. И во всем Борис обвинял Владимира. В мыслях своих он даже убивал его, хотя знал, что не способен на это из чувства страха перед возмездием. Но мысль о мести не оставляла его ни на минуту.
В начале апреля Владимир получил телеграмму:
«Немедленно приезжай. Маша опасно больна. Мама».
Владимир выехал с первым поездом. Он не спал всю ночь и все думал о Маше с чувством вины перед ней. Поезд пришел на станцию на рассвете. Ни лошадей, ни машин не было, и Владимир решил итти пешком.
Было начало весны – пора, которую любил Владимир, но теперь он не замечал ни нежноголубого неба, ни сверкающей на солнце воды, ни синей дымки на горизонте, ни обнажающейся из-под снега прошлогодней рыжевато-серой травы. Он не слышал ни песни жаворонков, ни крика журавлей, ни журчанья воды. На дороге еще лежал тонкий слой льда. Попадались навстречу подводы на розвальнях: шемякинцы спешили вывезти со станции тяжелые мотки электрического провода; через два-три дня нельзя было бы проехать ни на санях, ни на колесах – наступало бездорожье, «разрой».
Владимир равнодушно посмотрел на сухой пригорок, поросший невысокими соснами, березками и кустами можжевельника – здесь обычно токовали тетерева. И сейчас оттуда доносилось гулкое бормотанье, но от этого звука не щемило сладко сердце, как бывало. Все мысли и чувства вытеснила мучительная тревога за Машу. Он почти бежал, и если дорогу ему преграждала вода, он не обходил ее, чтобы не терять ни минуты лишней, и шагал по лужам. Дорога делала петлю, обегая овраг, и летом всегда ходили прямо по тропинке, выгадывая около километра. Владимир пошел по тропинке, надеясь как-нибудь перебраться через овраг, за которым уже совсем близко было и Спас-Подмошье.
По дну оврага бежал мутный поток шириной метров десять. Владимир, не задумываясь, шагнул в воду. Он погрузился по колено, потом по грудь, ноги его оскользнулись на донном льду, он потерял равновесие и окунулся с головой – водой смыло кепи.
На берегу оврага он разделся, выжал воду из одежды и, сокращая расстояние, побежал через конопляник, утопая в вязкой грязи.
Он вбежал в дом, весь забрызганный грязью, мокрый, с растрепанными волосами.
– Что с ней? – задыхаясь, спросил он у матери, даже не поздоровавшись – Где она?
– Простудилась… Она у нас, – ответила Анна Кузьминична, испуганно вглядываясь в осунувшееся лицо сына. – Переоденься в сухое… Ты же сам еле держишься на ногах…
Пока Владимир сбрасывал с себя мокрую одежду, Анна Кузьминична рассказала, что Маша, возвращаясь с почты, провалилась под лед.
– У Маши что-то вроде психической депрессии… Угнетенное состояние, слезы. Доктор считает, что у нее, повидимому, какая-то душевная травма…
В то утро Маша проснулась с ощущением холодной пустоты на душе. Ее не радовало солнце, ворвавшееся в комнату широким потоком золотистого, теплого света. Раздражал крик грачей, кружившихся над березами. Ей вспомнилось, как она шла на почту в нетерпеливом ожидании письма от Владимира. Она не заметила, как промелькнула дорога до районного села. На почте ей дали несколько писем, среди которых было одно с адресом, напечатанным на машинке.
«Вероятно, из какого-нибудь учреждения», – подумала она, распечатывая конверт. Письмо тоже было напечатано на машинке.
«Я не назову себя, потому что это для вас безразлично. Мне жаль, что вас обманывает человек, которого вы любите. В тот день, когда вы уехали, у него была девушка, которой он так же горячо клянется в любви, как и вам…»
Не дочитав, Маша сунула письмо в карман и почти выбежала из почтового отделения. У нее было такое чувство, словно она прикоснулась к чему-то нечистому, липкому.
Маша не верила, что Владимир обманывает ее. Сразу, инстинктом почувствовала она, что это клевета. Но гнусность этого оружия в том и состоит, что оно не убивает, но наносит рану, которая иногда не заживает долгие годы. И хотя Маша ни на минуту не усомнилась в нравственной чистоте Владимира, она почувствовала вдруг такую обиду, что разрыдалась. Вот так, в слезах, ничего не видя, она вступила на лед, уже разъеденный вешним солнцем…
И теперь опа со страхом думала, что наступит минута встречи с Владимиром и у нее нехватит сил посмотреть ему в глаза. И вдруг она увидела его. Владимир, неслышно ступая, шел к ней, протянув руки. Если бы она слышала его шаги или его голос, она поняла бы, что перед ней не привидение, а живой Владимир, приехавший ее навестить. Но он двигался бесшумно, молча, уставившись на нее запавшими, скорбными глазами, в рубашке с расстегнутым воротником, без пояса – странный, нереальный, и она, отпрянув от него, ударилась затылком о спинку кровати и потеряла сознание.
Владимир увидел ее – неподвижную, с закрытыми глазами, – схватил руку и, ощутив холод пальцев, бросился из комнаты. Он выбежал из дому, как был – в рубашке, без пояса, – промчался по улице, к конюшне.
Николай Андреевич вышел в этот день из дому рано и направился к конюшне полюбоваться на лошадей. Он велел заложить в беговую двуколку Ласточку и уже собрался садиться, как вдруг увидел бежавшего к конюшне сына.
– Скорей!.. Доктора!.. Умирает! – крикнул Владимир и, оттолкнув отца, вскочил в двуколку.
Ласточка нервно рванулась с места и, раскидывая копытами жидкую грязь, помчалась без дороги.
– Стой! Стой! – закричал вдогонку Николай Андреевич.
Но Владимир уже свернул на большак, и двуколка скрылась за поворотом.
Мелькали по сторонам березы, двуколку подкидывало на выбоинах и корнях; колеса с шумом разбрызгивали воду, мокрый снег летел из-под копыт в лицо Владимиру. Но он видел лишь закрытые глаза Маши.
Доктор подумал, что в комнату ворвался сумасшедший, когда Владимир, распахнув дверь, крикнул: «Скорей! Она умирает!»
Евгений Владимирович схватил чемоданчик, в котором всегда были необходимые хирургические инструменты, медикаменты, перевязочный материал, и выбежал на крыльцо. Он не спросил, кто умирает, куда ехать, и быстро вскарабкался на двуколку, которая ходила ходуном от тяжкого и шумного дыхания лошади. Бока ее раздувались так судорожно, что, казалось, сейчас лопнут от напряжения.
Владимир рванул вожжи, и Ласточка, круто развернувшись, всхрапнув, вынесла двуколку на большак. Доктор ухватился одной рукой за железный прут, заменявший спинку сиденья, а другой старался удержать чемоданчик. Он закрыл глаза, чтобы не видеть мелькающих берез: ему казалось, что двуколка непременно разобьется о дерево.
Двуколку подкинуло, и доктор ткнулся головой в бок Владимира; очки поползли с носа. Впервые в жизни доктор забыл извиниться. Он поймал очки и уткнулся лицом в чемодан – это, кстати, предохраняло лицо от комьев грязи и снега, летевших из-под копыт.
Ласточка бежала из последних сил, потому что чувствовала натянутые вожжи: она была приучена бежать по этому сигналу. Как всякая хорошо выезженная, но горячая лошадь, она могла перейти на шаг только тогда, когда отпустят вожжи. Владимир забыл об этом и все туже натягивал вожжи, думая лишь о том, что, если он не успеет привезти доктора, Маша умрет. И Ласточка бежала, хотя ноги ее вязли и колеса врезались глубоко в грязь. Возле хомута, седелки и в тех местах, где шлея прикасалась к шерсти, взбилась пена и клочьями падала на дорогу. Но, как всегда, Ласточка высоко держала голову, почти касаясь дуги кончиками настороженных ушей. Она сама свернула к дому Дегтяревых и с разбегу остановилась у крыльца. Николай Андреевич, стоявший на крыльце, увидел, как тяжело опустилась красивая сухая голова Ласточки, потом медленно подогнулись колени и она грузно рухнула на землю.
Николай Андреевич бросился к ней, трясущимися руками пытался развязать чересседельник и вдруг услышал протяжный стон.
– Ласточка… Вставай, вставай, милая! – проговорил он, дергая за повод, но лошадь лежала неподвижно, вытянув ноги, откинув густой, забрызганный грязью хвост, оскалив желтоватые широкие зубы.
Владимир ничего этого не видел. Спрыгнув с двуколки, он схватил доктора за рукав и втащил его на крыльцо.
– Воды! – сказал доктор, показывая Анне Кузьминичне грязные руки.
Пока доктор мыл руки, потом ужасно медленно вытирал их полотенцем, Владимир смотрел на мать, стараясь узнать, что с Машей. По лицу Анны Кузьминичны катились слезы, она смотрела в окно на неподвижную Ласточку и стоявшего над ней потрясенного Николая Андреевича.
Доктор вошел в комнату, где лежала Маша, и за ним ушла Анна Кузьминична, а Владимир стоял перед закрытой дверью не шевелясь, скованный страхом ожидания. Он не слышал громких голосов за окном: сбежался народ. Прибежал и Тарас Кузьмич.
– Разрыв сердца, – сказал он, осмотрев лошадь. – Нужно вскрыть и составить акт. Дело серьезное. Будет следствие, потом суд… Воленс-ноленс, а придется отвечать по закону.
Тарасу Кузьмичу было жаль лошадь, и в то же время он радовался, что она погибла по вине Владимира, что этому самоуверенному и гордому юноше предстоит много неприятностей.
– Такой лошади кругом на сотни верст нет и не будет! Какой экстерьер! А ума-то сколько! Только что говорить не умела, а все понимала… Как человек! – воскликнул он хриплым от злой радости голосом.
Вскоре приехал следователь Вишняков. Это был худой, с болезненным лицом и угрюмыми глазами человек лет пятидесяти. Он ходил сгорбившись, словно его тянул к земле толстый рыжий портфель.
Вишняков вызвал для допроса Владимира. Записав в опросный лист все необходимые сведения о возрасте, месте жительства и занятиях, он сказал глухим голосом:
– Вы допрашиваетесь в качестве обвиняемого в преступлении, предусмотренном уголовным кодексом. По вашей вине пала племенная лошадь по кличке Ласточка, каковая значится в живом инвентаре данного колхоза и оценивается в сумме двенадцать тысяч пятьсот рублей… Вы погубили животное, являющееся народным достоянием…
– Нужно было спасти человека, – подавленно сказал Владимир.
– В данный момент меня интересуют не ваши заслуги, а ваше преступление. Я следователь, а не литератор, описывающий благородные подвиги, – все тем же равнодушным голосом произнес Вишняков. – Вы видели, что по такой плохой дороге нельзя быстро ехать?
– Я думал только о том, что умирает человек…
– В каких отношениях вы находитесь с Марией Орловой?
– На этот вопрос я не стану отвечать. Это вас не касается.
– Это имеет отношение к делу. Если бы умирал кто-нибудь другой, а не Мария Орлова, ну, например, я… вы тоже гнали бы так лошадь?
– Поехал бы тише… шагом, – со злостью сказал Владимир: его приводил в бешенство равнодушный, скрипучий голос следователя. – Да поймите же, что мне очень тяжело… Я виноват, признаюсь… И готов отвечать перед законом…
– Так, подпишите, – удовлетворенно сказал Вишняков, протягивая ему протокол допроса.
Владимир подписал, не читая, и почти выбежал из комнаты. Ему было и жаль лошади и стыдно перед отцом и всеми колхозниками, он даже не показывался на улицу, и в то же время его душила бессильная ярость при мысли, что все это произошло потому, что Борис отомстил ему за Наташу.
Маша быстро поправлялась. И теперь, когда опасность миновала, Николай Андреевич подумал, что Владимир безрассудно погубил лошадь. Он очень тяжело переживал гибель Ласточки и потому, что колхоз понес убыток в двенадцать с половиной тысяч рублей, и потому, что с этой лошадью у него были связаны самые дорогие воспоминания.
Еще в те дни, когда «Искра» только что зародилась и колхозники выезжали в поле на тощих, облезлых от худобы, куцых лошаденках, Николай Андреевич утешающе говорил людям: «Придет день – и у нас будут рысаки почище, чем у отрадненского барина». Мечта об орловском рысаке была пределом его желаний. Была дорога Ласточка и тем, что выходил он ее своими руками и едва не поплатился жизнью, спасая ее темной осенней ночью.
В тот день, когда Николай Андреевич получил повестку о явке в суд в качестве свидетеля, пришло письмо из Академии сельскохозяйственных наук имени Ленина; его просили сделать доклад на предстоящей сессии Академии о том, как люди в «Искре» достигли своего счастья. Развернув свежий номер районной газеты, Николай Андреевич увидел большую статью Огурцова под заглавием: «Виновник гибели драгоценной лошади должен понести суровое наказание». Огурцов во всем обвинял Владимира, который «поучает других, а сам бессмысленно загнал лошадь». В статье было много цитат, восклицательных знаков, едких эпитетов, и выходило, что студент Владимир Дегтярев – худший из людей.
Приехал Шугаев.
– Машу навестить заглянул, – сказал он, вглядываясь в хмурое лицо Дегтярева. – Что приуныл, Николай Андреевич?
– Да вот «прославились» на весь свет, – с горькой улыбкой сказал Дегтярев, показывая письмо Академии и статью. – Как теперь ехать туда с докладом?
Сели обедать, но разговор не клеился. Все были подавлены.
– Надо было тебе, Владимир, ехать потише, – вдруг проговорил Николай Андреевич.
Владимир молчал, спрятав глаза под густые, такие, как у матери, ресницы, и Анна Кузьминична, любуясь сыном и страдая за него, тихо проговорила:
– Что теперь говорить об этом?.. Хорошо, что Машу спасли… Евгений Владимирович говорил, что опоздай он на пять-десять минут, могла бы и беда случиться непоправимая… Шок у нее был.